Текст книги "Летчица, или конец тайной легенды (Повесть)"
Автор книги: Макс Шульц
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
– От всей души, говоришь?
Ну да. А потом произошло нечто настолько ужасное, что такого со мной всю жизнь не случалось. Тот, кого я принимала за советского танкиста, весь вылез из люка и плюнул мне в лицо. А вслед за ним оттуда поднялся немец. Я сразу поняла, что это немец, у него на шее висел железный крест. И первый, кулацкий сын, должно быть, или кто он там еще был, во всяком случае предатель, перевел немцу мой рапорт. Он подозвал всю свою немецкую свору, чтоб и они тоже послушали. Было их немного, человек двадцать от силы. Среди них топырился еще один предатель, зверюга, они его называли Сашей. Он то и дело окидывал меня злобным взглядом своих желтых глаз. Я про себя вершила суд над нашими двумя предателями. А немцы тем временем вершили суд над своим предателем, над лейтенантом, чье намерение я им выдала. Тут жалей – не жалей, ничего не поможет. Я-то ведь говорила, будучи твердо уверена, что стою перед своими и взять свои слова обратно я уже не могла.
А мне они поверили. Тому, что я рассказала им про лейтенанта, они поверили безоговорочно. Ибо раз я заблуждалась на их счет, у меня не было никаких причин ни врать, ни клеветать. И немцы вынесли свои приговор немецкому лейтенанту, как цезари в древнем Риме. Их предводитель горизонтально простер вперед правую руку и большим пальцем указал в землю. Остальные повторили его жест. По очереди, один за другим, покуда все пальцы не уставились в землю. При этом они не проронили ни одного слова. Двое наших изменников в голосовании не участвовали.
Приговорив к смерти лейтенанта, они занялись мной. Саша-зверь получил какое-то указание и вскочил на площадку танка. Меня они так и оставили наверху, словно ведьму на куче хвороста. Зверь схватил меня, повалил на орудийный ствол, голову зажал между своими вонючими ляжками, а руки заломил за спину, второй предатель держал меня за ноги. Уж и не знаю, получал он такой приказ или нет, но он сдернул с меня штаны. Остальные похабно заржали. А потом они затеяли со мной то, что у них называется готовить отбивную. Каждому было позволено трижды ударить меня ладонью по голому заду.
В три захода. Один из них решил сделать кой-что сверх дозволенного. Но их командир, вероятно, счел эту попытку ущемлением своих прав. И нарушителя согнали вниз. Под конец обоим предателям тоже разрешили меня ударить, но по одному разу. Зверюга меня так ударил, что я испугалась, как бы у меня не треснула поясница. Когда они оставили меня в покое, я больше не могла держаться на ногах. Сознание временами меня оставляло.
В это самое время лейтенант долизывал сгущенное молоко, а Хельригель уплетал тушенку.
А они продолжали ржать, как жеребцы, теперь над своим товарищем, который после экзекуции облизывал ладони. Их предводитель был в кожаных перчатках, он наслаждался экзекуцией как ее вдохновитель. Мне приказали идти перед командирским танком, показывая дорогу в нашу лощину.
Когда немцы расстреляли немецкого лейтенанта, у моего рыжеватого увальня от страха и удивления отвисла челюсть. Я подумала, что теперь, по крайней мере, один понял, каковы они на самом деле, его дружки. У него даже слезы подступали к глазам, но он взял себя в руки. Еще я подумала, как горька ему покажется смерть. Доброе слово, которое я за него замолвила, предатель переводить не стал. Еще я подумала, что, по крайней мере, один должен будет вместе со мной испить эту горькую чашу. Не вздумай доказывать мне, что моя чаша была бы все-таки менее горькой. Но когда сердце сжимается при мысли о смерти, грозящей сразу двоим, которые хоть и чужие друг другу, но не враги, эта отчужденность так же невыносима, как прилипшее к телу мокрое платье.
Бандиты еще раз подвергли его допросу. Упоение властью тоже держится предписанных форм. Он немного сказал. Лишь несколько слов. Одно из них я поняла, слово „Mädchen“, девушка. Вся банда разразилась диким хохотом. Уж не прошелся ли он на мой счет, чтобы таким образом вызволить свою голову из петли? Но они смеялись над ним. А на меня при этом даже и не глядели. У меня ужасно все болело. Я хотела поскорей умереть. Предводитель что-то крикнул своим бандитам. И они прокричали что-то в ответ. Я думала, это они выносят мне смертный приговор. А может, и ему. Но ничего не случилось. Они ушли в кусты, хорошенько осмотреть машину. Мою тюрьму.
Уж и не знаю, почему Любе так приспичило выяснить, что ты сказал капитану. Я этого тоже не знала. Хотя ты, может, рассказывал мне об этом. Во всяком случае, она дала мне задание. И взяла с меня клятву непременно выудить у тебя те знаменитые слова. В ближайший отпуск. „Операция медный котел“, – так окрестила она свою затею. И еще она велела разочек щелкнуть тебя и привезти ей фотографию. Честно говоря, мне это поручение было не по душе. Но роль разведчика до какой-то степени увлекла и меня. Разведчика, ведущего поиск в прошлом. По возвращении в Москву я сразу отправилась к ней, чтобы предъявить домашнюю работу. Она подала чай, к чаю – „Мишки“. Процитировала Пушкина: „Обряд известный угощенья, несут на блюдечках варенья“. А я со своей стороны выложила на стол твою непомерную мудрость былых времен. „Кто девушку ударит, тот каши с ней не сварит“, Люба засмеялась, не разжимая губ. Придушенный смех сотрясал ее тело. Я уже и понять не могла, смеется она или плачет. Лишь заметив мою растерянность, она рассмеялась во весь голос облегчавшим душу смехом. Чтобы я тоже могла подхватить. Я солгала бы, не сказав, что мне было при этом как-то не по себе. А твое фото, которое я засунула в конверт, она при мне даже разглядывать не стала. Сунула куда-то и заперла.
Прежде чем тронуться дальше, полицай сковал наручниками меня и девушку. Мое правое запястье с ее левым. Должно быть, наручники были для него чем-то вроде кухонной утвари. Потом нас усадили в грузовичок походной кухни. У него в кузове была надстройка в виде ящика, именно туда отвел нас один тип, у которого хватило вежливости сперва представиться: „Обер-фельдфебель Денкер“[1]1
Денкер – мыслитель, думающий человек (нем.).
[Закрыть] по прозвищу „великий мыслитель“. До сих пор я сколько ни размышлял, все было правильно». Половина лица у «великого мыслителя» носила следы ожогов. На одном глазу не было ресниц, брови тоже не было. Он указал отведенное нам место. Впереди, справа, в уголке за шоферской кабиной. Плюс набитый соломой мешок и разрешение сидеть. Хорошее место. Девушка получит укромный уголок, а я сяду перед ней, если кто захочет по дорою вспрыгнуть к нам через борт. Полицай, наш караульщик. Или «великий мыслитель», обер-караульщик. Колонна тронулась. Но прежде чем сесть, я осмелился обратиться с жалобой. Среди боевых товарищей это отнюдь не запрещено. Хотя и не поощряется. Из страха перед эффектом бумеранга. Итак, я попросил разрешения задать вопрос, почему со мной обращаются как с пленным и почему ко мне приковали эту женщину, все равно как к преступнику. Когда мы залезли в машину, девушка громко стонала. И от ее страданий я расхрабрился. В ответ «великий мыслитель» сообщил, что в порядке исключения мне будет предоставлено право рассуждать логически. Вслед за ним, разумеется. Итак, он начал: я не оказал сопротивления дезертиру. Сознательно не оказал. Таков первый вывод. Далее: какого черта я вел себя у насоса как ярмарочный силач? После этого Саша просто был вынужден принять меры предосторожности. Кстати, обращаясь к Саше, я должен называть его «господин полицейский». Вплоть до новых распоряжений. «Великий мыслитель» говорил и говорил, как сорвавшийся с цепи учитель. Ну, и наконец, – это в-третьих, я, а также эта русская особа должны возблагодарить бога, господина капитана и наличие санитарной перевозки за то, что эта отборная команда, для которой «милосердие» является иностранным словом, вообще обращается с нами как с пленными. Если бы обнаруженная здесь санитарная перевозка не сняла транспортных проблем, смотреть бы нам с ней снизу, как трава растет. Но его капитан наделен чувством справедливости и такта, какое может быть только у немецкого офицера простого происхождения. У человека, который вышел из народа. Точно так же, как вышел из народа и он, «великий мыслитель». На пустоши Люнебургской, в этом дивном краю… Еще бы немного, и он исполнил бы передо мной песню о Люнебургской пустоши. Может, даже из желания произвести на девушку впечатление своими народными вкусами. У таких менторов внутри сидит дьявол величия, а само величие выражается в рассуждениях о справедливости и тяге к исполнению народных песен. Но, вспомнив, с кем он имеет дело, «великий мыслитель» от пения воздержался. А вместо того постучал в стену кабинки. Полицай открыл заднюю дверцу, машина поехала медленней, а когда она вообще поплелась как черепаха, «мыслитель» спрыгнул, чтобы успеть трусцой добежать до кабины и на ходу залезть в нее.
Девушка опустилась у себя в углу на колени. Я удивился, что она не села по-человечески. Откуда мне было знать, что с ней сделали. Полицай снова запер заднюю дверцу и остался стоять возле нее спиной к нам. Стоял, выглядывая в маленькое окошечко в дверце. Утешение, доброе слово, подержать ее руку – где там. От меня она этого не принимала. Я оглянулся по сторонам. Времени у меня хватало. Ящик-надстройка был сделан из грубо обтесанных досок, без гвоздей, все на шпунтах. Я проверил, вертикально стоит насечка винта или не вертикально. В свое время я работал на вагоностроительном заводе. Там полагалось, чтобы все насечки стояли вертикально. Немецкое качество. Но здесь они не стояли вертикально. Вообще, в нашем ящике было довольно светло. Помимо двух маленьких окошек в задних дверцах и одного задвижного, выходящего в кабину шофера, здесь было еще два продолговатых, по одному с каждой боковой стороны ящика. Одно – слева, другое – справа. Высоко прорубленные. Забранные проволочной решеткой. Под левым, как раз напротив меня – колода для мяса, на четырех толстых подпорках. Над колодой, на стене, воткнутые в петли кожаной полоски – всевозможные ножи для мяса, большая ложка, чтоб помешивать, деревянным молоток, чтоб отбивать мясо, и половник. Рядом, на грубом крюке, – запасные наручники. Еще две пары. Под цепями для коров и веревками для телят. От тряски все эти предметы постоянно звякали и брякали. Когда тише, когда громче. Между колодой и кабиной, напротив – узкие, деревянные нары. В ногах – аккуратно сложенная попона, в головах – цветастая подушка. Под нарами – половина свиной туши, выпотрошенной, разрезанной в длину. Над нарами прикрепленный кнопками плакат. Голова бульдога с растопыренным красным бантом на шее. С нашей стороны, между окном и выходом – встроенный шкаф. С двумя металлическими кольцами вместо ручек и двумя навесными замками. И венец всего для создания домашнего уюта – старинный русский самовар. Медный. Малость помятый, но начищенный до блеска. Закрепленный жестяной скобкой, чтобы не опрокинулся. И в рабочем состоянии. Над решеткой – слабо тлеющие угли., Шум колес и непрерывное звяканье цепей заглушали его знаменитое пение.
Пыльные смерчи за окнами сопровождали наш путь. Колонна почти все время шла на предельной для танков скорости. Пятьдесят – шестьдесят в час. Девушка, которая стояла на коленях в своем углу, начинала стонать на каждой неровности. Левую, скованную с моей правой руку она тогда прижимала к бедру. Я от души желал, чтобы ее боль по цепи перешла ко мне, как переходит электрический ток. На ее языке я знал от силы слов десять. Подхваченных у покойного лейтенанта. Из них два казались мне весьма подходящими к случаю. И я тихо проговорил их: «Ну что?» Тут она опустила голову и заплакала. Вообще-то слезы помогают, даже от боли, Я накрыл своей рукой ее руку, ту самую, которую она прижимала к бедру. И вдруг все стало как-то лучше. Она не оттолкнула мою руку. Сразу не оттолкнула. Потом, через какое-то время все же оттолкнула. И движением головы указала на полицая. Он все еще стоял к нам спиной, широко расставив ноги перед маленьким окошком в задней дверце. Я почувствовал то же самое, что почувствовал бы на моем месте каждый молодой парень, чью девушку или сестру кто-то обидел, – горячее желание вдвойне, втройне отомстить этому грязному зверю. За нами замыкающим в колонне шел третий танк. Из раздвижного окошка в шоферскую кабину время от времени поглядывало на нас перекошенное лицо «великого мыслителя». Словом, действовать опрометчиво никак не стоило. Хотя бы ради нее. Полицаю, должно быть, поручили наблюдать за воздухом и за местностью позади колонны. Но мне казалось, будто, склонив свой бычий затылок, он уставился на подцепленную к нашему фургону полевую кухню чисто русского производства. Такие типы могут тупо уставиться в одну точку, часами не отводя взгляда, а сами тем временем обдумывать всякие подлости. Я велел самому себе, в случае если он к нам полезет, действовать с молниеносной быстротой. Сойдет на худой конец и перочинный нож. Хотя пока эта туша с места не двигалась.
Немного спустя я отчетливо услышал звук самолета. Штурмовики. Они подходили все ближе и ближе сзади. Полицай задрал голову и поднял три пальца. Возможно, докладывал таким способом «великому мыслителю», сколько он видит самолетов. Про себя я молился, чтоб это оказались русские ЯКи, которые могут принять нас за своих. А не «мессершмитты» или «фокке-вульфы», которые не могут принять за своих танки Т-34 с красными звездами. В боковом окне, что напротив меня, ненадолго показался один из самолетов. Это был ЯК, несомненно. Я растопырился как можно, шире, чтобы моя широкая спина служила девушке надежной защитой. И моя широкая спина действительно послужила ей защитой. Ах, как я был счастлив. В шоферской кабине кто-то засмеялся блеющим смехом.
Полицай задвигался. Отпер шкаф. Множество больших и малых ключей на кольце, размером с хорошее блюдечко. В результате – литровая бутылка с мутной жидкостью. И граненый стакан. С бутылкой и стаканом в руках он двинулся к нарам. Грузно сел. Отставил бутылку и стакан. Снова встал. Яростно пнул ногой в живот половину свиной туши. Запихнул ее подальше, вплотную к стене. Видно, хотел мне показать, что он не любит церемониться. Чтоб я знал, с кем имею дело. Девушка, по-прежнему стоявшая на коленях, отвернулась к стене. Насколько позволяли обстоятельства. Потому что наручники тянули запястье. Давай поближе, сказала мне цепочка. Это было очень хорошо. «У кого задница болит, тот на ней и не сидит», – сказал полицай. Потом стоя выпил стакан. Залпом. Потом сел и выпил еще один. Сивуха пахла спиртом и гнилой картошкой. Он налил доверху еще один стакан. И сунул мне, вытянув свою грубую клешню, а лицо у него было сморщенное, как у новорожденного. Цепочка нежно дернула мое запястье. Не пей, сказала цепочка. Ясное дело, он хотел предложить мне сговор. Сговор между двумя людьми, которые одинаково сильны и предпочитают не связываться друг с другом, одинаково хитры и видят друг друга насквозь, одинаково замараны сами и потому могут разгадать любой гнусный замысел. Я и пальцем не двинул. Я просто поглядел на него. У него скривились губы. Зубы прикусили высунутый язык. Этим прикушенным языком, этими искривленными губами он выталкивал беззвучные слова.
Вытерпи, сказала цепочка. А я прикидывал, что мне делать, если он набросится на меня. Для подобных людей – смертная обида, когда кто-то отвергнет предложенную ими выпивку. Я думал, а сколько у меня теперь рук для обороны: одна или все четыре? Я должен был рассуждать трезво. Я внушил себе: если ты не хочешь втянуть девушку, у тебя для защиты всего одна рука. Я понял, что он начнет со мной переговоры, чтобы ему было проще совладать с девушкой. Я чувствовал, что и одной рукой с ним справлюсь. Он отвел свою клешню назад. Он поставил стакан и бутыль на нары. Грузное тело отделилось от сиденья. Это не человек, а зверь, берегись, предупреждала цепочка.
Как это понимать, скажи мне, Гитта, как понимать, что ты без судорожных усилий и без предсмертного смирения можешь одолеть свой страх, если рядом с тобой есть человек, который уверен, что ты можешь одолеть свой страх. Как это понимать, Гитта?
Какие слова ты хочешь услышать, мой герой? А вот: сила любви. Итак, ты их услышал. И даже от меня. Здорово, не правда ли?
Нет, Гитта, все не так, речь об освобождении. И у тебя тоже.
Тут из кабины отодвинули окошко, и «великий мыслитель» просунул к нам свою руку, и великим указательным пальцем «великий мыслитель» указал на литровую бутыль. «Отправь по назначению!» – сердито крикнул «великий мыслитель». Но Саша, как видно, ничего не замечал, ничего не слышал. Он помотал по-бычьи опущенной головой. Сделал шаг в мою сторону. Продолжал, гримасничая, изрыгать беззвучные слова. А ну, вставай, скомандовала цепочка. Девушка встала и потянула меня за собой. Перед нами высился Голем. Но тут пробил великий час для нашего «великого мыслителя». В окошечке возникло его перекошенное лицо. «Лука Пантелеевич, ты что, оглох! Я кому сказал передать мне бутылку!» – не выкрикнул, а скомандовал он. Еще более строгим голосом.
Когда полицая назвали по имени-отчеству – правильно назвали, надо полагать, – он только фыркнул. Словно вынырнул из воды. Затряс головой. Словно стряхивал воду с волос. Губы у него обмякли. Можем сесть, сказала цепочка. Полицай без звука отдал бутылку, окошко снова задвинули. «Великого мыслителя», по всей вероятности, тревожила только судьба бутылки. Но тут его холоп решил проявить себя во всей красе. Отвергнутый мною стаканчик он вылил в тлеющие угли самовара. Взметнулось синее пламя. Не успело оно опасть, как он подошел к нам и рывком выдернул из-под нас мешок с соломой. Причем сделал это в одну секунду. И очень хитро: уронил сперва стакан и вроде нагнулся за ним. Мы словно тряпичные куклы повалились друг на друга. Цепочка сказала мне, что я растяпа. Я тоже дернул за цепочку: сама, что ли, лучше? Девушка стерпела мое возражение. Разумная девушка. Ни овечьей покорности, ни хитрого стремления к власти, как у тех девушек, которых я знал до сих пор. А я до сих пор знал либо первых, либо вторых. И не предполагал, что бывают третьи. Недаром же меня в свое время наставлял отец: бабы, они умеют только царапаться или ласкаться, только шипеть или мурлыкать. Прямо без паузы. Полицай перетащил мешок к выходу. Сказал, что я «некарош товарищ». Потом вдруг резко отвернулся и снова занял свой наблюдательный пост. Напружинив плечи. Он хотел даже со спины выглядеть победителем. А для пущей важности нарочно испортил воздух.
По взглядам, которые метала на него девушка, я понял, что эта гнусность возмутила ее больше, чем отобранный мешок. Я помог ей подняться. Стоять на коленях на гладком, трясущемся дне кузова она больше не могла. Она встала и прислонилась к стене. Вжалась правым плечом в угол. А левой рукой поискала, за что бы уцепиться. Поискала опору. И без тени смущения ухватилась за мой ремень. Я почувствовал костяшки ее пальцев примерно на уровне седьмого ребра.
Не будь мы в час испытаний лишены возможности разговаривать, мы, может быть, так бы никогда и не поняли друг друга. Языком куда как легко сболтнуть глупость. Так, в первую минуту я, верно, сказал бы: ну, теперь я буду тебе опорой. На полном серьезе. А во вторую минуту я, может, сказал бы: теперь ты меня схватила. Но любовь, любовь начинает говорить лишь с третьей минуты. А зайти так далеко в словах я тогда еще не мог. В словах не мог. Мы говорим так, как нас учили. Я спросил, хочет ли она есть, показав один из толстых ломтей хлеба, припасенных и спрятанных еще до плена. Она провела пальцем поперек окошка. Ну я и сломал его пополам, этот кусок. И дал ей половину. Мы жевали и думали каждый про свое.
В окошко я видел кроны редких деревьев. Буков и берез. Дорога полого спускалась под гору. Колонна прибавила скорости. Полицай захмелел. Широко раскинул руки, прижал ладони к дверце, носом и лбом уткнулся в стекло. Все равно как подозрительный элемент. При обыске. Девушка обратила на него мое внимание. Да какое мне до него дело, до этого человека. Деревья занимали меня куда больше. Вдруг девушка с ним заговорила. «Лука Пантелеевич…» а дальше я не понял. Тон у нее был не злобный, но и не добрый. Скорее резкий. Он что-то рявкнул в ответ. Не меняя хмельной позы. Даже напротив. Он еще больше согнулся, еще сильней налег на дверь. Я подумал, что-то ее заносит, мою девушку. Страх как заносит. Может, она потребовала чайку к сухому хлебу. Как полагается. Вот таким тоном. А он зарычал, заревел, ну прямо как зверь. Все последующее свершилось с молниеносной быстротой. Он оторвал ладонь от стены и нажал на ручку двери. Дверь распахнулась под нажимом его грузного тела. И с тем же отчаянным ревом этот человек вылетел из машины. И сразу смолк. Танк держал дистанцию меньше десяти метров от полевой кухни. Шел на предельной скорости для танка. Дверь ходуном заходила в петлях. Застывший, остекленелый взгляд девушки. За дверью мелькнули три дома. Три дома под деревьями. На взгорке. Среди садов. Среди лугов. Я увидел женщину. С ребенком на руках. Далеко от нас. Возле нее – советский солдат. Пилотка – как петушиный гребень. Женщина помахала рукой. Я постучал в окно кабины. Я видел, что «великий мыслитель» задремал. Рядом с ним я видел литровую бутыль. Почти пустую. Я видел, как шофер посмотрел в зеркало заднего обзора. Как затормозил и посигналил. Я слышал, как машины по очереди передавали сигнал, пока не достигли головного танка. Я видел, как командир в люке головного танка простер руку и подал какой-то знак. Но колонна не остановилась. Вперед. Хотя наш шофер все-таки остановился. И локтем толкнул «великого мыслителя» в бок. А танк, шедший за нами, стоял теперь поперек дороги.
Заведя беседу с командиром последнего танка, «великий мыслитель» держался неестественно прямо. Я услышал, что этот хмельной квазинемец на ходу открыл дверцу и вывалился словно мокрый мешок. Ну, каждому свое. Я увидел лоскут от его грязно-синего кителя. Между траком и цепью. Я увидел расплющенное тело возле дерева. Никто к нему не подошел. Еще я слышал, как «великий мыслитель» добавил, что капитан давно уже списал этого пьяницу. Короче, потеря невелика, восстановить прежний порядок, к марш-марш!
ЛЮБА РАССКАЗЫВАЛА ГИТТЕ: Короче говоря, я сменила одну передвижную тюрьму на другую. Но здесь я, по крайней мере, была не одна. Вдобавок мне презентовали стальной браслет. Со стальной цепочкой. И с живым брелоком из Германии. Сидеть я не могла. Лежать я не хотела. Лежащий человек беззащитен. Правда, мой брелок не знал, что мне пришлось вытерпеть, но контакт был уже восстановлен. Еще до того, как изменник полицай сковал нас одной цепью. Из чистого страха и нечистой совести. Теперь мы, так сказать, были связаны напрямую. Понимание возникло как цепная реакция, ограниченная двумя лицами. И количество должно было неизбежно перейти в качество. Закономерно. А потому мы могли без слов обсудить, что делать, чтобы отвязаться от этого Саши, который совершенно озверел. Отвязаться, не применяя силы. Я посоветовала моему контактному партнеру не пить с изменником. Неразумный совет, Могла бы догадаться, как эта скотина отреагирует на отказ. Ну почему, почему я была так неразумна? Женский праинстинкт? Прекрасная Елена ухитрилась на основе этого праинстинкта разжечь Троянскую войну. Мы уже стояли когда-то на более высокой ступени развития, мы, женщины. На древнем Востоке, к примеру. И еще где-то, не помню где. Мы задавали мужчинам загадки, чтобы проверить возможности их духовного роста.
А ты хотела загадать своему мужу загадку, когда надумала с ним развестись?
Но с другой стороны неразумие может ускорить вызревание разумных мыслей. Если повезет. Или сформулируем это так: чуточку неразумия, чуть больше разума, чуточку счастья и пристойные моральные рамки помогают нам приспособить даже случайность к практическим целям.
А может, ты по чистой случайности развелась с мужем? Так тоже бывает, и очень часто.
Ну, ладно. Именно по причине моего неразумия случайность открыла мне уязвимое место Саши. Если у этого зверя и осталось что-то человеческое, то именно его память. Лишь с глубоким ужасом мог он теперь вспоминать свое настоящее имя. Я и ухватила его за настоящее имя. «Лука Пантелеевич, – сказала я, – а как тебя будут величать твои дети и внуки?»
Но я и предвидеть не могла, что мой вопрос вызовет такие последствия. А хоть бы и могла – я все равно спросила бы точно так же. Скажи мне, Гитта, скажи честно, свидетельствует ли такой, хоть и справедливый, поступок о холодной бесчувственности. Понимаешь, отправить предателя – сознательно, если хочешь, – на верную смерть. Ты возразишь, что время, война, родина, совесть этого требовали. Ты скажешь, что этот предатель другого и не заслуживал, на другое и не мог рассчитывать. Ну и довольно об этом. Дело будем считать закрытым.
Закрытым – но только не для меня. Я ведь вполне конкретно говорила от имени его детей. И теперь считала себя просто обязанной разыскать этих самых детей и поговорить с ними, если только они и впрямь существуют. Три года понадобилось мне, пока чувство морального долга не вызрело в решение, а решение – в поступок. Ведь когда он перестал воевать, сама война не кончилась. Выяснить, откуда он родом, этот предатель, не составило труда. О нем шла дурная слава, тем более что он по доброй воле выполнял обязанности палача. И дети у него были в самом деле. Трое. Еще школьники. Мать у них пила. Жилье прямо трещало от грязи. Мы оба постарались, Гаврюшин и я, переправить детей в детский дом. Гаврюшин всегда был мне настоящим другом. Мы взяли с собой ребенка. Стояла зима. На обратном пути машина застряла в снегу. Немецкие военнопленные разгребали снег. Нескольких направили к нам, и они нас откопали. Мой маленький Андрюшка смотрел через заднее стекло. То показывал пленным язык, то делал нос. С восторгом. Мы его тому, сама понимаешь, не учили. Я ладонью зажала ему рот. Чтобы он перестал. И при этом сама поглядела через окошко назад. И увидела несчастное лицо человека, которого сразу узнала. Увидела несчастное лицо моего рыжего увальня. У меня сердце замерло. У него, верно, тоже. А они тем временем уже выкатили нас на твердую землю. Он сорвал грубые рукавицы. Он хотел прижать обе ладони к стеклу, а значит, к моему лицу. Андрей прямо ногами затопал от радости, глядя на этого дурня. И снова показал ему язык. А колеса уже крутились не вхолостую, и я видела, как он остается позади. Протянув ко мне руки. Таким я видела его в последний раз. Таким он остался у меня в памяти. А знаешь, что я подумала, когда машина тронулась? Я подумала: он все-таки тепло одет.
И снова я приняла решение, подсказанное мне моей совестью. На этот раз – немедля. Я дала себе обещание однажды, когда Андрей созреет для такой истины, рассказать ему, какая судьба связала меня с этим немцем. Уверена, что мой дорогой Гаврюшин мог наблюдать происходящую трагедию в зеркало заднего вида. Весь остаток дня он был непривычно молчалив. И очень внимателен ко мне. И в дальнейшем ни единым словом об этом не обмолвился.
Скажи на милость, Гитта, каким тебе больше всего запомнился Хельригель? Как он выглядит в твоем воспоминании? Как одет? Что делает? В какой ситуации?
Как выглядит? Как Икар, когда у него растаяли крылья. Во время паденья. Как одет? Набедренная повязка и ничего больше. Что делает? Да простирает руки к тебе. Что ему еще делать? Голь на выдумки хитра. Я могла бы, конечно, сказать, что вижу его на спортплощадке. На перекладине. Он подтягивается. Никто не может столько раз подтянуться. Как это у него получается? Да он просто тянет руки к тебе. И его подтягивает к тебе. Вверх. Вот как я отчетливей всего его вспоминаю. Сейчас. В эти минуты. По чистой правде.
Девочка! Зачем ты расточаешь отпущенную тебе долю воображения на самый бессмысленный из всех видов ревности?
Когда наша тюрьма на колесах остановилась, когда мы увидели, что произошло, мы оба, рыжий и я, вновь затащили мешок в угол кузова. И стояли теперь на нем. И болтали о возможности как-то выкрутиться из этой напасти.
На этом дело не кончилось. К нам пересел «великий мыслитель» и занял наблюдательный пост покойника. Он надел очки от противогаза. С петлями вместо дужек. С первого раза у него ничего не вышло. Он был пьян в дымину. Но держался неестественно прямо. Прямой в спине, но слабый в коленках. Когда очки наконец сели как положено, он обернулся к нам. И при этом ударился головой об угол шкафа. Каска защитила его голову от удара. Мне было велено доложить, как все произошло. Он, вероятно, уже знал, что я не пил вместе с полицаем. Короче, я доложил: «Когда вы, господин обер-фельдфебель, призвали его к порядку, у него произошел моральный срыв». Рапорт вполне удовлетворил обер-фельдфебеля. Он велел доложить то же самое капитану, строгость и порядок должны господствовать всюду, и среди солдат, и в самой комендатуре. Из чего я заключил, что он, по всей вероятности, был недавно комендантом в каком-нибудь поселке. Снова обратясь лицом к двери, он изрек, что наглядность есть мать обучения. И пожелал наглядно убедиться, легко открыть ручку или трудно. Склон мы уже проехали. Дверь распахнулась наружу. «Великий мыслитель» стоял в открытых дверях. Прямой в бедрах, слабый в коленках. И, размахивая руками, принялся декламировать:
Девушка довольно чувствительно толкнула меня в бок. Она вскочила быстрей, чем я. Мы за маскировочную куртку втащили пьяного в машину. Когда я закрыл дверь, он уже сидел на дне кузова и голова у него моталась из стороны в сторону. Человек в люке следующего за нами танка яростно постучал себя пальцем по лбу. А что было бы, свались и обер-фельдфебель из машины?! Они же видели, что силенка у меня кой-какая есть. И обвинили бы меня в нападении на вышестоящего. И я мог бы оправдываться как угодно. Подозрительным я и без того им казался. Прикончили бы и меня, и девушку. По одному делу, так сказать. Возможно, даже не отомкнув цепочку, которая нас связывала. Неплохая, скажете, смерть?! И впрямь неплохая. Но смерть, она и есть смерть. А девушка, оказывается, была так же умна, как и красива! И надумай мы оба выпрыгнуть, боком, и прочь отсюда, нам бы и на метр не отбежать. Они успели бы нас пристрелить, покуда мы падаем. А так мы вроде бы набирали очки. Очки надежды. И продолжали набирать. Без шума, умненько, за счет «великого мыслителя».
Мы перетащили его на нары… Он не сопротивлялся. Я указал на кобуру. Девушка замотала головой. «Великий мыслитель» коснеющим языком пробормотал, чтоб мы не думали, будто он сейчас уснет. «Старая гвардия, – бормотал он, – не спит. Она ведет последний бой». Это перефразированное изречение Наполеона он непременно хотел произнести стоя. Но сумел только сесть на нарах. С остекленевшим взглядом. Мы хотели его уложить. Но вдруг он схватил цепочку, сковывавшую наши руки. Схватил и больше не отпускал. Мы хотели отпрянуть, но он предпочел свалиться с топчана на пол, лишь бы не выпускать цепочку. А топчан был одной высоты с колодой для рубки мяса. Впрочем, ничего злого он, судя по всему, не замышлял. Потому что начал вдруг издавать переливчатые рулады. Да-да, рулады, словно хотел основать певческий кружок. После чего он запел, еле ворочая языком, запел, наш «великий мыслитель» из народа: