Текст книги " Жизнь Ленина. Том 1"
Автор книги: Луис Фишер
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 33 страниц)
Советские авторы дали искаженное представление о роли Троцкого в революции (а поэтому исказили и историю самой революции), игнорируя его, фальсифицируя факты, скрывая документы. Целые отрезки советской истории были заново переписаны, чтобы очернить Троцкого и возвеличить Сталина. Но масса сохранившегося аутентичного материала позволяет дать портрет этого человека и оценить его деятельность.
Лев Троцкий обладал биологическим магнетизмом, возбуждавшим тех, кто попадал в поле его действия, а возбуждение – необходимое условие революции. Троцкий был гением язвительного слова и стремительных доводов. Прошедший школу революционной полемики, учившую бить наверняка, уничтожать, а не переубеждать, он умел бичевать врага как оратор и
как писатель. Когда Брест-Литовская конференция предоставила сцену, с которой большевик мог обратиться ко всему миру, эта роль выпала на долю Троцкого, благодаря его литературным наклонностям, сообразительности и внутренней силе. Ему было тридцать восемь лет.
Некоторые говорят, что у Троцкого было мефистофельское лицо. На самом деле у него было смуглое, бледное лицо русского еврея интеллигента, с высоким лбом, полными губами, густыми курчавыми волосами, маленькой острой бородкой, густыми усами и слабыми близорукими глазами за стеклами пенсне. Внутренний огонь придавал ему облик яростного бойца. Он любил схватки и, может быть, сам вызывал их своей необузданной индивидуальностью. Проторенный путь не привлекал его. Когда ему приходилось выбирать между двумя дорогами, он выбирал третью. До революции он попеременно принимал и отвергал Ленина, поддерживал и отбрасывал большевизм, становился меньшевиком и, наконец, отошел от обоих течений и выстроил себе свой собственный политический домик – пока перспектива решительных действий в России 1917 года не привлекла его назад в ряды большевиков. В 1905 году стояла альтернатива: абсолютная монархия или буржуазно-демократическая конституция. Троцкому обе возможности были не по душе, и он выставил лозунг: «Без царя, а правительство рабочее». В дни Брест-Литовска, когда Ленин стоял за мир, а Бухарин – за войну, Троцкий защищал лозунг: «Ни мира, ни войны». На Сталина, с его установкой «или-или», человек, которому никогда не подходило ни то, ни другое, должен был действовать раздражающе.
Троцкий был многосторонен. Погруженный в политические дела, он тем не менее любил литературу. В двадцатых годах многие считали его крупнейшим советским литературным критиком. На поле боя и за штурвалом государственного корабля он читал новые стихи и романы и писал хорошую прозу. Свою историческую деятельность он сочетал с ремеслом историка.
Троцкий не менее Ленина ненавидел капитализм, и классовой сознательности ему было не занимать. Но в своих суждениях о людях он был психологом скорее, чем политиком. В Лондоне, в 1902 году, Троцкий делил кров с Верой Ивановной Засулич и Юлием Мартовым, редакторами «Искры». Засулич, пожилая женщина и бывшая террористка, показалась Троцкому «человеком... по-особенному очаровательным». У нее был верный глаз. Ленину она однажды сказала: «Жорж (Плеханов) – борзая: потреплет, потреплет и бросит, а вы – бульдог, у вас мертвая хватка». «Ему это очень понравилось»,– сказала она Троцкому1.
«Однажды,– вспоминает Троцкий,– я употребил выражение буржуазно-демократические революционеры. «Да нет,– с оттенком досады или, вернее, огорчения отозвалась Вера Ивановна,– не буржуазные и не пролетарские, а просто революционеры»276 277. Троцкому такой подход нравился, или, по крайней мере, он его не отвергал. Но Ленин сказал Троцкому неодобрительно: «У Веры Ивановны много построено на морали, на чувстве»278. Троцкий понимал ее. «Была она и осталась до конца старой интеллигенткой-радикалкой, которую судьба подвергла марксистской прививке,– писал он.– Статьи Засулич свидетельствуют, что теоретические элементы марксизма она усвоила превосходно. Но в то же время нравственно-политическая основа русской радикалки 70-х годов осталась в ней не-разложенной до конца»279.
В этом анализе чувствуется некоторое преклонение перед старым идеализмом, казавшимся Ленину неприемлемым. Хотя их имена связаны в историческом определении: революция Ленина—Троцкого,– эти два человека не походили друг на друга. Ленину тщеславие было совершенно чуждо. Троцкий был чувствителен, как примадонна. Ленина вряд ли могли обидеть враждебные выпады. Троцкий от них страдал. Его самолюбие было подстать его способностям. Он подчинялся Ленину, но завидовал ему. В горькие годы ссылки из Советского Союза, вместо того, чтобы находить удовольствие в признании Сталина, что «вся работа по практической организации восстания проходила под непосредственным руководством председателя
петроградского Совета тов. Троцкого», он чувствовал, что предыдущие слова Сталина – «Вдохновителем переворота сначала до конца был ЦК партии, во главе с тов. Лениным» – «имеют целью ослабить господствовавшее в партии представление, что руководителем восстания был Троцкий»280. В поражении кажется вдвойне сладким, когда отдают должное былым победам, и ничье презрение не свирепо так, как презрительность отвергнутого диктатора.
Ленин и Троцкий оба принадлежали к диктаторскому типу. Поэтому им было суждено разойтись на путях к диктатуре и сойтись опять, когда диктатура была создана и Троцкому пришлось выбирать – вторая скрипка или ничего,– тем более, что по основным вопросам между ними не было разногласий. Строгий марксист, Троцкий, как Ленин, верил в тесную связь между успехом русской революции и социалистической революцией в Европе. Оба были интернационалистами, но в разной степени.
Во время Мировой войны Троцкий утверждал: «Весь земной шар, его суша и вода, поверхность и недра земные являются ныне ареной всемирного хозяйства, зависимость частей которого друг от друга стала нерасторжимой. Эту работу совершил капитализм...» В результате возник империализм. «Политика империализма есть прежде всего свидетельство того, что старое национальное государство... пережило себя и является невыносимой помехой для дальнейшего развития производительных сил. Война 1914 г. есть, прежде всего, крушение национального государства, как самостоятельной хозяйственной арены. Национальность может оставаться дальше культурным, идеологическим, психологическим фактом – экономическая база вырвана у нее из под ног...» Примерно сорок лет спустя, опоздав на десять лет, под ударами агрессивного советского империализма капиталистические страны Европы поняли эту истину и двинулись к международному объединению. «Крах национального государства возвещает война,– продолжал Троцкий.– Но вместе с тем и крах капиталистической формы хозяйства... Капитализм создал материальные предпосылки нового, социалистического общества...» Война – метод «разреше-
ния неразрешимых противоречий капитализма на вершине его развития»1. Это – яркая версия того, что хотел сказать Ленин в книге «Империализм, как высшая стадия капитализма».
Революционным антитезисом умирающего капиталистического национализма были, по мнению Троцкого, грядущие «Соединенные Штаты Европы»281 282. Но он сосредоточил свое внимание на борьбе с царизмом. «В Австро-Венгрии и на Балканах царизм ищет, в первую очередь, сбыта для своих политических методов грабежа и насилия». Царь экспортировал царизм. Армия марширует на животе и несет с собою волю своего хозяина. Но это была только идеологическая сторона вопроса. «Русская буржуазия, вплоть до «радикальной» интеллигенции,– писал Троцкий о довоенной России,– окончательно развращенная огромным подъемом русской промышленности за последнее пятилетие, заключила кровавый союз с династией, которая своими новыми земельными хищениями должна обеспечить нетерпеливому русскому капитализму его долю мировой добычи»283. Промышленные успехи вскружили России голову. Она позарилась на Галицию, «стремясь... накинуть петлю на народы Балканского полуострова». Интеллигенции «царизм поручает... покрывать эту разбойничью работу отвратительной декламацией о защите Бельгии и Франции». Империализм, порождение экономической мощи, нашел себе лакеев в тех, кого Троцкий называет «либералами». «Война... делает пролетариат России единственным носителем освободительной борьбы и окончательно превращает русскую революцию в составную часть социальной революции европейского пролетариата». Будучи честным интернационалистом и учитывая слабость русского социалистического движения, Троцкий предлагал Европе революционный союз.
Во время войны Троцкий вел жизнь беженца. Преследуемый, он переезжал из Австрии во Францию, оттуда в Испанию, а потом в Соединенные Штаты, в поисках свободы для своего пера. Тогда он не мог себя представить героем мирных переговоров в Брест-Ли-товске. Но в Брест-Литовске он мог повторить и, по сути дела, повторил слова, сказанные им в 1914 году: «Мы не искали и не ищем помощи со стороны габсбургского или гогенцоллернского милитаризма... мы отказались бы видеть в Гогенцоллерне не только субъективного, но и объективного союзника. Судьбы русской революции слишком неразрывно связаны с судьбами европейского социализма, а мы, русские социал-демократы, достаточно твердо стоим на интернациональной позиции, чтобы раз навсегда отказать оплачивать сомнительный шаг к освобождению России несомненным разгромом свободы Бельгии и Франции... Мы многим обязаны немецкой социал-демократии. Мы все прошли ее школу»284. По этой причине и по геополитическим соображениям Германия занимала центральное место в советской внешней политике долгое время после октябрьской революции. Но, в отличие от Ленина, Троцкий был яростным противником Германии. Когда казалось, что кайзер выиграет войну, Троцкий писал о «старой расе Гинденбургов, Мольтке и Клуков – наследственных специалистов в деле массовых убийств», утверждая, что победа Германии над Францией будет означать «победу феодально-монархического строя над демократически-республикан-ским»285 286. Ленин не делал таких различий и не испытывал подобных сантиментов.
А Россия? «Не может ли поражение царизма действительно послужить на пользу революции? Против такой возможности,– но только возможности,– возражать, разумеется, нельзя,– пишет Троцкий.– Русско-японская война дала могущественный толчок событиям революции. Допустимо, следовательно, ожидать таких же последствий и от русско-немецкой войны». Но Троцкий был проницательнее многих иных. Он не был уверен в желательности такого оборота дела. «Те, кто думают, что русско-японская война создала революцию, не знают и не понимают событий и их связи. Война лишь ускорила революцию. Но тем самым она внутренне ослабила ее. Если б революция развернулась из органического нарастания внутренних сил, она наступила бы позже, но была бы могущественнее и планомернее»
«В течение 1912—1914 гг. Россия была окончательно выбита могущественным промышленным подъемом из состояния контрреволюционной подавленности... движение развертывалось несравненно более сознательно и планомерно, и притом на более широкой социальной основе». Это Троцкий приветствовал. С другой стороны, «война, при условии катастрофических поражений России, может ускорить наступление революции, но лишь ценою ее внутреннего ослабления. И если бы революция даже взяла верх при этих условиях, то гогенцоллернская армия повернула бы свои штыки против нее... Что при таких условиях русская революция, даже временно победоносная, была бы историческим выкидышем, не требует дальнейших доказательств» 2.
Так пророчествовал Троцкий в 1914 году. Это – предварительная картина того, что стало действительностью в 1918 году в Брест-Литовске. На первый взгляд кажется, что здесь большая разница: менее, чем через год после подписания Брестского мира Германия потерпела военное поражение. Но это не меняет того, что Троцкий сказал о внутренней слабости преждевременной революции. Немецкое оружие привело к свержению царизма. Оно же несет ответственность за свержение Керенского и, таким образом, за преждевременность и слабость большевистской революции. Если бы Троцкий тогда или позже был откровенен, он мог бы с полным правом назвать эту революцию «историческим выкидышем». Слабость революции была известна ему. Эта слабость подтверждала его упрямую веру в созданную им за несколько лет до того, в европейском изгнании, теорию перманентной революции, которая сводится, вкратце, к следующему: удержание политической власти русским революционным правительством и развитие государственной промышленности, но никаких попыток революционного, социалистического преобразования всей страны, включая и сельское хо– 284 зяйство, пока революция на Западе не придет на помощь России и не проложит пути к социализму в международном масштабе. В перманентной революции Троцкий видел ответ на преждевременную революцию. Ленин тоже ожидал спасения от Европы. Но он никогда не думал, что революция может прийти раньше времени.
В слабо развитой стране всегда бывает слабо развитый правящий класс,– свой или иноземный,– который в трудную минуту (мировая война и ее последствия, колониальные волнения и т. д.) может быть вынужден сдать территорию слишком слабую или слишком бедную для дорогостоящих социальных преобразований. Отсталая и слабая Россия созрела для насильственной революции, но не для социализма. Так оценивал Троцкий перспективы России до 1917 года. А когда комиссар по иностранным делам Троцкий приехал в 1918 году в Брест-Литовск, чтобы сбить с толку и вызвать на борьбу генералов кайзера, советская Россия была слаба.
Ленин писал без конца, но не был литератором. Троцкий любил слова. Он понимал значение слов в революции, когда с помощью их можно было развеять отчаяние и вселить в сердца надежду. Он знал, как слабы слова перед лицом «старой расы Гинденбургов, Мольтке, Клуков – наследственных специалистов в деле массовых убийств». Он был слишком умен, чтобы тратить энергию на пропаганду среди генералов и фельдмаршалов. Вместо этого он сосредоточился на другой задаче: положить конец империалистической войне, начав гражданские войны во всех враждующих странах. Ленин сформулировал эту идею до большевистской революции. Эта революция показала, как вывести одну страну из войны. Троцкий хотел, чтобы другие народы последовали примеру России. Такова была его сильнейшая карта, его прекраснейшая иллюзия, когда в январе 1918 года он подъезжал к Брест-Литовску.
За несколько недель до этого Троцкий объявил перед петроградским Советом, что немецкое и австровенгерское правительства согласились на переговоры под давлением народных масс. В этом утверждении была доля истины, в особенности что касается Австро-Венгрии. Но естественное желание Берлина и Вены изъять Россию из числа своих противников кажется куда более удовлетворительным объяснением их готовности заключить перемирие. Пока подписанный договор оставлял Россию пассивной, все немецкие усилия могли быть направлены на один фронт, на котором немецкие военачальники надеялись весной продвинуться к Ла-Маншу и достичь окончательной победы. После первого русского предложения о перемирии Людендорф связался по телефону с генералом Горфманом на восточном фронте. «Но можно ли вести переговоры с этими людьми?»
«Да,– отвечал Гофман,– переговоры вести можно. Вашему превосходительству нужны войска, и эти войска вы получите в первую очередь»287.
Вот почему немцы уселись за стол с русскими в Брест-Литовске. Но коммунисты, даже такие искушенные, как Троцкий, не говоря уже о глупой разновидности их, выведенной позже, никогда не смогли найти иной причины для разумных действий со стороны иностранного правительства, кроме «давления народных масс». Троцкий верил, что, отточив с помощью своего красноречия это демократическое орудие, он сможет обеспечить победу диктатуры в России. Здесь говорило не только личное его тщеславие. Это убеждение разделяли многие большевики.
Большевики носили шоры, помогавшие им идти вперед, пока они не увязли по глаза в терроре и лжи. Троцкий носил с собою и бинокль. С его помощью он обозревал западную часть горизонта, видя только то, что хотел: спасительную революцию. На этом видении была основана его политика. Оно наполняло его отвагой. Журналист, всего несколько месяцев как покинувший шумные и прокуренные кафе нью-йоркской Ист Сайд, он высокомерно бросал вызов германским генералам, чувствуя не только, что за ним право и будущее, но что и он сам генерал, командующий восстающим пролетариатом континента. Это чувство давало ему силы.
По прибытии в Брест Троцкий «заточил советскую делегацию в монастырь», как выражается Гофман, запретив совместные трапезы с представителями Австро-
Венгрии, Германии, Болгарии и Турции и личные разговоры с ними. Нельзя было одновременно брататься с императорскими сановниками за обеденным столом и с простыми солдатами в промерзших окопах, весело ужинать с генералами и призывать к их свержению. Отношения в Брест-Литовске стали холодными и формальными. Договаривающихся разделяла пропасть, они были врагами. Воинствующий коммунизм стоял лицом к лицу с организованной военщиной. Буря восстания громыхала вокруг скалы реакции. Два мира столкнулись в разгромленном городе.
Время для переговоров прошло. В поединке между безоружными революционерами и тевтонскими военачальниками была исключена возможность уступок со стороны последних. Первоначальная советская программа международной конференции представителей всех враждующих стран была мертворожденной. Поэтому последствия мира должны были благоприятствовать Германии. Уравнение сил, конечно, не изменилось бы от вычитания нуля, которому равнялась боеспособность русской армии. Но что, если бы кайзер воспользовался естественными ресурсами России и ее рабочей силой? Мир по Черчиллю, то есть сделка между воюющими лагерями за счет России, повлек бы за собою не менее зловещие последствия: Германия, уже ставшая сильнейшей державой мира, оправилась бы от войны, навела порядок в России и снова, как в 1914 году, обрушилась на западные государства. Поэтому, что бы ни говорил Вильсон, западные союзники не были склонны заключить мир без победы. Германские же милитаристы, видя Россию повергнутой, стали еще более наглыми. Все это предвещало заключение в Бресте сепаратного мира, выгодного для Германии.
Оставшись в Брест-Литовске наедине с кайзеровским колоссом, большевики испытывали двойственное чувство. Их, как всегда, гипнотизировала немецкая аккуратность и высокие боевые качества германской армии. Не обладая сведениями о военном потенциале Америки и недооценивая выносливость Запада, советские вожди были уверены, что Четверной союз одержит победу над англо-франко-американской коалицией, не только во время Брест-Литовских переговоров, т. е. в первой четверти 1918 года, но и гораздо позже, в сентябре 1918 года, за два месяца до капитуляции Германии. 27 августа Кремль подписал дополнительный Брест-Литовский договор с Германией, согласно которому, между прочим, Россия обязывалась уплатить Германии шесть миллиардов марок золотом, товарами и в виде долговых обязательств. В августе и сентябре Советы, все еще завороженные Германией, отправили в Берлин на 120 миллионов зол. рублей золота (около 60 миллионов долларов), чудовищную сумму по тем условиям, в которых находилось правительство Ленина—Троцкого. Но лицом к лицу с грозным, закованным в броню германским Голиафом большевистский Давид надеялся, что единственный камень в его праще, революция, отыщет незащищенный висок гиганта и сразит его.
Подъезжая к Бресту в поезде Троцкого, Карл Ра-дек, видный публицист и член советской делегации, разбрасывал листовки против войны и капиталистов среди охранявших полотно немецких солдат1. Когда конференция возобновилась, Троцкий потребовал, чтобы она была перенесена в нейтральный Стокгольм, откуда было бы легче сноситься с Западом по радио, телеграфу, почте и т. д., чем из Бреста. Троцкий хотел, чтобы конференция проходила «под стеклянным колпаком». «Упразднение тайной дипломатии,– писал он в заявлении от 22 ноября 1917 года об опубликовании секретных дипломатических документов,– есть первейшее условие честности народной, действительно демократической внешней политики»288 289. Центральные державы настаивали на том, чтобы местом переговоров оставался Брест.
Немцы тоже не упускали из виду пропагандную сторону переговоров. Они знали, что глаза мира были направлены на Брест-Литовск. Принц Макс Баденский, последний канцлер Второй империи, впоследствии писал: «28 декабря 1917 года мы допустили непоправимую ошибку: мы создали во всем мире и в немецких народных массах впечатление, что, принимая принцип самоопределения народов, мы, в отличие от русских, не были искренны и скрывали под этим лозунгом аннексионистские планы. Мы отвергли русское требование о свободном и ничем не стесненном плебисците оккупированных областей на том основании, что курляндцы, литовцы и поляки уже самоопределились. Нам ни в коем случае не следовало считать произвольно созданные и расширенные территориальные советы полномочными парламентами»1. Штатские овцы Четверного союза хотели представить себя в лучшем свете по возобновлении переговоров.
Генералу Гофману, однако, скоро надоело слушать нескончаемые утомительные речи, лившиеся из уст сына еврейского землевладельца. «Началась,– вспоминает Гофман,– словесная битва между Троцким и Кюльманом, которая длилась недели и не привела ни к чему. Только постепенно участвующим стало ясно, что основной целью Троцкого было распространение большевистской доктрины, что он просто разглагольствовал и не придавал значения практической работе». Кроме того, «тон Троцкого с каждым днем становился все агрессивнее. Пришел день, когда я указал министру иностранных дел Кюльману и графу Чернину, что так мы никогда не сможем достигнуть своей цели, что необходимо вернуть переговоры на практическую почву» 290 291.
Троцкий сделал выпад против Гофмана и задел его, но крови не было,– Гофман отвечал молчанием. В соответствии с условиями перемирия русские вели пропаганду среди германских военнослужащих, а немцы среди русских, с помощью ежедневной газеты на русском языке. Гофман пожаловался, что советские пропагандные материалы подстрекают немецких солдат к неподчинению. По этому поводу Троцкий пишет в своей автобиографии «Моя жизнь», напечатанной в 1930 году, в изгнании: «Я отказался обсуждать этот вопрос и предложил генералу вести свою собственную пропаганду среди русских солдат – на тех же условиях... Я напомнил ему, что разница в наших взглядах на некоторые важные вопросы давно известна и даже заверена одним из германских судов – тем, который во время войны приговорил меня к тюремному заключению...»
Кюльман, у которого были свои неприятности с Гофманом, явно наслаждался смущением генерала. Обращаясь к Гофману, министр иностранных дел, вероятно, не без злорадства спросил: «Вам угодно ответить?»
«Нет, этого достаточно»,– буркнул генерал.
Сам Кюльман упивался дуэлью. Он позволял Троцкому втягивать себя в длительные теоретические, исторические и философские дебаты.
Чем более утонченными становились их дискуссии, тем сильнее кипятился Гофман, но Кюльман, по крайней мере как он вспоминал несколько десятилетий спустя, надеялся, что эти дискуссии принесут какую-то пользу. «Большевизм,– писал он,– был для мира в целом новой доктриной, которую многие встретили с интересом, а некоторые – не без сочувствия... Большевики знали, как прикрыть ужасающую действительность звучными фразами; иногда большевизм умел драпироваться в подобие демократической мантии... Одной из главных моих задач было прижать большевиков к стенке по этому вопросу во время дискуссий в Брест-Литовске. Считаю одним из своих триумфов в спорах, что мне удалось заставить Троцкого признать на открытом заседании, что большевизм основывается не на каких бы то ни было демократических принципах, а на вооруженной силе». Кюльман, представлявший на переговорах германскую военную силу, горько жалуется в следующем предложении на то, что германские пропагандные организации пренебрегли его полемическими успехами, но вспоминает (в сороковых годах), что Троцкий «извивался, как угорь, пытаясь увильнуть от прямого ответа. Но, в конце концов, он был прижат к стенке и вынужден был признать этот неприятный факт». Троцкий признал, что «в классовом обществе всякое правительство опирается на силу. Разница лишь в том, что генерал Гофман применяет репрессии для защиты крупных собственников, мы – для защиты трудящихся... мы не расстреливаем крестьян, требующих землю, но арестуем тех помещиков и офицеров, которые пытаются расстреливать крестьян». При слове «офицеры», пишет Троцкий в «Моей жизни», лицо Кюльмана приняло багровый оттенок.
Троцкий находил некоторое удовольствие в этих уроках марксистской пропаганды для начинающих, но Кюльман в своих мемуарах вспоминает, что Троцкий просил его, через одного из близких товарищей, «положить конец этой пытке». Кюльман действовал по плану. «Моим планом,– пишет он,– было втянуть Троцкого в чисто академическую дискуссию о праве наций на самоопределение и о его практическом осуществлении» 1.
К счастью, мы располагаем и мнением Троцкого по этому поводу. Правда, он отдает должное Кюльману, утверждая в своей автобиографии, что тот был на голову выше Чернина и других дипломатов, с которыми Троцкому довелось встречаться, и обладал сильным характером, незаурядным умом и незаурядным даром казуистики. Но, как замечает с характерным самомнением Троцкий, подобно шахматисту, который долго встречался только со слабыми игроками, Кюльман, привыкший за годы войны к своим австро-венгерским, турецким, болгарским и нейтральным дипломатическим вассалам, был склонен недооценивать революционных противников и играть неряшливо. Кюльман часто удивлял Троцкого, особенно вначале, «примитивностью своих методов» и непониманием психологии противника.
Кюльман играл на руку Троцкому. В 1923 году Троцкий писал: «Ленин предложил мне, после первого перерыва в переговорах, отправиться в Брест-Литовск. Само по себе перспектива переговоров с бароном Кюльманом и генералом Гофманом была мало привлекательна, но «чтобы затягивать переговоры, нужен за-тягиватель», как выразился Ленин»292 293.
Кюльман помогал затягивать переговоры. Позже он сам это понял, ибо в своих мемуарах он утверждает, что «Троцкого послали в Брест, чтобы добиться отсрочки» 294.
Таким образом, Троцкий отправился на мирные переговоры с двойной целью: затянуть подписание мира и ускорить европейскую революцию.
Первый раунд словесной борьбы между Троцким и Кюльманом продолжался десять дней. Каждая подробность каждого предложения Центральных держав обсуждалась без конца, пока генерал Гофман не начинал зевать или метать молнии. 18 января Троцкий резюмировал прения: «Германия и Австро-Венгрия отрезают от владений бывшей Российской Империи территорию размером свыше 170000 кв. км», причем в границы ее входят бывшее Царство Польское, Литва и значительные пространства, населенные украинцами и белорусами... Державы отказываются вступать в какие бы то ни было объяснения не только относительно срока вывода войск из оккупированных областей, но и вообще отказываются связать себя... обязательствами, в смысле очищения оккупированных областей от своих войск... Практически дело сводится к тому, что правительства Германии и Австро-Венгрии берут в свои руки управление судьбами названных народов. Мы считаем своим политическим долгом открыто установить этот факт... Я предлагаю устроить перерыв в работах делегации, дабы дать возможность правительственным органам Российской Республики вынести свое окончательное решение по поводу условий мира»295. Перерыв объявлен не был, но Троцкий, сопровождаемый Л. Б. Каменевым, уехал в Петроград – отчитаться перед товарищами.
Большевики стояли лицом к лицу со множеством врагов – от консерваторов до левых эсеров. Все понимали, что мирный договор укрепит власть Ленина. Одни были против заключения мира по этой причине, другие – из патриотизма. Среди самих большевиков, не привыкших к управлению страной, жажда власти еще не процветала. Многие ставили свои идеалы превыше власти. Интернационализм, краеугольный камень марксистского учения, властвовал в умах большинства коммунистов; ему служило опорой убеждение в том, что революция не продержится, если ее не перенести в другие страны. Эти большевики посвятили себя распространению революции. Сепаратный мир ради спасения большевистского режима в одной России казался им позорным эгоизмом, который оставит темное пятно на могильном памятнике их революции, когда, вследствие изолированности, она неизбежно погибнет. В конце 1915 года Ленин писал: «Если бы революция поставила ее (партию большевиков) у власти... мы предложили бы мир всем воюющим странам на условии освобождения колоний и всех зависимых, угнетенных и неполноправных народов. Ни Германия, ни Англия с Францией не приняли бы, при теперешних правительствах их, этого условия. Тогда мьГ должны были бы подготовить и повести революционную войну»1. Именно так хотели поступить в 1918 году многие большевики, но они встретили яростное сопротивление Ленина.
Ленин был гением, когда надо было организовать или дезорганизовать что-либо. В обоих случаях он следовал одному и тому же рецепту: раскол. Он добился раскола когда-то единой Российской Социал-Демократической Рабочей Партии и превратил свою фракцию в большевистский орден послушания. В 1917 году он внес раскол в русскую политическую жизнь, разделив власть между правительством Керенского и Советами, пока последние не свергли первого. Он пытался расколоть иностранные социалистические партии, отвергавшие указания из Москвы. Теперь он привел свою собственную партию к расколу по вопросу о Брест-Литовском мире. Причиною раскола было то, что часть партии осталась верна его принципам, как он сформулировал их, например, в 1915 году, в то время, как сам он пожертвовал этими принципами из практических соображений.
10 января 1918 года Московское областное бюро РСДРП(б) приняло резолюцию, требовавшую «прекращения мирных переговоров с империалистами Германии». В тот же день Петроградский комитет партии также «принял тезисы, в которых категорически протестовал против возможности заключения империалистического мирного договора с Германией»296 297. Это были две важнейшие партийные организации в России, и они, вероятно, до некоторой степени отражали настроения в провинции. К тому времени, как Троцкий и его зять Каменев вернулись из Брест-Литовска в Петроград, значительная часть партии оспаривала политику Ленина.