355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Рублевская » Жених панны Дануси » Текст книги (страница 4)
Жених панны Дануси
  • Текст добавлен: 27 марта 2017, 08:30

Текст книги "Жених панны Дануси"


Автор книги: Людмила Рублевская


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)

– Старые мастера считали, что в основе красоты – извилистая линия... Любой прямой путь – неправда и искусственность. И не всегда то, что напрямую привлекает – предопределено тебе... Мы – всего лишь маленькие фонарики, которые висят на невидимой проволоке, протянутой через тьму. Каждый видит только cквозь собственный свет. И никто не видит проволоки, на котором мы висим... И только мудрый может вычислить – где заканчивается проволока... И только наивный почувствует – кто ее привязал... Знаете историю с фонарями на празднике у графа Любанского?

– Нет, пан Андрей, – оживилась Дорота. – Расскажите – а то увязли в философии, словно школяры в вазочке с цукатами.

Чучело дракона глянуло на рассказчика черной пуговицей с желтой искрой в центре, и пан Белорецкий начал рассказ.


История о Лошицком призраке

Было это в один из моих приездов на родину лет пятнадцать назад. Еще жила моя жена, но уже не могла ездить со мной из-за болезни. Поэтому и настрой у меня был не очень... Но стопка выявленных рукописей семнадцатого века, еще одно стеклышко в разбитый витраж истории моей родины, могла побудить меня к путешествию даже в чистилище. Я не захотел злоупотреблять гостеприимством друзей и, поскольку мог себе позволить, снял приличный номер в отеле "Европа", как раз когда там начал выступать венский дамский оркестр. Как играет упомянутый оркестр, я так и не послушал, зато рукописи выкупил. Я уже собирался уезжать, окруженный ореолом древних букв и ароматом заплесневелой бумаги – лучшим в мире для книжного человека, – но получил приглашение на бал к графам Любанским. Фраза просто из колонки светской хроники... На самом деле я не был такой важной птицей, чтобы граф Любанский что-то обо мне знал. Так, профессор, но слишком молод, к тому же занимается таким подозрительным делом, как фольклористика... А там любая старинная песня способна обрушить очередную идеологическую башню, как чудо-рыба, всплывая, смывает со своей спины жалкие домишки временных приблудных жителей. Но все-таки я представлял Санкт-Петербургский университет, и у меня была Демидовская премия, а в Минске два года назад закрыли Общество любителей изящных искусств. Закрыли так, как делают всегда – безапелляционно, жестко, с красивой формулировкой – чтобы народ понял: невозможно было не разогнать этих злодеев, что пытались нарушить привычный порядок и вырвать из руки гимназистки бублик, а из руки нищего – суму. На празднике в честь дня рождения пани Ядвиги Любанской должен присутствовать губернатор города Мусин-Пушкин... И небольшая делегация местной творческой интеллигенции, усиленная мной, предполагала подойти к нему по поводу восстановления общества.

После недавних революционных событий, залитой кровью Курловского расстрела привокзальной площади у меня особых иллюзий на лояльность властей не было. К тому же мое настроение не подходило к балам. Но – я считал себя обязанным поддержать земляков. Да и пан Любанский слыл этаким эксцентричным демократом-аристократом. Ходили слухи, что он дает деньги эсерам. А его увлечение велосипедами... Велотрек, устроенный в Лошице... Изумительный сад...

И вот я стоял, прижатый к псевдо-мраморной колонне, обвитой псевдо-плющом Лошицкой усадьбы, оглушенный духовым оркестром и нашептываниями в самое ухо одного из организаторов исчезнувшего общества, и искренне грезил оказаться как можно дальше... Что мне до местных сплетен? Евстафий Любанский, дородный усач, действительно не скрывал влюбленности в свою юную жену. Ядвига, в девичестве —Киневич, была дочерью предводителя мозырского дворянства и лет на семнадцать моложе мужа. Белокожая, темноглазая, стройная... Двигалась, как ласка по снегу. Избалованный ребенок... Болтала, смеялась, гордо закидывая головку с аккуратно уложенными в высокую замысловатую прическу темными волосами. Мне пани Ядвига напомнила героиню стихотворения Мицкевича "Сыновья Будриса". Помните: бела, как сметана, черноглаза, подвижна, словно кошка. Пан Евстафий привез ей из Японии чудесное деревце – магнолию кобус, ее еще называют маньчжурским абрикосом. Она цветет раз в год. Подаренное деревце цвело именно в день рождения пани. Видимо, по этому случаю пани Любанская оделась во что-то пестро-экзотическое, что должно было по ее мнению передавать японский дух... Насчет любовников пани версий имелось – как насчет происхождения санскрита. Намекали мне и на самого губернатора, Мусина-Пушкина, и на графа Чапского, владельца знаменитых пивоварен... Смешно – они были намного старше пана Евстафия.

Я не очень вслушивался в так называемую "светскую болтовню", вспоминая свою Надежду, которая сейчас, наверное, грустно сидит у окна с видом на грязную Мойку... Кстати, ты, Дорота, очень напоминаешь мне мою Надежду... Те же большие задумчивые глаза, чистый высокий лоб, словно созданный для высоких мыслей... Но – я отвлекся. Между тем над Лошицей, как дым от тайного купальского костра, сгущался полумрак, и начался один из сюрпризов вечера – загорелись гирлянды электрических китайских фонариков, подвешенные на веранде и в саду. Пани Ядвига в своем пестром шелковом платье с широкими рукавами, как тропическая бабочка, медленно поднялась на сейчас ярко освещенную круглую площадку с невысокой балюстрадой – на ней обычно играл оркестр. Пан Евстафий стоял неподалеку от меня – я заметил его взгляд, устремленный на жену. Бог ты мой, какая любовь! С почти кощунственным восторгом и непонятной тоской... Если на свете бывает такая любовь, мир никогда не закончится, и никогда не закончатся в нем боль и пролитая кровь.

Слуги вынесли экран из растянутой на шестах белой бумаги – наверное, дорогой сорт рисовой, – и поставили перед площадкой, так, что скрыли ее от глаз зрителей. Вдруг все фонари погасли, но в то же момент за экраном зажегся яркий софит... На белой поверхности экрана вырисовалась почти невероятно точная тень пани Ядвиги... Теперь пани держала в одной руке японский зонтик, в другой – веер, и изящно двигалась под музыку. Зрители захлопали в ладоши, приветствуя столь неожиданный театр теней. И снова зажглись фонари, и снова погасли...

Живые картины сменяли одна другую. Танцовщицы изгибались в экзотических фигурах танца, самураи дрались на мечах, "делали" себе харакири... Тьма сменялась светом, тени – красками. Зрелище очаровывало, так что даже я – до сих пор стыдно – на время забыл о той, что думала обо мне за сотни верст отсюда... И снова погасли фонарики... И на освещенном экране показалась очередная картина – поцелуй страсти... Человек в костюме самурая, плечистый и высокий, целовал жадно, властно... Кого? Да, это была пани Ядвига. Невозможно было спутать ее позу, прическу, сложное платье... Две тени, сливающиеся в одну, застыли на экране, и так же застыли зрители... Это была больше чем игра.

Зажегся свет... Экран убрали, понемногу снова начинались разговоры. Конечно, глаза всех – или тайно, или открыто – искали героев драмы... Пан Евстафий, однако, не выглядел потрясенным, он по-прежнему вежливо улыбался, время от времени подносил к губам бокал с вином... Может быть, он был посвящен в необычную мистификацию? Но когда Любанский обернулся, я увидел, как на его виске бьется жилка... Просто – висок, седой висок немолодого сильного мужчины. И тяжелая, упорная пульсация – словно изнутри хочет вырваться невероятной мощи безумие... И это зрелище почему-то ударило меня больше, чем если бы Любанский теперь совершал харакири, как герои театра теней. Я оглянулся. Пани Ядвига, по-прежнему веселая и озорная, прохаживалась между гостей. Зачем она это сделала? Я до сих пор не могу понять. Помучить старого мужа, который ее боготворил – как маленькие дети мучают родителей, спрятавшись и долго не отзываясь на крики? Или хотела нащупать ту грань, за которой ее остановят – некоторым пресна жизнь без ощущения такого предела, без сопротивления и запрещенности... Или это было просто юное презрение ко всем запретам и предрассудкам, рожденное первой настоящей любовью? Но кто он, герой романа?

Я невольно обводил глазами толпу, выделяя молодых, высоких, красивых... Может, этот – в офицерском мундире, с завитыми кольцами усиками? Или вон тот, в белом сюртуке, похожий на античного бога со своими крутыми кудрями? Или... тот музыкант, стоящий в стороне от блестящей толпы, опустив скрипку, и в его позе – почти что презрение? Сколько таких любопытных взоров пересекалось в тот вечер в саду Лошицкой усадьбы... По крайней мере, дело возрождения Минского общества любителей изящных искусств интереса не вызвало ни у кого. Так называемый свет... Люди, жившие на этой земле, как пришельцы, не услышав ее, не попытавшись понять ее душу.

Я вернулся в гостиницу с досадным чувством коллекционера, которому досталась редкая ядовитая орхидея, но от нее погибли другие экземпляры. Да, все-таки белорусское слово "каханне" имеет более древнее происхождение, чем "любовь"... «Каханне» – это еще с санскрита. В этом слове откликается древность – языческие капища, жертвы, смерть... Боже ты мой...

Через два месяца я получил письмо из Минска – друг, который и заманил меня на злосчастный бал, рассказывал, как потрясла всех горожан смерть пани Ядвиги Любанской. Будто бы ночью пошла она почему-то к Свислочи, спустилась с крутого склона, села в лодку... А лодка перевернулась... Так и нашли пани назавтра в реке. Автор письма явно считал, что дело неладно. И непременно в нем замешан старый Любанский. Иначе зачем этот странный приказ сразу после похорон – замуровать окно в комнате пани Ядвиги? Тело приказал запаять в свинцовый гроб и поставить в Лошицкой часовне... И уехал сразу же на Кавказ...

Через год я опять таки случайно, из переписки узнал, что пан Евстафий на Кавказе умер... Но что мне было до чужих смертей, когда смерть стояла у изголовья близкого мне человека? Ах, Надежда моя, Надежда Романовна...

На родину я смог наведаться только года через три. Уже с черной лентой на рукаве и на сердце. Побывав недели две в родительском доме, в Игуменском уезде, выделил пару дней на пребывание в Минске. Почему-то потянуло меня в Лошицу. Я медленно шел аллеей, удивляясь толщине деревьев, особой тишине, которая царит в этих местах, и думал о том, что, видимо, когда-то было здесь языческое капище – сколько я видел их остатки, всегда какая-то гнетущая атмосфера. Словно проклятые боги все еще ждут новой крови... Что на берегу Немиги в Минске, что на Девичьей горе в Виленском уезде, что здесь... Особенно, видимо, наводило на эту мысль сознание, что в глубине парка стоит часовня со свинцовым гробом пани Ядвиги Любанской.

Кусты цеплялись за мой пиджак отросшими ветвями. После смерти пана Евстафия на все здесь начала ложиться печать запустения.

Понемногу темнело... На Лошицких мельницах иногда, кажется, грабили... Но я не волновался: привык носить с собой револьвер, а извозчик, чернявый мужичок с произношением речицкого Полесья, должен был ждать у ворот хоть до утра – я не пожалел денег. Вдруг я остановился возле странного деревца – на его тоненьких, но даже на вид твердых, как железо, ветках, между редких плотных и темных листов светились белые цветы... Крупные, словно вырезанные из бумаги, в сумерках они казались неестественными. Словно приклеенные... Я даже потрогал лепестки – словно поздоровался за невесомую руку с Метлушкой. Внизу светлела медная табличка. Я пригнулся и разобрал надпись: "Магнолия кобус"... Так называемый "маньчжурский абрикос", который зацветает в день рождения пани Ядвиги Любанской! Словно наяву, я снова увидел декорации былой драмы: китайские фонарики, белая балюстрада, окруженная зеленью, бумажный экран, тени на нем... Насмешливый шепот и звон бокалов... Взгляды, взгляды... Жилка пульсирует на седом виске пана Евстафия Любанского...

Я поднял глаза на луну, которая под аккомпанемент моих грез успела всплыть из глубины вечера... На почти белом ее диске четко виделся силуэт... Женская фигура в платье с широкими рукавами, с высокой прической, с веером в руке... Да, настоящие привидения являются не по заказу. Сколько раз я мечтал хоть так же, тенью увидеть свое потерянное счастье – но тщетно... Я, христианин, завидовал Сигизмунду Августу, который использовал услуги чернокнижника Твардовского, чтобы вызвать призрак любимой... И никогда бы не побоялся схватить – пусть тень – в объятия... Только тот, кто дошел до предела отчаяния и даже заглянул туда, за грань, поймет меня. Но тут... Темный силуэт на луне... Я, конечно, попытался убедить себя, что это просто абстрактные пятна, из которых мое представление составляет фигуру. Многие же видят на луне зайца, или братьев Каина и Авеля... Я тряс головой, закрывал глаза, даже нажал на глазное яблоко – все реальное должно на время расплываться, раздвоиться, а призрак – нет, ведь он же воспринимается не зрением, а больным воображением! Напрасно, все раздвоилось, расплылось.... И земля сдвинулась под моими ногами, прежде чем я осознал, что ухожу... Максимально быстро, чтобы не назвать это самому себе паническим бегством. Вот что значит чужие призраки... В Тавридском Гурзуфе меня водили к кипарису, в котором якобы живет дух Александра Пушкина. Кипарис растет под окном усадьбы Раевских, где гостил поэт и сочинял стихи, глядя на молодое деревце. И даже записал в дневнике о необычных дружеских чувствах, которые пробуждает в нем зеленый сосед, и оставил там же мистическое пророчество, что вернется сюда, чтобы созерцать божественные окрестности. В тени кипариса приезжим показывают два силуэта: Пушкин, кудрявый, с бакенбардами, обнимает барышню в старосветском платье... Так вот, тот кипарис вызвал у меня такие же мерзкие, тяжелые чувства, что и упомянутые места языческих капищ. Теперь к списку могу присоединить Лошицу и магнолию кобус.

Потом мне рассказывали, что силуэт пани Ядвиги можно увидеть в Лошице на фоне полной луны, только когда цветет это призрачное деревце. Еще – что призрак белой женщины видели над рекой в том месте, где утонула пани Ядвига, а кто-то наблюдал, как она прогуливается между деревьев, сидит возле часовни, в которой поставлен ее свинцовый гроб... Театр теней... А для меня мораль всей этой истории такая. Любовь-страсть – это от старозаветного... инстинктивного... Возможно, достаточно простой, спокойной любви-уважения? Разве вовсе не испытывала такой любви дочь мозырского дворянина Киневич к своему мужу? Если бы не ее избалованность – не погибли бы оба. Семнадцать лет – не самая большая разница... Да и... двадцать три, как, скажем, между мной и вами, уважаемая Дорота, – тоже немного. Главное, чтобы девушка была рассудительной и серьезной... А духовная общность, может, стоит страсти. Тем более в суровое неопределенное время... Как вы думаете, Дорота?

Пан Белорецкий уставился на дочь друга сквозь очки, и непроизнесенное словно слышалось в освещенном погребальными свечами воздухе. Девушка смутилась.

– Я... я не знаю. Мне кажется, что любовь стоит того, чтобы ждать ее... в ответ.

– А если не дождешься? – Андрей Белорецкий жалостливо улыбнулся. – Всю жизнь – наблюдать, как у ее очага греются другие... А тебе – только отблеск... Разве не лучше – создать семью... С человеком, которого знаешь, которому веришь?

Ной почему нервно хохотнул, а Дорота перевела взгляд на Влада. Тот сразу отвел глаза...

– И все-таки – пусть уж хоть отсвет.

Эти слова Дорота почти прошептала. Зося фыркнула.

– Тоже мне, романтика... Революция победила – вот где романтика! Скоро семья как единица общества вообще исчезнет. А детей растить станут коммуной.

Пан Белорецкий даже перекрестился.

– Несчастные дети...

– Ты, Зося, еще вспомни теорию комиссара Александры Коллонтай о том, что удовлетворить похоть должно быть не сложнее, чем выпить стакан воды, – раздраженно сказала Дорота.

– Кстати, я недавно копался в архивах, а там чего только не встретишь. Так товарищ Коллонтай, похоже, из рода ополяченных белорусов Калантаёв, – задумчиво произнес Белорецкий. – Когда-то фамилия звучала как Карантай, от слова "короткий"... Мне иногда кажется, что белорусы вылеплены из воска – так легко принимают любые формы под солнцем времени, лишь бы не быть самими собой... Эх, действительно, как говорил один мой старший коллега – если бы кто приказал белорусу быть белорусом, не было бы лучшего белоруса... А так... Точно по словам Купалы:

“Там чутна: “Беларусь”, там – “Незалежнасць!”

А там – “Паўстань пракляццем…”. Ну а мы?

Мы ў страху… дум крутня... разбежнасць…

Без толку крыллем хлопаем, як цьмы”.


Одна из свечей замигала в последнем желании жить – и угасла, превратившись в грязную лужу воска. Мокрый ветер ударил в окно, так что остальные, еще живые, огоньки рванулись в сторону... Старый дом, стоя по деревянные колени в мартовской воде, заскрипел, тихонько зарыдал, словно в предчувствии смерти. Пятеро людей в нем замолчали, тоска отозвалась в их сердцах.

– Закончится наводнение, уйдем отсюда... И каждый из нас пойдет в свою сторону, – проговорил Ной. – И, возможно, никогда мы больше не встретимся, а может быть, кому-то будет лучше не встречаться...

– Что ты такое говоришь? – встревожилась Дорота.

– Он говорит правду, – мрачно пояснил Белорецкий. – Нам выпало жить во времена перемен. А это, согласно китайской пословице, наихудшая судьба. Никто еще не знает, где следует быть, кто победит... Возможно, кто-то из вас будет управлять государством... Кто-то отопьет от отравленного кубка славы... А потом встретимся у одной стены – с выбоинами от пуль... И, возможно, у кого-то в руках будет револьвер, а у кого-то – пустота безнадежности.

– Ну, вы и наговорили здесь, дядя Андрей, – беззаботно рассмеялась Зося. – Даже дракон испугался... Подождите, мы еще пригласим вас на выставку Ноя...

– На которой будут твои портреты, Зося! Ты... ты позволишь мне нарисовать тебя? – Ной смотрел на девушку с такой тревогой и напряжением, как будто она, как дочь Жижеля, божества огня, теперь взмахнет ресницами, и огонь сожжет сердце.

– Рисуй, что мне, жалко... – ответила Зося преувеличенно равнодушным голосом. Но Ной не захотел услышать это равнодушие и с благодарностью коснулся руки красавицы – легко, как облачко... Но рука художника вздрогнула, будто он действительно коснулся огня...

– А вот мои благородные предки рисовальщиков считали дворней, – лениво сказал Влад. – Правда, лицедеев и шутов они считали еще более низким сословием – как в Индии каста неприкасаемых. Так что я в их глазах – изгой... выродок... Сильные люди, властители своего времени не любят вымысла. Недавно вычитал стихотворение какого-то начинающего поэта Куделько под названием "Пляски на кладбище":

"Хватит плакать и вам над Рогнедою,

Глянув в прошлое, тяжко вздыхать...

Новый день пусть вам сказку поведает,

Чью вы в песнях восхвалите стать".

Просто для нас совет.

Ной скривился.


– Ну, это только по молодости можно брякнуть... Этот Куделько под именем Михась Чарот сам романтических стихов насочинял. И ни одной власти не придет в голову, скажем, запахать кладбище или построить на могилах театр.

– Мы еще не знаем, на что способна эта власть, – пан Белорецкий поднял воротник сюртука, словно ему стало холодно. В окно ударил ветер, и дом затрещал, зашептались по его углам тени, будто поветник – страшная шестикрылая птица – обнаружил в хозяйстве упущение и сейчас грозит нерадивому хозяину. Влад тоже поежился, словно от северного ветра.

– Портрет свой не каждому можно доверить писать. Изображения, сделанные особенно тщательно, могут быть просто опасными для своих оригиналов...

– Что ты выдумываешь? – отозвался Ной. – Портрет Дориана Грея вспомнил?

Молодой артист отрицательно покачал головой.

– Да нет... Даже мой знакомый скульптор рассказывал, что когда снимает с кого гипсовую маску, то особенно чувствительным особам после этой процедуры плохо, словно после кровопускания. Попробуй сфотографировать или нарисовать индейца или бедуина – посчитает, что ты его убить хочешь... Вон в прошлом веке выловили в море невероятно красивую деревянную скульптуру, которая украшала когда-то нос корабля. На скульптуре нашли надпись: "Аталанта"... Пока довезли до берега – корабельный штурман застрелился от любви к этому куску древесины. Потом покончил с собой смотритель музея, в который ее поместили... Говорят, просиживал перед Аталантой дни и ночи, глаз не отрывая... Я сам знаю похожую историю – от отца.

Дорота поставила перед Владом новую чашку с чаем.

– Осторожно, кипяток. Ну вот, говорила же, не хватайся... обжегся, как маленький. Теперь тебе, Ной, налью. А пока, Влад, расскажи, пожалуйста, свою историю. Искусство и мистика лучше, чем политика.

Влад вновь коснулся горячего кубка кончиками пальцев, помолчал...

– Ну что ж, могу рассказать.


История о статуе из подвалов дома Ваньковичей

Каждый минчанин знает, кто такие Ваньковичи. Инсургенты, масоны, авантюристы – как только о них не трепали языками недоброжелатели. Патриоты, воины, поэты и художники – говорили сторонники. Лет пять назад, во время бездомного блуждания в театрально-эсеровских мечтах, и мне, в числе других неимущих белорусов, довелось разжиться копейкой в "Учреждении взаимопомощи рода дворян Ваньковичей".

Конечно, прежде всего вспоминается великий Валентий, художник из этого рода, который рисовал Пушкина и Мицкевича и умер на руках последнего в Париже... Белорусскоязычные стихи Мицкевича уничтожили родственники. Картины Валентия Ваньковича развезли по миру... И белорусы снова ни при чем, как дуб к желудю. Так вот, более полувека прошло со времени очередного восстания против империи, в котором, конечно, принимали участие и Ваньковичи. Особенно выделялся сын Валентия Ваньковича Ян Эдвард. Работал он лесничим, имел усадьбу в Слепянке. Но враги знали его как инсургента по кличке Лелива, и кто, как не лесничий, мог сделать свой отряд невидимым в пуще? И всадник был он такой, что напоминал кентавра... Именно это одной ноябрьской ночью – хоть глаз выколи – спасло его от погони. Но не от тяжелой раны... Лесничий упал с лошади на одной из окраинных улочек Минска – что ж, на каждого есть его пуля, и вероятность встречи с ней не больше просчитана, чем встреча с настоящей любовью. Лошадь, ошалев от долгого галопа, не остановилась, потеряв седока... Ян Эдвард тщетно пытался что-то рассмотреть в непроглядной, как саван, темноте, прошитой холодными нитями дождя. Мертвый сон города. Ни фонаря, ни даже огонька лампады... Вот, кажется, каменное крыльцо какого дома. Но двери нет – стена... Найдет ли раненный инсургент приют, или отсюда начнется его путь к петле? Ян чувствовал, что истекает кровью. Хоть немного бы света... В этом городе были дома, стучаться в которые Ванькович не хотел даже умирая. Огниво инсургент всегда имеет при себе... Слабый огонек осветил каменную стену в темных потеках, окно с закрытыми ставнями... Кажется, угол Францисканской? Огонь мрачно отражался в темной лужице, образовавшейся возле раненого плеча... Яну показалось, что сама ночь качнулась перед глазами, как отражение на поверхности бездонного омута... Как он ослаб... Не заметил сразу... Вот же – дверь. Последним усилием инсургент ударил в нее... Перед тем, как потерять сознание, показалось: дверь распахнулась, из нее потянуло странным запахом – как будто открылся старый-старый сундук...

Раненый пришел в себя в постели – огромной, как Грюнвальдское поле, и твердой, как земля того поля. Резные колонны из черного дерева, которые должны были поддерживать исчезнувший балдахин, ужасно напоминали колонны усыпальницы. И комната была большой, пустой и темной. Из щелей ставень пробивался туманный свет. И словно из этого света к кровати приблизилась фигура. Ян увидел бледное красивое лицо, большие глаза, грустные-грустные, аж сердце защемило от боли, что в них отражалась... Потом Ванькович так и не смог вспомнить, во что была одета девушка – но точно, что в черное, и даже звук ее голоса исчез из памяти – хотя они разговаривали... Много раз он пытался ее нарисовать – всегда имел при себе блокнот с карандашом. Корона темных кос над высоким белым лбом... Горько поджатые губы, нос с точеной горбинкой, изломанные брови. Глаза светло-серые... Один уголок рта чуть приподнят, и от этого выражение лица непонятное: сочувствие? Насмешка? Ванькович не узнал ни имени паненки, ни кто она. Хотя поступку незнакомки не удивился – многие шляхтянки устраивали лазареты для повстанцев в своих имениях, носили траур по погибшим, хотя это специально запрещалось, и по личному приказу минского губернатора за появление на людях в черном платье надлежало заплатить штраф в 50 рублей серебром.

Шли дни, а Ян все никого не видел, кроме своей таинственной хозяйки. Понемногу он начал вставать, ходить по комнатам – все темные, пустынные. Пытался открыть хотя бы одно окно – но то ли он так ослаб, то ли ставни были совершенно неподвижны от старости... Что ж, нельзя упрекать за предосторожности тех, кто рискует жизнью ради благородного дела. Возможно, дом считался заброшенным, и не стоило, чтобы случайный прохожий заметил, что в нем кто-то живет. Правда, здание, видимо, находилось совсем на отшибе – из-за окон и вечно влажных стен не доносилось ни единого звука, как в могилу. Но жандармы проверяли даже заброшенные дома...

– Только кровь и огонь открывают двери этого дома, – успокоила хозяйка, и Ян в очередной раз утонул в ее огромных глазах цвета серого мартовского неба. Так, хозяйка не ошибается – враг сюда не войдет, не пролив крови. Оружие при инсургенте. Сабля, украшенная единственным, но зато огромным бриллиантом – наследие прадеда. И пистолет, правда, без патронов... Но Ян почему-то был уверен, что в этом доме найдутся и порох, и пули... Откуда-то же брались на столе хлеб и вино, и другие нехитрые блюда, вкуса которых тоже не помнил. Беседы между гостем и хозяйкой напоминали весенние ручьи – то прячутся под снегом, то снова блестят на солнце, то приостанавливаются, тяжело перекатывая камешки. Ян рассказал о себе все... И о первой несчастной любви, и свою мечту повторить славу отца – стать художником... О лемпарде, последнем в этих краях, который однажды попал на прицел Янова ружья – но охотник так и не решился нажать на курок, и позволил лесному великану с пятнистым желтым мехом, старому, но все еще грозному – уйти, чтобы встретить смерть, достойную последнего из рода, смерть на свободе. И о лесных птицах с синими перьями, что прячутся в зарослях боярышника и кричат голосами младенцев, о русалках, что качаются на сплетенных ветках березы, и следует положить под деревом борону – русалка запутается в ней волосами и будет тебе служить... Когда-то Ян хотел поймать такую... Но – зачем пойманная любовь? Разве ее сравнишь с такой – которая рождается сейчас в его груди, вызревает, как жемчужина в своей ракушке, от первой песчинки, причинившей непрерывную боль, и обрастает, медленно и неизбежно, все новыми слоями перламутра, увеличивается и сияет, и все больше бередит душу и болит...

Ян и хозяйка молча бродили по полутемным комнатам. Их медленные движения напоминали старинный придворный танец – без прикосновений рук, с взаимными церемонными поклонами, с тайным огнем – по крайней мере, в груди Яна он пылал... Как пылал фонарь в его руке, когда по крутым темным ступеням они с хозяйкой спустились в подземелье дома. Об этом попросил Ян – ведь подземелья были и под домом его предков на Волоцкой, у минской Соборной площади. Они существовали еще до того, как Ваньковичи построили свой дом, и где заканчивались – никто до сих пор не изведал. Говорили, что земля под всем центром города – как муравейник... Что ж, Ваньковичи пользовались своими подземельями неоднократно... Темными узкими ходами пробирались на тайные свидания с другими заговорщиками, убегали из осады, прятали там оружие... Но здесь, в этом доме, подземелья выглядели иначе. Высокий потолок, посередине – толстая каменная колонна... Хозяйка обняла ее, приложилась к камню лбом:

– Послушай...

Ян тоже прислонился к колонне с другой стороны. Глухой звук – будто под землей кто-то бил огромным молотом по огромной наковальне, и от ударов вздрагивали даже каменный пол и колонна.

– В каждом городе есть такое место, – тихо проговорила хозяйка. – Сердце города... Возможно, это великан Менеск все еще крутит свои жернова и перемалывает камни – иначе они будут расти и заполнят всю землю. А может, это бьют источники – кровь земли. Выпусти ее вконец – и земля умрет. А может, это барабаны, которые созывают подземную стражу – знаешь, под каждым городом есть своя подземная стража?

– Я знаю только одно – я люблю тебя, – прошептал Ян и осторожно положил ладонь на руку хозяйки, прижатую к камню колонны. Какие холодные пальцы... Тонкие брови пани изогнулись, будто от недоверия.

– Это подземелье помнит историю одной страстной любви...

Красавица отошла от колонны и начала рассказ тем же тихим голосом, как будто кто-то мог подслушать.

– История, старая, как мир... Здесь жил купец с тремя дочерьми. Две родные, одна приемная. К барышням взяли гувернанта. Никто не подумал о том, что молодой человек слишком хорош для того, чтобы брать его в дом, где живут девушки. Все три девицы стали мечтать об одном юноше. Любовь досталось только одной из них, неродной. Старшие узнали, что сестра сговорилась бежать с любимым. Они связали счастливицу шелковыми шарфами, заперли в этом подвале и побежали за отцом. И как раз случилось наводнение. Свислочь разлилась... Подземелье затопило. Вот и все... Когда жених, тщетно прождав, пришел сюда и увидел труп, плавающий в темной воде... Нравы тогда были еще более дикими, чем сейчас. Он убил обеих сестер – убил кинжалом мизерекордия, специальным кинжалом, которым добивали поваленных рыцарей в щель между латами и шлемом. А потом повесился. Также здесь, в подвале. Страшно и банально, правда?

Непонятная улыбка тронула тонкие губы девушки. Ян потянулся к ней... И снова мир расплылся в его глазах... Ванькович очнулся только в постели – как она, бедная, его сюда притащила из подвала? Может, в доме есть еще кто?

Но проверить не получалось. После своего признания Ян ослаб... С трудом поднимался, чтобы пройтись по комнате... Зато теперь каждый вечер к его кровати подходила хозяйка, чтобы поцеловать в лоб. После этого наступал тяжелый сон... Тяжелый – ведь все больше бередила мысль о том, что делается там, за закрытыми ставнями. Как он мог на такое время забыть о своем долге перед отечеством, перед товарищами? Сообщила ли хозяйка им, что он жив? Чем дальше, тем все более сомнения заполняли Яна, и к его любви примешивался яд. Он любил – и боялся этой бледной красавицы, все больше боялся прикосновения ее губ к своему горячему лбу. В ночном бреду призрачные водоросли оплетали его, он захлебывался в воде. Нет, так дальше невыносимо. В конце концов, он из рода тех, кто не изменял родине даже ради любви. Только бы открыть дверь... Все чаще приходила страшная мысль: это плен... Неужели он попал прямо в руки тех, с кем боролся? Но ведь она спасла ему жизнь... Теперь она должна его отпустить! Все равно он вернется – как возвращается посаженный на цепь зверь... На все расспросы и просьбы ответ – блуждающая улыбка, поцелуй... А когда настаивал – ее лицо по-детски морщилось, из горла вырывалось жалобное рыдание... А глаза снова наполнялись болью. Так что делалось стыдно за недоверие. А потом – снова охватывал ужас, что это – навсегда... Эти полутемные комнаты, путаные речи, осторожные шаги... У Яна не было сил даже возвысить голос. Рана уже зажила, а у него все еще ощущение, что теряет кровь... И еще... Только теперь Ян осознал, что в доме нет икон. Только распятие – простое, из черного дерева – над дверью, навсегда, возможно, закрытой для гостя. Как она говорила? Эту дверь открывают только кровь и огонь? Может быть, в этих словах совсем другой смысл? Крови, когда Ян попал сюда, было достаточно... И он же тогда, когда упал на мостовую, зажег огонь перед стеной, в которой – возможно, и правда! – не имелось двери!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю