355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Рублевская » Жених панны Дануси » Текст книги (страница 13)
Жених панны Дануси
  • Текст добавлен: 27 марта 2017, 08:30

Текст книги "Жених панны Дануси"


Автор книги: Людмила Рублевская


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 13 страниц)

Разумеется, приедет и Кузина. Она настоящая дурочка. Обыкновенная хорошенькая идиотка с огромными изумрудными глазами и маленьким розовым ротиком. Кузина меня обожествляет. Вот уж в чьей любви не чувствую потребности. Она б очень хотела со мной поговорить, вот только, бедняжка, не знает, о чем. Уставится на меня своими изумрудными глазами, мило улыбается, иногда произносит птичьим голоском какие-то банальности. Ее особа не интересует никого, кроме Шута и Бретера. Это я придумала им такие прозвища. Шут и Бретер – два брата. Шут, неуклюжий и курносый, преисполнен какой-то щенячьей веры в благоустроенность мира и божественность его жителей. Он страшно хочет быть всем полезным, всем поднять настроение, заглядывает каждому в глаза, без конца шутит – очень тупо, кстати, – и, кажется, от умиления крутит невидимым хвостом. Кузине он нравится, потому что его шутки ей понятны. Но хотя Шут расточает свое остроумие в основном перед Кузиной, я знаю, что его внимание направлено в иную сторону, и если бы я хоть раз улыбнулась в ответ на его усилия, он, наверное, умер бы от счастья на месте, как заблудившийся пес, которого наконец приласкала рука долгожданного хозяина.

Бретер – полная противоположность брату. Его темно-зеленые глаза всегда насмешливо сощурены, черные волосы зачесаны назад гладко-гладко, от этого лицо приобретает просто-таки разбойничье выражение. Бретер подмечает каждое некстати сказанное другим слово, в ответ на любую фразу у него заготовлена ехидная реплика. Наибольшее наслаждение для Бретера – вывести собеседника из равновесия, вызвать внезапную ненависть к своей персоне, и в критический момент сделаться милым невинным простачком – а чего вы этак вдруг рассердились, господа? Единственные, кого Бретер не способен задеть, это Шут – тот просто не замечает обидного, считая, что брат по доброте душевной покровительствует ему, – и кузина. Несмотря на весь внешний цинизм Бретера, нельзя не заметить, что он влюблен в эту дурочку, извините за каламбур, как последний дурак. Но она, как и следует особе с ее умственными способностями, ничегошеньки не замечает и боится Бретера, как злого пса.

Они съедутся в одно время, минута в минуту. Я даже знаю, какие разговоры будут вестись за длинным столом. И знаю, что кто-то обязательно скажет полушепотом: "Господа, а вы слыхали, что эти снова подъезжают совсем близко…"

Разговор на минуту утихнет, а потом все начнут рассказывать, кто что слышал последнее время про этих. Такие разговоры неприятно волнуют меня. Это непристойно.

Разъедутся все тоже одновременно, дождь поглотит неясные силуэты их экипажей, в распахнутые окна ворвется осеннее утро и выветрит остатки неискренних улыбок, звучных слов и злобного шепота. И вдруг покажется, что никого тут и не было.

Я не знаю, для чего каждый год устраивается этот бал. Не думаю, что кому-то он приносит удовольствие. На нем не звучит музыка, не готовятся редкостные кушанья. Правду сказать, даже не помню, из чего состоит торжественного угощение. Потому что если есть стол, должно быть и угощение. Но я никогда ничего за этим столом не ем.

После бала из подсвечников достают недогоревшие свечи, старательно соскребают воск с позолоченной бронзы и пола и все это слепляют в большой восковый грязный шар, чтобы использовать для каких-то хозяйственных нужд.

Скоро будет бал.



Чума

Весь замок пропах горьким запахом трав. Их жгут в маленьких светильниках, охапками бросают в камин, подвешивают снопами под потолком. Женщины носят на груди полотняные мешочки, набитые теми же травами. Иногда вместе с травами в мешочки ложатся священные реликвии – частица мощей какого-нибудь Божьего угодника, щепочка от Креста Господнего или перышко Святого духа. Но я замечаю, что отчаяние заставляет людей признавать совсем иные святыни, и нередко рядом с кипарисовым крестиком и мешочком с травами на груди хорошенькой девицы можно увидеть высушенную лапку лягушки или летучей мыши, или еще что-то подозрительное, темное, сморщенное, похожее на сухой гриб.

Я, кроме Святого Креста, не надеваю ничего, даже украшений. Во время мора это непристойно.

Обычно чума приходит летом, когда от болот поднимаются ядовитые испарения, или осенью, когда холодные дожди превращают землю в сплошную грязную кашу. Теперь зима. Люди говорят, очень плохо, если чума приходит этой порой. Значит, она такая сильная, что не боится самых лютых морозов.

Наверное, очень тяжело умирать под скулеж вьюги, в душной избе, а потом кому-то приходится долбить каменную промерзлую землю, чтобы спрятать в ней твое окоченевшее тело, и не хватит у него силы на доброе слово о не вовремя умершем.

Хотя во время чумы люди возвращаются к языческим обычаям, стаскивают своих покойников в кучу и сжигают. Я вижу в окно далекий дым от этих чудовищных костров.

Я не боюсь чумы. Я хорошо знаю ее. Она не злая, только очень голодная. Тяжело кого-то винить за то, что он утоляет свой голод. Человек, который растоптал муравейник, виноват намного больше. Если бы чума имела такую жажду разрушения и немилосердность, как человек, она давно уничтожила бы последнего представителя рода людского.

Но чума всегда заканчивается. И опустевшие города и села вновь наполняются веселыми и сварливыми голосами.

Хорошо уже то, что во время чумы никогда не приезжают эти. Вряд ли они боятся. Должно быть, им просто делается тут скучно.

Время от времени со стороны деревни долетает жалобный звук колоколов. Им отзывается торжественным басом колокол нашего замкового храма. От его голоса мелко дрожат хрустальные бокалы и звенит положенный на край тарелки нож.

Я осеняю себя знаком креста. Две женщины, что стоят за моей спиной, делают то же самое. Потом одна из них подходит к камину и сыплет в огонь пригоршни трав. Едкий запах растекается по комнате. Колокол все бьет, где-то ему вторит колокол на деревенской звоннице, и не слышно ни людского голоса, ни плача.

Со стола убирают посуду, и я остаюсь одна. В моих пальцах – сухой цветок. Он упал из снопа, подвешенного под потолком. Наверное, когда-то его лепестки были синие. Сейчас они бледные, как выцветшая бумага, только на самых кончиках сохранилась линялая синь. Цветок легкий и твердый. Я сжимаю его в пальцах, но он почему-то не крошится. Только ломается пополам тонкий стебель. Я чувствую, что уколола пальцы, и бросаю цветок на пол. Мертвое всегда враждебно живому. Даже если это цветок. Неужели люди думают, что убитые ими растения станут спасать своих убийц?

Колокола стихают. Слышен голос вьюги. Он то вздымается до неприятного воя, то почти стихает, словно кто-то ходит под окнами замка и не решается постучать. Но утихло. Снежное мельтешение осело на землю, и черный бархат неба пронзили острые зрачки звезд. Это хорошо, что звезды глядят на землю. Пускай их взгляд холоден до боли, это все-таки глаза ангелов. И я знаю, что скоро чума утолит свой голод и уснет. На какое-то, не тут определенное, время. Закричат на лесных дорогах дикие охотники, и из-под копыт их коней будут вздыматься снежные фонтаны. Странствующие музыканты снова будут проситься в замок – повеселить пани и отогреться, отъесться после зимней дороги ( к сожалению, лучшие из них зимой не странствуют – им охотно дают пристанище до весны в любом замке, помня про долгую череду темных вечеров, к которым так подходят старинные баллады).

Травы догорают в камине, их колкие стебли корчатся и изгибаются в огне. Завтра прикажу достать шкатулку с моими любимыми жемчужинами.



Крестины

Если в канун дня моего рождения в деревне рождается девочка, меня просят быть крестной матерью. Я не должна отказываться. Таков обычай.

Крещение происходит в замковом храме. Я прихожу туда в белом платье с большим кружевным воротом, который подымается за моими плечами подобно накрахмаленным крыльям. Мне дают держать небольшой полотняный сверток, в котором можно разглядеть только крохотное красное подобие лица. Я держу на руках человеческое дитя и, как могу, желаю ему в мыслях счастья, прошу у Господа, чтобы наделил он это свое создание способностью радоваться красоте мира, умением видеть и смелостью защищать эту красоту.

Девочка будет носить имя моей святой заступницы. В качестве подарка я надеваю на крестницу ожерелье из жемчужин. Вряд ли я увижу более это дитя. Оно вырастет и переживет не один мор, и не одна дикая охота сорвет с деревенской девчонки венок. И весь свой век будет эта девочка, потом женщина, запасать полотна и ожерелья, слова любви и завистливые взгляды соседок, и никогда не запасет вдоволь. И когда-нибудь завернет дрожащими руками свое новорожденное дитя в береженый белейший повойник, и решит, что лучше пригласить крестной матерью не пани, а соседку, у которой никогда не издыхают свиньи. Будет больше удачи. И потемнеют мои жемчужины вместе с десятком серебряных монет в глиняном горшке, закопанном под восточным углом избы.

Я передаю окрещенное дитя на руки матери. Что я могу изменить? Только добавить еще одну нить жемчуга.

За окном серое весеннее небо. Шиповник тянет к нему оголенные ветви, словно просит скорее зажечь на них розовые огни, скорее освободить их из черно-белого мертвого мира. Колокол на замковой башне бьет один раз. Я беру из черной шкатулки жемчужину и аккуратно нанизываю на навощенную шелковую нитку. Вчера эти пригоршни жемчужин просверлили по моему приказу. Разумеется, снизать их в ожерелье могли бы и служанки, но я всегда делаю это сама.

Колокол бьет еще раз. Сегодня день моего рождения. Ничего не произойдет. Все знают, что я не праздную этот день. Я, признаться, боюсь его. Смешно, но я даже не смотрюсь в этот день в зеркало.

Зеркала только прикидываются, что покорно подражают нашему миру. На самом деле за холодной твердой оболочкой находится нечто иное, куда большее за тонкий слой амальгамы. Не стоит лишний раз позволять тому заглядывать сюда.

Жемчужное ожерелье увеличивается. Вот оно уже скручивается петлями на моих коленях. Не знаю, станет ли это ожерелье подарком.

Нитка заканчивается. Я беру ее начало, соединяю с концом и завязываю в крепкий узел. Теперь эти жемчужины никогда не ударят звонким градом по каменному полу. Хотя – кто знает? Их соединяет всего только навощенная нитка…

В шкатулке остались еще жемчужины. Я зачерпываю их, пересыпаю с ладони на ладонь. Но – просверленные—они молчаливы и тусклы, каждая словно с пятном тайного греха, лишена чистоты и внутреннего покоя.

Ссыпаю жемчужины назад, в шкатулку, туда же кладу только что снизанное ожерелье и закрываю тяжелую крышку. Теперь шкатулка на столике. Как маленький гроб. Отворачиваюсь от окна. Снова крики этих. Они подъезжают к самым кустам шиповника, что-то кричат. Да, действительно, зовут с собой. Интересно, что было бы, если б я однажды вышла к ним. Возможно, они просто отъехали бы от меня, молчаливые и растерянные.

Но я никогда не выйду к этим. Непристойно.

Сегодня не будет крестин. Не будет белого платья с высоким кружевным воротом. Жемчужины останутся похороненными в шкатулке.

Крики стихли. Слышно только, как в вечернем сумраке с ветвей падают крупные капли. Словно ходят на звонких каблучках маленькие человечки.

В такие минуты мне кажется, что мой настоящий день рождения еще не настал.

Но я и не знаю, стоит ли мне рождаться.

ЖЕНИХ ПАННЫ ДАНУСИ

Страшный рассказ

За месяцем месяц идет,

Вот всадник стоит у ворот

Осенней порою ночной:

«Ты помнишь ли, дева мила,

Как прежде меня любила?

Садись на коня со мной!» —

«Мой милый, всегда с тобой!".

Древненемецкая баллада.

Фарфоровые пастух и пастушка прошлись в танце под нежную мелодийку "Ах, мой милый Августин!", и белоснежные фарфоровые же голубки над ними нежно соприкоснулись розовыми клювиками. Часы пробили девять вечера.

Панна Дануся, очаровательная выпускница Мариинской женской гимназии города М*, забросила в сочный ротик очередную порцию изюма. Ах, как скучно... Папуля и мамуля ушли в гости, на дворе сеется мелкий октябрьский дождь, занудливый, как учитель латыни, и нет способа развеяться бедной барышне, ведь приличная обрученная девица не должна бродить в сумерках по местечку в поисках приключений... Одно утешает – завтра Дануся будет петь в хоре Попечительства сторонников трезвости, а после – танцы! Благотворительный базар, и элегантный Генусь из акцизного банка подносит вазочку с конфетами...

Под влиянием сладких грез панна Дануся бросила в ротик еще пригоршню изюма и завертелась на обшитом синим, в розовые цветы бархатом диване, от чего тот жалобно вскрикнул всеми пружинами. «Дануся, Вы настоящая рубенсовская женщина», – говорил преподаватель гимнастики Мариинской женской гимназии господин Самич, когда гимназистка Данута Топтевич никак не попадала в такт с одноклассницами в деле доставания ладонями носков туфелек...

Нет, немногого добились женщины на пути эмансипации! Только что во время французской революции добились права носить трусики...

Прогрессивные раздумья панны Дануси прервал стук в окно.

– Дануся! Открой! Это я, Габрусь!

Красавица подлетела к окну под скрипучий вздох облегчения освобожденного дивана. Действительно – за мокрым стеклом белело вытянутое лицо Данусиного суженого Габруся. Лицо это почему-то всегда напоминало Данусе рабочую поверхность пресс-папье, хотя какая тут могла бы быть ассоциация – разве пресс-папье имеет круглые очки с позолоченными дужками и красные прыщи?

Однако – почему такой неожиданный визит?

– Ты же должен быть на инспекции железной дороги, – прокричала Дануся.

– Я приехал к тебе, моей дорогой невесте, – немного глуховато, но вполне разборчиво произнес Габрусь. – Выходи скорей, покатаешься на моем автомобиле...

Автомобиль! Белое вытянутое лицо Габруся вдруг показалось Данусе очень симпатичным и интеллигентным. Автомобилей в городе М* было пять – жители знали каждый и каждого из их владельцев. Проехаться в шикарном воплощении прогресса – заветная мечта местечковой барышни... Дануся бегом бросилась открывать двери дорогому гостю, на ходу выдергивая из буйных локонов папильотки.

Габрусь был в своей строгой форме чиновника железнодорожной управы. Поверх фуражки он натянул капюшон, так что из всего лица были видны только блестящие очки.

– Я пришел за тобой, Данута... Помнишь ли ты слова любви...

Но Дануся не слушала сентиментальное бормотание жениха. На улице, перед калиткой, действительно стоял автомобиль! Он был блестящий, как рождественская елка, и торжественный, как духовой оркестр.

«Скоро стемнеет! – мелькнуло в Данусиной завитой головке. – Никто не увидит! Надо срочно ехать!».

Габрусь отказался зайти в дом и подождать, пока невеста одевается. Он, как столб, стоял перед дверью, и Дануся даже через прихожую слышала бесконечные рассуждения о неземной любви.

Дождь, наверное, от осознания торжественности момента, приостановился. Габрусева невеста победно опустилась на мягкое кожаное сидение авто. Машина немного присела на все четыре колеса, но это была сильная импортная машина.

Береза около калитки Данусинога двора зашумела-заголосила пожелтевшей листвою: «Не езди, Дануся, останься!». Но возможность проехаться в автомобиле перевешивала даже мнения о приличествующем паненке поведении.

(Ах, как редко прислушиваемся ли мы к пророческому голосу природы, и к каким печальным последствиям приводит наша непоправимая невнимательность!).

Дануся велела жениху опустить кожаный верх машины и гордо подняла над собой кружевной зонтик. Вечернее солнце догадалось просунуть между тучами свой робкий луч, чтобы высветить выдающееся зрелище: по улице Болотной города М*, обычной местечковой (то есть, местами пригодной для проезда) улице, на которой городские власти так и не решились поставить фонари, ехал «Лорен-Дитрих» цвета губернского счастья. Данусе казалось, будто за ее спиной на буферах авто, как на запятках кареты, стоят лакеи в напудренных париках.

– А не страшно тебе ехать со мной, Дануся? – совсем неуместно глухим голосом спросил Габрусь невесту. Но утонули слова его в мощном крике солистки хора Попечительства сторонников трезвости.

– Габрусик! Остановись здесь, перед следующим домом! Зося! Зося!

Автомобиль испуганно притормозил. За забором стояла рыжая Зося, бывшая одноклассница Дануси, и поедала глазами триумф подруги.

– Зося поедет с нами! – приказала невеста Габрусю.

Тот немного нервно начал сопротивляться неожиданным обстоятельствам, снова ссылаясь на неземную любовь и прочую романтическую путаницу. Зося уже сидела рядом с Данусей, красиво расправляя складки своей необъятной парадной юбки с оборками.

Авто двинулось вперед. Прекрасные барышни верещали и все время заставляли апатичного Габруся нажимать на резиновую грушу звукового сигнала. Но упрямый Габрусь не поехал по людным улицам, где жили знакомые, а правил в сторону Кальварийского кладбища, мимо хутора Медвежино, где действительно было глухо и темно, как в медвежьей берлоге.

В вечернем полумраке показались белые ворота кладбища. По верху ворот, над изображениями ужасных эмблем смерти, красовалась торжественная надпись по-польски с орфографической ошибкой в слове «Spokoj». Несмотря на протесты барышень, Габрусь направился туда, на мощеную дорожку меж могил. Дорога вела к суровому псевдоготическому зданию костела. Мрачные старые липы сомкнули над дорогой свои костлявые черные кроны, будто мертвые пальцы. Зловеще хрипели вороны. Над входом в закрытый храм тускло светилась лампадка – далекое-далекое окошко в тот мир, куда нам, грешным, идти не дойти...

Остановил Габрусь автомобиль, повернулся к милым барышням. Угрожающе сверкнули очки на вытянутом белом-белом Габрусевом лице.

– И чего ты припер нас сюда? – громко возмутилась Дануся.

– Нашли время, пан Габрусь! Храм же закрыт! – поддержала подругу рыжая панна Зося, у которой от злости чуть не осыпались веснушки.

– Мы приехали на место! – непривычно жестко и торжественно сказал Габрусь и вскинул длинные руки в онемевшее небо, как вскидывает крылья черный журавль, собираясь взлететь от беспощадной охотничьего ружья. – Узнай же, невеста моя, верная Данута, что...

– Ой, тут же новую уборную недавно построили! – догадалась панна Дануся. – Габрусик, бедный, в туалет хочет, вот и заехал сюда, – нежным шепотом пояснила она подруге. – Он такой интеллигентный... Он не ходит за угол, как обычный мужик... Иди, Габрусик! Мы подождем...

– Нет, в таком случае, давай сразу мы сходим! Пан Габрусь будет так добр... – кокетливо обратилась панна Зося к владельцу автомобиля.

– Остановитесь, несчастные! Вы не понимаете... – молил Габрусь, смешно размахивая худыми руками, но барышни уже скрылись в маленьком изящном домике у кладбищенской ограды.

Неуклюжая Габрусева фигура бродила взад-вперед возле «Лорен-Дитриха» так отчаянно, что случайно пролетавший над кладбищем ангел уронил на беднягу свою бесценную слезу и полетел дальше, за тучи, в высокое-высокое синее небо, зажигать первую свечу-звезду во славу Господню ради заблудших слепых наших душ... Но не почувствовал благодеяния чистой ангельское слезы бедный Габрусь, а может, подумал, грешным делом, на ворон...

Над кладбищем разнеслась очень мелодичная и поучительная песня из репертуара хора Попечительства сторонников трезвости города М*.

Навстречу идущим, взявшись под руки, «жавороночкам» бросился Габрусь в последнем усилии высказаться:

– Данута! Похоронную песню спой! Ведь поезд, на котором ехал я на инспекцию железнодорожной станции Н*, лежит под откосом, пущен туда коварными руками эсеровской организации. И среди тех достойных сожаления обломков покоится мое бедное тело... А то, что сейчас перед вами, – измученный влюбленный дух... О, Дануся моя...

Удивительный монолог прервался веселым пронзительным звуком клаксона, на который нажала шаловливая ручка панны Дануси. Обе девушки уже сидели на мягком кожаном сиденье авто, и первая звезда просматривала сквозь кружевной Данусин зонтик...

Юзефа Шикулевич, достойная, но бедная вдова, зарабатывала на жизнь самым набожным делом – мыла полы в костеле. Однажды осенним вечером закончила госпожа Шикулевич свою работу, задула последние свечи, тщательно очистила от воска подсвечники... А на кладбище резвилась безбожная молодежь. Слышался беззаботный смех (и это в месте, которое само напоминало человеку о его смертности!), после анархистки пели песню, наконец вечный покой кладбища нарушил пронзительный, действительно дьявольский звук. Пани Юзефа, надеясь на высшую защиту, выскочила из храма и в неверном вечернем свете увидела это... Чертова повозка!

К сожалению, Юзефа Шикулевич не была прогрессивной женщиной. Она с чистой совестью подбрасывала бы хворост в костер, на котором мракобесы сжигали Яна Гуса. И появление перед святым храмом призрака надвигающегося автомобильного века восприняла должным образом, перекрестила его и приказала:

– Vаde retro, satanas!

Дануся и Зося, милые приличные барышни и выпускницы Мариинской женской гимназии, сидели самым недостойным образом на голых мокрых камнях Кальварийского кладбища, причем Дануся держала над собой кружевной зонтик.

Мимо ошалевших девушек прошла маленькая сухонькая старушка в черном и удивила их победным издевательским хохотом. Габрусь – да Бог с ним, с Габрусем, – автомобиль марки «Лорен-Дитрих», сверкающий, как рождественская елка, и торжественный, как духовой оркестр, – оба исчезли бесследно...

«Sic transit gloria mundi» – так могла бы сказать панна Дануся, возвращаясь домой тем страшным осенним вечером. Могла бы, если бы имела за гимназический курс латыни оценку «отлично» или хотя бы «хорошо»... Но в графе «латинский язык» в Данусином аттестате стояло каллиграфическое «удовлетворительно». И Дануся не сказала ничего... Особенно папуле и мамуле, когда те вернулись из гостей...

На другой день пришло известие, что бедолага Габрусь действительно погиб в железнодорожной катастрофе в результате антиправительственной диверсии.

Но Дануся имела формы рубенсовских моделей, а Генусь из акцизного банка, хотя и не имел автомобиля, целиком доверял вкусу известного художника Рубенса.

Поэтому и нет в нашем повествовании ничего действительно ужасного, кроме того, что в городе М* сейчас очень много автомобилей и практически нет настолько преданных женихов.

ХАРИС, ЭРОС, АГАПЭ...

Никто не знает, как выбирает женщина.

Гипархия смотрит на алый, неестественно большой диск солнца, который опускается над морем под тяжестью своей жаркой усталости.

Она все еще красива – темноглазая, с необычайно белой нежной кожей, которую не смогли обветрить тысячи ветров, женщина-философ...

(Как она ненавидела свою женственность! Сколько снисходительности в этом добавлении – “женщина-поэт”, “женщина-ученый”, “женщина-политик”...)

Темные кипарисы на фоне вечернего неба – как воплощенный принцип автарксии – самодостаточности личности. Гипархия тоже старается не двигаться, словно боится разбудить того, чья голова на ее коленях.

Он часто засыпал на ее коленях... Но это – в последний раз.

Кратет Фиванский, знаменитый философ-киник... (благословенно время, когда философы – знамениты!). Когда-то самый богатый человек в городе, он роздал свое богатство, сбросил его с себя, как цепи – пусть золотые, они не более, чем символ рабства…

Безупречный мудрец. “Тот, кто отворяет все двери” , – он приходил в каждую семью, в каждый дом – лачугу или дворец, где нуждались в слове согласия и мудрости...

Непреклонный киник, который спал на камнях и выбросил даже глиняную чашу, увидев, как мальчик черпает из ручья ладонью...

Но одна слабость у него была. Гипархия знает это наверняка. Потому что слабостью Кратета Фиванского была она, белокожая Гипархия...

На темный, бугристый, покрытый морщинами лоб покойника садится блестящая зеленая муха. Она ползет к носу в старческих фиолетовых прожилках. Гипархия отгоняет бесстыдную вестницу смерти.

Да, он никогда не был красавцем. Сказать правду – он был просто уродливым горбатым и хромым стариком в грязных лохмотьях... А она, непобедимая в своей юной красе, требовала:

– Возьми меня! Я буду твоей женой, Кратет! Или уйду из жизни!

За спиной причитали ее родители. Брат Метрокл, изнеженный, завитый барашком мальчик, наблюдал со стороны с брезгливым интересом ( увидал бы Метрокл тогда себя сегодняшнего – обросшего, исхудавшего и с истинной философской отрешенностью на лице). В дверях толпились граждане города, ученики Кратета, противники Кратета...

Он, Кратет, и сам пытался ее отговорить... Но она видела его глаза!

Наконец, почти обессиленный борьбою с тем, с чем бороться не хотел, он сорвал с себя лохмотья:

– Смотри, Гипархия! Вот твой будущий муж и все, что он имеет!

И тогда, под десятками любопытных взглядов, она сбросила, стоптала себе под ноги тонкий надушенный хитон... И как последний довод – на смятую ткань упали ее браслеты и серьги.

Она выбрала.

Прекрасная Леда, безжалостно ломая тростник, который был когда-то прекрасной нимфой Сирингой, сбегает к сияющему лебедю... Европа ласкает тонкой смуглой рукой могучую спину белого быка... Даная ловит ладонями трепетные струи золотого дождя... И все они выбирают одного и того же бога. Все женщины выбирают одного – во многих, многих неисчислимых обличиях...

Алый диск касается границы, что разделяет море и небо. И каждая волна несет к берегу частичку теплого багрянца – словно осыпаются розы и колышутся-плывут лепестки.

Час назад Гипархия украдкой положила в рот умершего обол —необходимую плату Харону... Бывают моменты, когда суеверия необразованной толпы не кажутся такими уж бессмысленными... Гипархия затаенно вздыхает – от этого вздох получается судорожный, похожий на плач. Нельзя... Вон они, непреклонные киники, верные ученики мудреца Кратета. Каждый – самодостаточен, каждый презирает материальные блага, а также немудрых людей, их суетливые дела и ненужные знания...

Аскесис.. Апайдеусия... Автарксия...

Сколько упреков пришлось выслушать учителю! Уступил желаниям плоти... Отошел от бесстрастности настоящих мудрецов... И вообще, как говорил Теофраст, нельзя одинаково хорошо служить женщине и книге. Не из-за этих ли упреков так старался Кратет доказать всему миру, что она, Гипархия – не помеха мудрости, но вместилище ее... “Сосуд” мудрости... Ха!

Он увел ее из родительского дома, и больше никогда не лежала она на мягких ложах, не одевала красивых одежд. Он спал с ней на виду – на перекрестках, в короткой южной тени платана, на ровном, как уверенность, берегу... Он стыдился своей слабости, он мучил ее... И мучился с нею... О, эти жадные насмешливые глаза... И хохот...

Гипархия почувствовала, как щеки вновь запылали от давнего стыда. Он, Кратет, уподоблялся собаке и из нее сделал собаку... Именно так называли ее румяные фиванские матроны...

А он страдал.

На императорских пирах и в холодных пещерах она ощущала его жгучую, безнадежную ревность, загнанную в самые глубины сознания и от того неуничтожимую. Он отдавал ее, свою Гипархию, чужим взглядам и суждениям, он не ограничивал ее свободы ни в чем – она могла бы пойти с любым... И он не мог не страдать от сознания такой возможности...

По краю неба протянулись туманные желто-розовые полосы, нежные и радостные. Такие следы мог бы оставить Сфинкс на золотом песке пустыни.

–Ты не должна сожалеть о бесполезном человеческом прахе, Гипархия!

А, Зенон... Любимый ученик... Он уж точно не уступит желаниям плоти...

Гипархия не отвечает, и Зенон, укутанный в выцветшие лохмотья, – про такие Сократ говорил, что сквозь них просвечивает честолюбие их хозяина, – уходит в вечер, в вечность, в себя...

Тело Кратета тяжелое и холодное, словно окаменевшее. Наверно, мыслящий камень был бы идеальным философом. Самодостаточный, независимый...

Эти долгие ночи на холодных камнях! Рядом храпит горбатый хромой старик, от которого несет псарней...

Чушь! Какая чушь! Быть примером – жить ради того, чтобы быть примером ,– превратиться в живой пример – “Собака!”.

Ненавижу...

Гипархия решительно опускает голову умершего на песок и встает. Ноги занемели... Что теперь? Серые балахоны философов сливаются с сумерками. Море дышит прохладой и соблазном дальних путешествий... Может быть, там, где утонуло солнце, действительно есть придуманный Кратетом остров Пера —”Сума”, на котором живут одни философы, растут чеснок и смоквы и никто ни с кем не враждует?

Гипархия отбрасывает за спину распущенные в знак траура волосы. Темный водопад, в котором тонут... Она все еще красива! И еще может иметь детей...

Женщина закрывает лицо руками. Теперь она свободна новой свободой. Когда-то ее избавителем от обычной женской доли был Кратет – теперь она свободна от Кратета...

Что дальше?

Гипархия оглядывается на жалкую остывшую плоть...

Как он смотрел на нее тогда, когда она выбирала...

Отблеск этого чувства был всегда в его взгляде.

Чувства... Какого?

Сколько названий придумано для обозначения любви в зависимости от оттенка чувства: эрос – любовь-страсть, потос – желание, харис – уважение, агапе – преданность, филия эретике – дружба...

А как называется их любовь?

Женщина упала на колени. Как больно... Самые горькие слова – “никогда”, “навсегда”...

Спаси меня, моя философия... Его философия...

Автарксия.. Апайдеусия... Аскесис...

Гипархия повторяет эти слова, как молитву. Но постепенно они сменяются другими, тихими, таинственными: харис... эрос... агапе...

Звезды, крупные , прекрасные, вспыхивают одна за другой на темно-синем небе Эллады. В миртовых рощицах подчеркивает тишину стрекот цикад. На перекрестки дорог направляет свое зеркало Геката, богиня ночи, ожидая положенных ( и неизбежных, как человеческие зло и неблагодарность) жертвоприношений. Угрюмый Харон собирает в бездонный кожаный кошелек оболы. Бедные монеты позвякивают глухо и жалобно, словно тоже умирают...

На благословенном берегу теплого моря, неподалеку от славного города философов, над телом старого Кратета-киника рыдает знаменитая Гипархия.

Рыдает отчаянно, по-женски, может быть, впервые в жизни. Рыдает, сжимая руками похолодевшие ладони того, кого она выбрала...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю