Текст книги "Том 14. Повести, рассказы, очерки 1912-1923"
Автор книги: Максим Горький
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)
Внизу, в городе, ещё не заснули – торопливо катятся пролётки по камням, хлопают двери. Слышится глухое сердитое рычание, тяжёлая возня, посвистывают пароходы на реке, кто-то шлёпает по воде широкими ладонями.
– Жалко мне их, Василий Лукич! – говорит Коля с тихой досадой. – Кабы можно, то есть если бы я был здоровый человек и распутный, то я бы со всеми ими связался – честное слово!
Печник добродушно смеётся.
– Со всеми? Ах ты…
– Ей же богу! С одной, с другой… Вот – пожалуйте! – семь любовниц в одном доме.
– Ну, смешной ты!
– Это ведь верно, я вижу – замуж им очень хочется! Природа требует послушания, на неё не цыкнешь, природа-то – не собака, сами знаете! А мужчин около них – двое, я да штабс-капитан Заточилов, а ему – пятьдесят, и робкий он…
– Добряга ты, Коля! – задумчиво говорит Чмырёв. – Доброму человеку – трудно жить!
Коля просто соглашается:
– Да, трудно! Если бы не мамаша, я бы уехал куда-нибудь. В Астрахань, например…
– Отчего – в Астрахань?
– Всё-таки… там – персиане!
– Н-да, персиане – другой народ…
– Мамаша очень стесняет меня. Конечно, у неё ноги отнялись и может она только салфеточки вязать, но меня – она связала удивительно. Из-за неё и реального не кончил я, из-за болезни мамашиной. И товарищей нет. Товарищ требует расхода, а я даже в библиотеку записаться не могу…
Чмырёв слушает, запустив пальцы в бороду; ночью борода его кажется грязной, как паутина. Внизу, по гладкой темноте ползёт большой чёрный таракан с огненными лапами, – ползет против течения масляной воды, оставляя за собою серую тень, и дышит искрами. В луга – далеко – выехали рыбаки, лучить рыбу, плавают в пустоте огни.
Звучит тихий голос:
– Ежели бы я был здоровый человек, то полюбил бы какую-нибудь очень тихую девушку, и лежала бы она у меня на коленях, а я бы ей рассказывал всё, о чём душа моя думает… Я бы с нею, знаете, стихами говорил обо всём, ей-богу, честное слово!
– Это – ничего, стихи девице всегда по душе, – одобряет Чмырёв вполголоса.
– Странно это мне, Василий Лукич, родятся люди, живут в беспокойстве и вопреки судьбе, а – к чему? Какой же смысл? Я думаю – каждая жизнь должна иметь свой смысл…
– Д-да! – говорит печник уверенно, как Братягин, но мягче, ласковее. – Верно, смысел не понять, расчёту – не видно! Вся эта улица наша – ни к чему, сгореть бы ей дотла!.. Лавочник – собака в душе своей, а говорит правильно: живут люди наподобие скотов! То есть – до чего я не люблю улицу эту, сказать не могу!.. Грязища, пьянство, распутство, ни тебе дети – при уходе, ни старики – в чести! А – бабы? Дотронуться нельзя! Всякая гулящая аккуратней живёт, чище держит себя… положим – у наших баб работа, а те… ну всё-таки жа! Надо жа себя маленько уважать… а то – в деревнях лучше живут! Там, брат, всё-таки…
Подумав, он добавляет:
– Там немножко жалости есть друг ко другу…
– Здесь – не жалеют, – соглашается Коля, снова зажигая папиросу, и круглыми глазами смотрит в чёрно-синюю глубину. – Надо мной – смеются, над вами – тоже…
– Смеются – не беда! Кабы умели! А ведь не умеют смеяться-та! Али смешно штаны с пьяного снять, рожу ему смолой намазать или, скажем, обругать человека? В чём тут веселье? Они, брат, не от веселья смеются, а от дикой своей скуки – вот что! Эх, не уважаю эту улицу, гори она дотла!
– И я не люблю, – снова соглашается Коля.
Оба долго молчат. Потом юноша тихо мечтает:
– Как только мамаша скончается…
Но печник безутешно прерывает его:
– С твоей душой, брат, тебе везде одинаково будет, душа у тебя – девичья…
Огонь папиросы, вспыхивая всё чаще, дрожит. Откуда-то из города, сверху, доносится пение, тихий плеск медных струн рояля – неясные, малознакомые звуки другой жизни.
– Я говорю ей, – вдруг начинает Коля, – что же вы, Надежда Измаиловна, на рояле не играете? А она – для кого же, говорит, мне играть? Для вас? Так вы в музыке ничего не понимаете.
– Ишь какая, – замечает Чмырёв, усмехаясь.
– Да. Они все такие. Очень злые и обо всём говорят прямо, даже стыдно слушать иной раз. Образование получили, а грубостей не презирают… А ведь верно – для кого играть?
– Нет, – говорит Чмырёв, – это не так! Всегда кто-нибудь найдётся, ты – поищи! Нет, браток, надо размышлять иначе. Человек должен жить сердечно, даже в церкви говорится: возводи сердце в гору! А мы его – в грязь, а то – прячем! Ты сердца не скрывай, эдак-та никакого соединения не будет.
Чмырёв говорит долго, с великим напряжением, но понять его трудно. Коля и не заботится об этом – не впервые слушает он запутанную речь, и ему тоже, как Братягину, иногда кажется, что печник говорит «юрунду». Но понимая, что за тёмными словами живёт какое-то доброе чувство к людям, к нему, Коля изредка сочувственно, как можно ласковее вздыхает.
– Да. Конечно…
– Ежели что строится, так оно – не зря. Это – надо понять, а без понятия – всё будет вроде твоих бесплодных девиц, все люди – бесплодные и больше ничего. Понял?
– Да, да…
– Следственно – надо доверять людям. Я не про наших, наши люди – пустяки, пустой народ, без ядра. А кто строит, тот дорого стоит…
В бесформенной русской душе медленно кружатся, путаются косноязычные мысли, это мысли – старые, христианские, заношенные миром, загрязнённые, но для печника они – новы, он считает их рождёнными его сердцем, они убивают его сон, беспокоя своей тяжёлой вознёй.
Иногда Чмырёв вздыхает, глубоко и тоскливо:
– Эх, кабы грамотен был я да кабы научен, доказал бы я все начала, ей-бо-о!..
Коротка ночь, – ещё недавно погасла заря вечера, и недавно лунный свет лежал на реке, размахнувшейся по лугам, а вот уже на востоке светлеет, и семь звёзд Медведицы потеряли свою яркость. Луна где-то сзади, над городом, река под тенью его черна и бархатна, а вдали – посветлела, и видно, как на рябой воде скользят лодки.
Тянет утренней свежестью, запах её победно заглушает едкие запахи улицы, и только теперь понятно, как они тяжелы.
В монастыре звонят к заутрене, Коля смотрит в небо и говорит, смущённо улыбаясь:
– Вот когда звон в лунную ночь, так мне кажется, что это по луне бьют…
– Жизнь наша недовольная, – ворчит печник, – улица эта – пропади она… Братягин, побей его бог… Грабитель! Ну – грабь, чёрт с тобой, да – не дави ты мне душу! А он – на душу наступает… Называются люди, туда же… Удивительное дело, до чего противно всё это душе, право…
Точно напевая забытую песню, Коля вполголоса, с напряжением лепечет, покачивая головой в аккуратной фуражке:
…Что час – то жизнь моя короче,
И с каждым днём трудней она,
Уже прошёл я путь мой краткий
И ничего в конце не жду!
Так неразгаданной загадкой
В сырую землю я сойду.
Я жил, как тень, средь серых теней,
Во всем покорствуя судьбе,
Умру – ни слёз, ни сожалений…
– Грустно говоришь, – перебивает печник. Коля сконфуженно и кротко извиняется:
– Да ведь это так только, для забавы…
Зябко передёрнув плечами, он приподнимает воротник тужурки и, глядя вдаль, молчит, губы его шевелятся, точно юноша считает угасающие звёзды, а Чмырёв бормочет:
– Ты – чёрной мысли не предавайся! Все помрём, тут хвастать нечем. Помереть и комар – мастер, а ты вот ухитрись поживи хорошо. Я те докладаю – строение…
Зацвела заря, высоко в зеленоватом небе озолотились края перистых облаков, светлые пятна ложатся одно за другим на половодье. Чёткие удары монастырского колокола так странно ясны, что, кажется, можно видеть в воздухе колебания их – сначала медная пыль звука летит облаком, густо и быстро, потом дымок её становится прозрачнее и пропадает, истончаясь до невидимого, до неслышного…
Пожар на Мало-Суетинской улице возник заполночь, после успенья, приходского праздника. Загорелось у столяров, в подвале двухэтажного дома скорняка Сычёва; огонь выметнулся из окон на улицу вдруг, точно всхлынул из недр земных, и сразу поднял ветхий дом с земли широкими красными ладонями.
Дом, переживший множество зимних вьюг, ощипанный морозами, оплаканный дождями, старчески закряхтел, греясь в пламени; затрещала, отскакивая, его обшивка, тёс, не однажды прокрашенный масляной краской; дом точно раздевался в огне, сбрасывая грязно-рыжие доски, в огненных языках и синих струйках дыма.
Лопались стёкла, издавая резкий звук, из тёмно-багровых окон высовывался подушками тяжёлый серый дым, а за ним – огонь, загибавший вверх красные цепкие лапы с острыми когтями.
Кто-то вышибал рамы верхнего этажа, в одном окне появился гробообразный чёрный сундук и упал сквозь огонь на улицу, в костёр тёса, наличников и ставен, горевший у стены дома. За сундуком в окно высунулась волосатая фигура в белой рубахе и тонким голосом крикнула:
– Гори-им!..
По двору забегали тёмные люди, и вместе со звоном стёкол, треском дерева слились истерические, тоже стеклянные, вопли женщин, визги детей.
Большинство мужчин улицы было пьяно, но этот первый внятный крик как будто отрезвил пьяных, разбудил сонных, к дому Сычёва стали сбегаться, завертелись перед огнём багрово освещённые человечки. Маленький мужичок схватил горящую доску, сбросил её под откос в бурьян, уже высушенный солнцем, и тотчас по бурьяну полетели жёлтые мотыльки, серые стебли полыни унизались жемчугом, алые цветы вспыхнули на метёлках щавеля.
Быстро сбегалась публика из города, чёрной тучей мух она облепила узкую полосу земли по ту сторону съезда и кричала оттуда.
И на той и на другой стороне было весело; шутили праздные люди из города, шутили и наши суетинцы, пьяненькие и беззаботные, видя, как на дворе Сычёва хозяева и постояльцы суются в огонь и отскакивают прочь, закрывая глаза руками.
На женщине затлела юбка, она приподняла её и стала мять руками, показывая голые, дрожащие ноги, это – показалось смешным.
Смеялись и над маленьким рыжим Сычёвым, – пьяный, в одних подштанниках и рубахе, он прыгал перед домом, плевал в огонь и, рыдая, лаял:
– Гори-и, пропадай, дуй… Кто наживал? Я наживал! Гори, чёрт дери…
Дом стоял, точно котёл в костре, сыпались золотые угли, взрывало крышу; в густоте багрового дыма, в красной пыли искр, высоко взлетали головни, падая на мостовую съезда, в бурьян. Как будто все маленькие огни, погашенные людьми этой улицы, тихонько, подземно собрались, соединились в одно непобедимое пламя и вот запели жаркую песню свободы и мести, разрушая грязные, душные клетки людей.
Сычёв быком лез в огонь, точно бодая его, волосы на голове опалило ему, они спеклись, покрылись серо-жёлтой коркой; он подскакивал, наступая на угли босыми ногами, и орал, грозя кулаком:
– Гори-и!
Кто-то большой взял его под мышки и унёс, как чёрт грешника.
Выбежала простоволосая старуха и, махая на огонь иконой в белой ризе, басом запела:
– Ма-атушка, пособница-а, угомони-ка ты силу дьявольску – у…
Её седые короткие волосы тянулись к огню, шевелились и краснели, точно загораясь, а серебро иконы отражало острые лучи.
Вдруг вспыхнуло ещё дома через три, на задворках, люди шарахнулись туда и завыли отчаянно, поняв, что пожар будет немалый. Сквозь горящий бурьян, под откос посыпались ребятишки, но это уже не возбудило смеха и шуток публики.
А через несколько минут загорелось и за спиною зрителей, на другой стороне съезда, – на дворе Братягина, раздался хозяйский, отчаянный рёв лавочника:
– Родимые – сарай… керосин, масла…
Чёрная толстая линия людей разорвалась против лавки, хлынула вверх и вниз улицы – стало видно окна Братягина, дверь лавки. Стёкла, отражая пламя, точно приманивали его, а со двора густо и уверенно поднимался к мутным звёздам серый жирный дым.
Прошло с полчаса, пока появилась первая пожарная команда, но насосы и бочки воды не могли подъехать близко к домам, воду подавали с мостовой вверх по откосу, охотников качать было недостаточно.
С обеих сторон улицы жители сбрасывали под откосы мебель, узлы, какие-то ящики, всё это катилось под ноги пожарных лошадей, пугая их. Брандмейстер, закинув голову, приставил ко рту медный рупор и кричал направо и налево:
– Не смей бросать ничего, дьяволы!
Съезд был забит тёмной массой людей, головы у всех красные, лица колебались, под ногами катались кадки, стулья, подушки, в куче всё прибывавших вещей яростно топтались медноголовые пожарные, трещала мебель, хрустела посуда, тревожно звонили колокольчики, лошади, всхрапывая, трясли гривами и, оскаливая зубы, косились на людей глазами, отражавшими огонь.
Три костра поднимались к небу с весёлым треском и воем, дома таяли и плавились в красных взрывах пламени, по крышам бегали золотые гребни, золотые птицы летали в тучах дыма, и, отчаянно каркая, над садом семи дур Карахановых шарахались большие, обеспокоенные вороны, сбивая крыльями с деревьев иссохший лист.
Красная метель гуляла по улице, огонь празднично разыгрался и творил непонятное, чудесное. Вот взвеяло в синеватом воздухе широкое полотнище кумача, наклонилось к дереву, и дерево сразу зацвело алыми цветами, а через минуту оно уже – чёрное, и тонкие сучья его курятся сизыми струйками дыма, точно восковые свечи, только что погашенные чьим-то дуновением. Дымится голубым дымом ярко освещённая крыша, и вдруг откуда-то с неба невидимо спускаются на неё весёлой стаей трепетных птиц лоскутья пламени, бегут по тёсу до конька крыши и украшают его острыми зубьями. Пламя вздымается снизу, занавешивая стены домов, изгибаясь змеёй, заглядывает с крыши в окна, точно вызывая кого-то из дому, чёрный дым густо течёт сквозь переплёты рам, они вспыхнули и сверкают в окнах жемчужными крестами.
Стена дощатого сарая вся разубрана золотым позументом, из щелей выползают гибкие змейки огня, свиваются в пурпуровые клубки и катятся по стене вверх и вниз, падают на чёрную землю и лижут её.
Горячий воздух жёг лица людей, пытавшихся что-то вытащить из огня, они бегали перед ним по узкой полосе земли, осыпанной углями, под дождём искр, корчились, приседали к земле, вскрикивая, и катились под откос, куда вместе с ними спускался тошный запах горелой кожи, шерсти и тряпок.
Стеклянная дверь лавки Братягина висела на одной петле, из её чёрной внутренности медленно истекали сизые струи дыма, лавочник метался с улицы в лавку и обратно, вытаскивая ящики, жестянки, мешки, и сваливал всё это в кучу, на край откоса, под искры и угли.
– Таскай, – кричал он десятку людей, помогавших ему, – родимые, соседушки – таскай!
И ненужно взмахивал правой рукою, растрёпанный, страшный и жалкий.
Было светло, как днём, нестерпимо жарко, душил дым, выщипывая глаза людям, бушевал, всё усиливаясь, шум и гул; в одном месте куча людей, закинув на горевшую стену длинный багор, дёргала его за верёвку и кричала:
– Ой – раз! Ой – раз!
Коля Яшин, сидя на столбе забора Карахановых, смотрел на всё прищурив глаза, быстро смахивал слёзы, выжатые дымом, кашлял и непрерывно говорил, в радостном удивлении:
– Смотрите, пожалуйста, смотрите!
Дом, где он жил, уже сгорел, его мать лежала в кухне девиц Карахановых. Сад девиц завален имуществом погорельцев, забит женщинами, детьми, везде на жухлой траве одёжа, перины, подушки, на них – возятся плачущие дети. Шесть дур носились по саду, возбуждённые, растрёпанные, утешая женщин и детей, дружески перекликаясь сестра с сестрою, и у всех, у каждой, явилась серьёзная, материнская забота о людях, умение помочь им в беде.
Только одна Надежда сидела на заборе рядом с Колей и всё спрашивала его о чём-то, тихонько и пугливо. Но он не слушал её слов, указывал рукою на улицу, стараясь раскрыть глаза как можно шире.
– Несчастье ведь, а со стороны глядеть – точно праздник, и все играют, удивительно, право… Смотрите – у лавки сидит человек на корточках и ест изюм – вон как! А мальчишки – точно ласточки… Как Братягин суётся в огонь… Наша мастеровщина ничего не делает – видите, сколько собралось? Работают люди всё из города, а наши – как чужие сами себе… Ах, господи…
Раздался странный звук – мягко лопнуло что-то, над лавкой Братягина широко взметнулось пламя и покрыло всю её багрово-жёлтой шапкой; от лавки отскочило несколько тёмных фигур, потом ещё одна вырвалась из двери, из-под огня, и стремглав сбежала под откос, а вслед за тем несколько голосов крикнуло вперебой:
– Люди в лавке – воды, эй!
Коля тоже крикнул:
– Я говорил…
Он спрыгнул с забора и поспешно бросился к лавке. Из-под откоса, под ноги ему, вылез на четвереньках Чмырёв, оборванный, мокрый с ног до головы, страшно блестя глазами, он крикнул в лицо Коле:
– Бегём!
Яшин схватил его за надорванный рукав рубахи, оторвал рукав совсем и вытер на бегу влажной тряпицей вдруг и обильно вспотевшее лицо.
– Ползи! – снова крикнул печник, ложась на живот перед огненной рамою двери. – Кричи – воды!
И, скрываясь в двери, как огромная жаба, завыл сипло:
– Воды-ы!..
Коля тоже сунулся в мягкий поток дыма; в спину и затылок ему больно ударила струя воды, столкнула с ног, он опрокинулся на четвереньки и полез в жаркий дым, кашляя, вскрикивая:
– Где? Василии Лукич…
– Тащи! – хрипел невидимый печник.
Шипела вода, дым затыкал рот, точно мокрая тряпка, прижимал к полу, наваливаясь на тело горячей периной, бил по голове частыми мягкими ударами, обессиливая с каждой секундой.
Сквозь веки Коля видел багровое, и ему казалось, что он тонет в густой, горячей крови, захлёбывается ею и вот сейчас нырнёт в жаркую глубину её навсегда.
– Эх, – взвизгнул он от страха, извиваясь на полу, слепой, обессиленный, и тотчас наткнулся на большой, тяжёлый сапог. Приподнял его, нащупал чью-то другую ногу, впрягся в них, привстал и пошёл встречу воды, крепко закрыв глаза, стараясь согнуться как можно ниже.
Точно собака лизнула горячим языком – обожгло ухо, щёку, огонь красно заглянул в глаза сквозь веки, но тотчас же в горло хлынул воздух, тёплый, неиспытанно вкусный, он сразу выпрямил скорченное тело, заставил открыть глаза.
– Как из могилы вылез, – сказал Коля кому-то, кто крепко обнял его и повёл за собою.
Юношу мучительно бил кашель, кружилась голова, подламывались ноги, сердце трепетало, точно обожжённое.
Потом он увидал себя снова под забором Карахановых, на липе, рядом с ним сидел чёрный печник, без бороды, без бровей, полуголый, весь мокрый и в грязи, только одни глаза чистые.
– Я, брат, с самого начала действую, – говорил он, отплёвываясь кровью. – Пьяных вытаскивал, хозяйство, ребятишек. Сил дажа нету! Ты ожёгся ли?
– Ухо, кажется…
– Ухо – ничего! А меня – гляди, как опалило! Прямо – вроде свиньи… Ну, айда помогать!
Пошли под красным небом, взявшись за руки, Чмырёв шагал и отплёвывался.
– Зубы мне вышибли, чёрт! Нет, каков народ, драть его горой? Стоят, как у праздника, а боле – никаких! Я кричу: «Братцы, что вы – воду жа качать нада, помогать нада!..» – «Мы, говорит, погорельцы!» Будто – погорели, так уж именинники. И чему погореть? Охи да блохи, и – всё имущество. Не народ, а пустяки, пустое место… А бабы-та? Ну, смешной жа народ, бабы эти…
В небе колебалось зарево, дым как будто подпирал его, поднимая всё выше, внизу сверкала багровая полоса реки. Коля, точно сквозь сон, смотрел, как огонь на земле доедает груды брёвен, досок, стропил, грызёт раскалёнными зубами ворота, заборы, бегает по откосам и жнёт бурьян золотыми серпами. Колокольчики пожарной команды беспокойно звонили, будто внутри головы, горячая земля под ногами качалась и плыла. Сетью висели перед сухими глазами искры, и везде по земле живой, весёлой кровью растекался огонь.
– Вот и сгорела улица, – грустно сказал Коля.
– Не вся, – деловито отозвался печник, – домов пяток отстояли всё жа!
Добрались до насоса, он вскочил на подножку, говоря Коле:
– Становись рядом – легше будет…
Вцепился в ручку насоса кривыми пальцами и, кланяясь, заорал, запел:
– Ка-ачай, ребя, качай!
Коля тоже стал кланяться, мерно сгибая спину, взмахивая руками так, что было больно плечам. Возносясь и падая, перед его глазами заколыхались огромные знамёна пламени. Земля тоже поднималась, опускалась, и от этого странно ныло в груди, где-то у горла. Чёрной волною набегала на город заречная даль – набежит бесшумно и бесшумно схлынет, раскачивая землю взад и вперёд.
– Не могу я, – сказал Коля.
– О? – воскликнул печник с сожалением и, перестав качать, сам себе объяснил: – Значит – устал парень! Ну, тогда идём за другим делом, делов тут – конца нет…
Снова пошли куда-то мимо рыжих лошадей с огненными глазами, мимо зелёных бочек и сердитых медноголовых солдат. Непрерывно, досадно звонили проклятые колокольчики, будя смутную тревогу в сердце Коли.
Вышли наверх, в устье улицы, затисканное толпою публики, чёрнобородый полицейский ткнул Чмырёва в живот ножнами шашки и закричал:
– Чего шляешься, морда? Прочь!
– Ну, ну, – пробормотал печник, встряхивая животом. – Дея́тель! На пожаре и без тебя горячо…
И сказал, взглянув на Колю:
– Лицо у тебя, брат, дажа – синее…
– А ведь мы с тобой человека спасли, – вспомнил Коля.
– Двоих дажа, ты – одного, я – одного… Ну, лавошник, это, положим, не человек, название одно… Он ещё экзамента не сдавал на человека-та… А кто – другой?
– Не знаю, – сказал Коля.
– Н-да… ругали мы с тобой, ругали эту улицу, и всё… а как случился пожар… замечательно!..
Печник усмехнулся, потряс головой и, усадив Колю на любимое место, на липу под забором, быстро ушёл, говоря:
– Погляжу ещё, нет ли чего…
Коля сел на бревно, опираясь спиною о забор, устало поглядывая вдоль улицы и вниз, на реку. В груди что-то мешало дышать, точно туда налили тяжёлой воды.
Светало, уже звёзды исчезли, как бы сгорев в земном огне, огонь побледнел, стал желтее, но доедал остатки жилищ всё с тою же весёлой яростью, как и ночью, когда он был ослепительно красен.
Было странно видеть, как старое дерево, насыщенное грязью, превращается огнём в янтарь и огромные куски янтаря плавятся, тают, текут по земле золотыми ручьями. Это было странно – и грустно и радостно.
Тёмной, тесно уставленной шершавыми домами улицы – не было, и с этим не хотелось мириться. Горели ряды костров, из них во все стороны торчали чёрные головни, курясь дымом и паром, шипя под белой струёю воды. Огромные груды угля сверкали на грязной мокрой земле, среди них торчали закопчённые развалившиеся печи. Как помешанные, около костров с воем бегали люди, взмахивая руками, это напомнило Коле картинку в каком-то журнале – «Жертвоприношение», на ней тоже вокруг костра прыгали тёмные люди, высоко вздымая руки, открыв круглые рыбьи рты…
Внизу – синяя река, придавленная со стороны лугов к городу песчаным островом, покрытым кустами ивняка. За рекою в серую даль уходили обритые луга, зарево пожара покрыло их рыжей ржавчиной. Кое-где в лугах грустно маячили одинокие деревья, – скоро эти пустынные дали станут ещё грустней… С деревьев сада Карахановых на плечи и колени Коли падали иссушённые жаром листья, они кружились, точно маленькие, бессильные птицы.
Явился Чмырёв, сел рядом и стал дышать тяжело, как лошадь.
– Устали?
– Есть маленько…
Коле показалось, что он беззвучно икнул, в груди что-то тихонько порвалось, и сразу же исчезла тяжесть. Потом он ощутил во рту солёный вкус крови, плюнул, плюнул ещё, но кровь всё заполняла рот. Он наклонился, открыл рот и, холодея, стал смотреть, как на землю льётся красная тонкая струя.
– Вон как! – неодобрительно сказал Чмырёв, тоже поплёвывая. – Видно, что устал ты… мм…
– Уж это, пожалуй… – заговорил Коля, но печник убедительно и ласково перебил его речь:
– Это – ничего! Пройдёт. Всё, брат, пройдёт!
И весело усмехнулся, продолжая:
– Я тоже вот кровью плююсь, – мне за ночь два раза по морде дали. Один раз – давеча, пожарный, а теперь вот – барин! На ногу ли я ему наступил, толкнул ли, что ли, как он меня бабахнет! И оба раза по одной скуле, дери их горой!
– Дурак, – сказал Коля так отчётливо, как будто хотел убедиться, что у него ещё есть голос.
– Правой рукой бьют, вот и выходит всё в одно место, – объяснил Чмырёв, помолчав, и предложил:
– Ты – приляг, положи голову на колени мне…
– Нет, – резко сказал юноша, – не хочу я лежать!
– Как хочешь… А – лучше бы…
Чмырёв сунул в рот себе пальцы, ощупывая зубы.
Серыми столбами вздымался дым и пар, в небе тяжело двигались первые осенние тучи, угрожая проливным дождём. Чёрные мокрые угли плотно вымостили землю, всюду трепетал и злился побеждённый огонь.
– Ах, господи! – воскликнул печник, вынув пальцы изо рта и вытерев губы подолом изорванной рубахи. – Не свои мы люди на земле!.. И – вообще, не то всё… Не так нада…
– Да, – согласился Коля.
Кровь всё ещё шла изо рта у него, он сидел согнувшись, подпирая голову ладонями, пристально глядя, как по утоптанной земле растекается алое пятно и меркнет тихонько.
В щель съезда опустился липкий, едкий чад – оттого и вода реки казалась такой небывало синей…