Текст книги "Ссора с патриархом"
Автор книги: Луиджи Пиранделло
Соавторы: Габриэле д'Аннунцио,Луиджи Капуана,Джованни Верга,Антонио Фогаццаро,Адриан Д'Аже,Грация Деледда
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 39 страниц)
В ЗАЩИТУ МЕОЛЫ
Сколько раз говорил я своим землякам, жителям Моителузы [66]66
Под видом Монтелузы Пиранделло описывает, очевидно, свой родной город Агридженто на юге Сицилии.
[Закрыть]чтобы они не осуждали так, сгоряча, М еолу, если не хотят запятнать себя самой черной неблагодарностью.
Меола украл.
Меола разбогател.
Меола, чего доброго, станет завтра давать деньги в рост.
Верно. Но поразмыслим, синьоры мои, у кого и для чего похитил Меола. Поразмыслим и о том, что польза, которую извлек сам Меола из этого похищения, ничто в сравнении с той пользой, которая воспоследовала из этого для любезной нашему сердцу Монтелузы.
Что касается меня, то я не могу допустить, чтобы мои земляки, которым известна лишь одна сторона дела, продолжали осуждать Меолу, делая тем самым для него пребывание в наших краях весьма затруднительным, если не сказать – невозможным.
Вот почему в этот час я и взываю к справедливости всех либерально настроенных, беспристрастных и здравомыслящих людей Италии.
Одиннадцать лет мы, жители Монтелузы, находились во власти мучительного кошмара – с того самого злополучного дня, когда его преосвященство Витанджело Партанна интригами и происками могущественных прелатов в Риме был назначен нашим епископом.
Мы с давних пор привыкли к пышному образу жизни, обходительному и сердечному обращению, широте и щедрости глубокочтимого епископа нашего монсиньора Вивальди (да почиет он в мире!). И поэтому у всех нас, жителей Монтелузы, защемило сердце, когда мы впервые увидели, как из высокого древнего епископского замка, пешком, в сопровождении двух секретарей, навстречу нашей вечно юной весне опускается какой-то закутанный скелет. Это и был новый епископ. Высокий, сутулый, непомерно худой, он вытянул шею, выпятил свои сизые губы и силился держать голову прямо; на его высохшем, пергаментном лице выделялся крючковатый нос, на котором зловеще темнели очки.
Оба секретаря – старший, дон Антонио Склепис, дядя Меолы, и младший, дон Артуро Филомарино (который недолго пробыл в этой должности), – держались чуть позади; вид у них был озабоченный и смущенный, словно они догадывались, какое ужасное впечатление производит его преосвященство на всех жителей города.
И действительно, всем нам почудилось, что и само небо, и весь наш веселый, беленький городок сразу как-то потускнели при появлении этого мрачного, уродливого призрака.
Смутный трепет, трепет ужаса, пробежал по листве дерев, когда новый епископ проходил длинной, веселящей взор Райской аллеей. Аллея эта – гордость нашей Монтелузы – заканчивается далеко-далеко внизу двумя синеющими пятнами: яркой и сочной лазурью моря, легкой и прозрачной голубизной небес.
Спору нет, впечатлительность – самая большая слабость всех нас, жителей Монтелузы. Впечатления, которым мы с такой легкостью поддаемся, долгое время властвуют над нашими мнениями, нашими чувствами и оставляют в душе глубокий, неизгладимый след.
Подумать только – епископ пешком! С той поры, как епископство высится там, наверху, точно крепость, господствуя над всей местностью, жители Монтелузы неизменно видели, как их епископы проезжали в экипаже по Райской аллее. Но сан епископа, сразу же заявил монсиньор Партанна, это сан, налагающий обязанности, а вовсе не почетное звание. И он прекратил выезды, рассчитал кучеров и лакеев, продал лошадей и сбрую – словом, стал проявлять во всем бережливость, доходившую до скаредности.
Сначала мы думали: «Он хочет скопить денег. У него, верно, много бедных родственников там, в Пизанелло».
Но вот однажды из Пизанелло в Монтелузу прибыл один из этих родственников, брат епископа, отец девяти детей. На коленях, просительно сложив руки, молил он его преосвященство, как молят святых, оказать ему денежную помощь, чтобы он мог хотя бы заплатить врачам за операцию, в которой нуждалась его умирающая жена. Но тот даже не захотел дать ему денег на обратную дорогу в Пизанелло. И все мы видели этого беднягу и своими ушами слышали, как он рассказывал о своем горе в кафе Педока, сразу же после того, как вернулся из епископского замка, глаза его были полны слез, голос прерывался от рыданий.
В наши дни епархия Монтелузы – заметьте это себе хорошенько – одна из самых богатых в Италии.
На что же намеревался употребить монсиньор Партанна доходы со своей епархии, коль скоро он так бессердечно отказал в необходимой помощи своему родственнику из Пизанелло?
Марко Меола сорвал покров с этой тайны.
Я отчетливо запомнил Меолу в то утро, когда он созвал всех нас, либералов Монтелузы, на площадь перед кафе Педока. Руки его дрожали, львиная грива растрепалась, и он все время яростно нахлобучивал мягкую шляпу, которая никак не хотела держаться на его гордо закинутой голове. Он был бледен и суров. Он весь дрожал от гнева, и ноздри его судорожно раздувались.
Старожилы Монтелузы до сих пор не могут забыть о ядовитых семенах разложения, которые взращивали в душах крестьян, да и всех жителей округи, члены конгрегации «Святейший спаситель», исповедуя верующих и произнося проповеди; эти монахи запятнали себя также шпионством и предательством в мрачные годы тирании Бурбонов, чьим тайным орудием они являлись.
И вот членов этой конгрегации, да, именно членов «Святейшего спасителя» и задумал возвратить в Монтелузу монсиньор Партанна, тех самых монахов, которых изгнал возмущенный народ, когда вспыхнула революция.
Вот для чего копил он доходы со своей епархии!
Он бросил вызов всем гражданам Монтелузы! Ведь только изгнанием этих монахов нам и удалось доказать свою пламенную любовь к свободе, ибо при первом же известии о вступлении Гарибальди в Палермо полиция бежала из Монтелузы, а вместе с нею убрался из города и немногочисленный гарнизон.
Итак, монсиньор Партанна вознамерился сокрушить единственную нашу славу.
Мы смотрели друг другу в глаза, дрожа от гнева и возмущения. Необходимо было любой ценой воспрепятствовать исполнению его замысла. Но как это сделать?
С того дня небо гробовым сводом нависло над Монтелузой. Город облачился в траур. Епископский замок, где злобный старик вынашивал свой преступный план, осуществление которого с каждым днем приближалось, точно гигантский камень давил нам грудь.
Хотя все знали, что Марко Меола был племянником Склеписа, секретаря епископа, никто в то время не сомневался в его либеральных убеждениях. Напротив, все мы восхищались почти героической силой духа Меолы, понимая, сколько неприятностей должны были, в конечном счете, принести подобные убеждения человеку, который вырос в доме дяди-священника, воспитавшего его, как родного сына.
Теперь же мои земляки, жители Монтелузы, спрашивают меня с насмешливым видом:
– Но если Меоле и вправду казался горьким хлеб его дяди, почему не стал он работать, чтобы освободиться от этой зависимости?
Но они забывают, что, после того как Меола еще подростком сбежал из семинарии, Склепис, который хотел, чтобы его племянник во что бы то ни стало сделался, как и он, священником, не дал юноше учиться; они забывают, что все мы тогда горько сожалели о том, что по милости раздосадованного служителя церкви пропадает всуе такой талантливый человек.
Я отлично помню, какую единодушную поддержку, какие шумные рукоплескания и всеобщее восхищение снискал Меола, когда, пренебрегая гневом епископа, негодованием и местью своего дяди, он превратил в кафедру один из столиков кафе Педока и в определенные часы дня разъяснял жителям Монтелузы написанные по-латыни и по-итальянски сочинения Альфонсо Марии де Лигуори, преимущественно «Священные и нравоучительные беседы для всех воскресных дней года» и «Книгу восхваления Марии».
Но нам непременно хочется сделать Меолу козлом отпущения за наши обманутые надежды, за все заблуждения, в которых повинна наша злосчастная впечатлительность.
Когда Меола однажды со свирепым видом поднял руку и, приложив ее затем к сердцу, сказал нам: «Синьоры, я обещаю и клянусь, что члены конгрегации не возвратятся в Монтелузу», вольно же было вам, земляки мои, вообразить бог знает какую чертовщину! Вы сразу же подумали о подкопах, бомбах, засадах, ночном нападении на епископский замок, вы представили себе Марко Меолу, который, подобно Пьетро Микке [67]67
Микка Пьетро (1677–1706) – пьемонтский солдат-минер, который во время войны за испанское наследство подорвал на мине себя и французских лазутчиков, пытавшихся проникнуть в осажденный Турин. Пьетро Микка погиб, но спас город; на месте его гибели воздвигнут памятник.
[Закрыть], с фитилем в руках готовится взорвать дворец, а вместе с ним епископа и членов конгрегации.
С вашего разрешения и соизволения, я хочу сказать, что в то время у нас было несколько нелепое представление о герое. Подобными средствами Меоле никогда не удалось бы избавить Монтелузу от членов конгрегации! Истинный герой должен точно знать, как именно следует действовать в тех или иных обстоятельствах.
И Марко Меола знал это.
В воздухе, напоенном пьянящими ароматами ранней весны, раздавался звон церковных колоколов и смешивался с ликующими криками ласточек, гурьбой проносившихся в пламенеющем закате этого незабываемого вечера.
Я и Меола молча прогуливались по Райской аллее, погруженные в свои мысли.
Внезапно Меола остановился.
– Слышишь звон этих ближних колоколов? – спросил он меня, улыбаясь. – Это в монастыре святой Анны. Если бы ты только знал, кто звонит!
– Кто же?
– В эти колокола звонят три голубки!
Я обернулся и посмотрел на Меолу, пораженный его видом и тоном, которым он произнес эти слова.
– Три монахини?
Он отрицательно покачал головой и сделал мне знак подождать.
– Вслушайся, – прибавил он тихо. – Как только все три колокола перестанут звонить, последний – самый маленький, самый серебристый – робко ударит три раза. Вот… слушай внимательно!
И в самом деле, вдали, в тишине, послышались три удара: дин-дин-дин – то был робкий серебристый голос колокола, и блаженный звук этих трех ударов медленно таял в золотом сиянии ранних сумерек.
– Ты слышал? – спросил Меола. – Эти три удара возвещают счастливому смертному. «Я помню о тебе!»
Я снова обернулся и посмотрел на него. Он мечтательно прикрыл глаза и поднял голову. Густая курчавая борода оттеняла его бычью шею, белую, точно слоновая кость.
– Марко! – крикнул я, хватая его за руку.
Тогда он разразился смехом, потом нахмурил брови и пробормотал:
– Я приношу себя в жертву, друг мой, я приношу себя в жертву! Но можешь быть твердо уверен, что члены конгрегации не возвратятся в Монтелузу.
После этого он надолго замолчал.
Какая связь могла существовать между этими тремя ударами колокола, говорившими: «Я помню о тебе», и возвращением членов конгрегации в Монтелузу? И на какую жертву решился Меола, дабы помешать им возвратиться?
Я знал, что в монастыре святой Анны у Меолы была тетка – сестра Склеписа и его матери; я знал также, что монахини всех пяти монастырей Монтелузы всей душой ненавидели монсиньора Партанну, ибо, едва приняв сан епископа, он отдал три распоряжения, одно другого жестче:
1. Отныне монахиням запрещается готовить и продавать сласти и наливки. (Эти чудесные сласти из меда и превосходного теста, изящно завернутые и перевязанные серебряной нитью! Эти чудесные наливки, настоянные на анисе и корице!)
2. Отныне монахиням запрещается вышивать (даже церковные покровы и облачения), им дозволяется лишь вязать чулки.
3. Отныне монахиням запрещается иметь особого духовника; всем им, без исключения, надлежит обращаться к приходскому священнику.
Сколько слез, сколько безутешного горя вызвали во всех пяти монастырях Монтелузы эти предписания, особенно последнее! Какие только уловки не были пущены в ход, чтобы добиться его отмены!
Однако монсиньор Партанна оставался непреклонным. Можно было подумать, что он дал себе клятву всегда поступать не так, как поступал его высокочтимый предшественник. Монсиньор Вивальди (да почиет он в мире!) относился к монахиням снисходительно и сердечно; не реже раза в неделю он приезжал к ним, охотно отведывал их угощение, хвалил кушанья и вел с монахинями долгие благопристойные беседы.
Монсиньор Партанна, напротив, посещал монастыри не чаще одного раза в месяц, неизменно появлялся в сопровождении обоих секретарей, нахмуренный и суровый, и неизменно отказывался не только от чашки кофе, но даже от стакана воды. Матерям игуменьям и настоятельницам не раз приходилось строго выговаривать монахиням и воспитанницам, дабы привести их к послушанию и заставить спуститься вниз, в приемную залу, когда сестра привратница возвещала о прибытии его преосвященства, с такой силой дергая за проволоку, что колокольчик пронзительно визжал, словно породистая собачонка, которой посмели наступить на лапу! И когда монахини, становясь на колени перед двойной решеткой, отвешивали епископу поклон и с пылающими лицами и опущенными долу глазами обращались к нему со словами: «Благословите, ваше преосвященство!» – как пугал он их, бормоча «святая дщерь» и осеняя крестным знамением!
Никаких разговоров о посторонних вещах! Юный секретарь епископа, дон Артуро Филомарино, лишился должности только потому, что в один прекрасный день в приемной зале монастыря святой Анны пообещал воспитанницам и молодым монашенкам, которые так и пожирали его глазами сквозь решетку, что он добьется разрешения посадить в монастырском саду грядку земляники.
Монсиньор Партанна лютой ненавистью ненавидел женщин, а под плащом и накидкой монахини он видел женщину особенно опасную, ибо то была женщина смиренная, мягкосердечная и верующая! Вот почему всякое слово, с которым он обращался к монахиням, походило на удар розги.
Марко Меола знал от своего дяди-секретаря о ненависти монсиньора Партанны к женщинам. Ненависть эта казалась ему чрезмерной, и он не сомневался в том, что она возникла в душе епископа благодаря каким-то тайным причинам, связанным с прошлым его преосвященства. Меола принялся доискиваться этих причин, но прекратил свои розыски сразу же после загадочного появления в монастыре святой Анны некоей новой воспитанницы. То была несчастная горбунья, которая с трудом несла свою непомерно большую голову; на ее бледном, истощенном лице выделялись огромные овальные глаза. Горбунья доводилась племянницей монсиньору Партанне, но о ней ничего не было известно его родственникам в Пизанелло. Да и прибыла она не из Пизанелло, а совсем из другой местности в центре страны, где несколько лет назад Партанна был приходским священником.
Именно в день прибытия этой новой воспитанницы в монастырь святой Анны Марко Меола торжественно провозгласил на площади, обращаясь к своим единомышленникам-либералам:
– Синьоры, я обещаю и клянусь, что члены конгрегации не возвратятся в Монтелузу!
И вскоре после этой торжественной клятвы мы с изумлением заметили, что жизнь Марко Меолы совершенно изменилась; мы видели, как по воскресеньям и по всем праздникам церковного календаря он направлялся в церковь и слушал там обедню; мы встречали его во время прогулок в обществе священника и старых ханжей; мы видели, как он усердно хлопотал всякий раз, когда подготовлялись пастырские поездки по епархии, которые монсиньор Партанна неукоснительно предпринимал, строго придерживаясь сроков, указанных в церковном уставе, невзирая на плохие дороги и нехватку экипажей, и Меола вместе со своим дядей неизменно входил в состав свиты, сопровождавшей епископа в его поездках.
Тем не менее я – один только я – не хотел верить в предательство Меолы. Как отвечал он на первые наши укоры, на первые наши протесты? Он заявлял самым решительным образом:
– Синьоры, не мешайте мне действовать!
Вы негодующе пожимали плечами, вы лишили его доверия, подозревали его и громко обвиняли в измене. Я же продолжал оставаться ему другом, и в тот незабываемый вечер, когда серебристый колокол робко прозвонил три раза в ясном закатном небе, мне довелось выслушать его таинственное полупризнание…
Марко Меола, который никогда раньше не посещал свою тетку, монахиню монастыря святой Анны, чаще одного раза в год, теперь начал навещать ее каждую неделю вместе со своей матерью. Его тетке было поручено наблюдение за тремя воспитанницами монастыря. Три эти воспитанницы, три голубки, были очень привязаны к своей наставнице и повсюду следовали за ней, точно цыплята за наседкой; не расставались они с нею и тогда, когда ее приглашали в приемную залу монастыря во время посещения сестры и племянника.
И в один прекрасный день произошло чудо. Монсиньор Партанна, который лишил монахинь этого монастыря привилегии, коей они до того пользовались, – дважды в год входить поутру в церковь и при закрытых дверях украшать ее своими руками по случаю праздника тела господня и мадонны дель Люме – внезапно отменил свой запрет и вновь даровал им эту льготу после настоятельных просьб трех воспитанниц монастыря, и особенно его племянницы, несчастной горбуньи.
Говоря по правде, самое чудо произошло позднее, в праздник мадонны дель Люме.
Вечером, в канун праздника, Марко Меола крадучись пробрался в церковь и всю ночь провел в исповедальне приходского священника. На рассвете на площади перед монастырем уже стояла наготове карета. И когда три воспитанницы (две – прелестные и живые, точно влюбленные ласточки, а третья – горбатая и больная астмой) вошли со своей наставницей под своды церкви, чтобы украсить алтарь мадонны дель Люме…
Вот вы говорите: Меола украл, Меола разбогател, Меола, чего доброго, станет завтра давать деньги в рост. Верно. Но поразмыслите, синьоры мои, поразмыслите о том, что Марко Меола похитил не одну из двух прелестных воспитанниц, что были в него страстно влюблены, а третью, да, третью – эту несчастную, рахитичную девицу с гноящимися глазами!! Да, он похитил именно эту горбунью, дабы воспрепятствовать членам конгрегации возвратиться в Монтелузу.
В самом деле, чтобы склонить Марко Меолу к браку с похищенной им девицей, его преосвященству пришлось обратить в приданое племянницы деньги, собранные для возвращения членов конгрегации. Монсиньор Партанна уже стар, и ему не хватит времени снова скопить необходимые средства.
Что обещал Марко Меола нам, либералам Монтелузы? Что члены конгрегации не возвратятся.
Ну что ж, синьоры? Разве теперь уже не очевидно, что члены конгрегации действительно не возвратятся в Монтелузу?
1909
Перевод Я. Лесюка
СЧАСТЛИВЦЫ
Настоящее паломничество к дому молодого священника дона Артуро Филомарино.
Визиты соболезнования.
Все соседи столпились у окон и дверей и неотрывно следили за облупленной, потемневшей дверью с траурной лентой. Дверь эта – то ли полуоткрытая, то ли полузакрытая – походила на морщинистое лицо старика, который, прищурив глаз, лукаво подмигивал каждому, кто входил в дом после того, как хозяин в последний раз покинул свое жилище ногами вперед.
Любопытство, с которым соседи наблюдали за посетителями, наводило на мысль, что цель этих визитов была совершенно иная, чем могло показаться с первого взгляда.
Каждого нового посетителя встречали со всех сторон возгласами изумления:
– Ого, этот тоже?
– Кто, кто?
– Инженер Франчи!
– И он туда же?
– Да, и он вошел. Но как это понять? Масон? Да, синьоры, представьте себе. А перед ним прошел этот горбун, доктор Нишеми, атеист, да, атеист; а после него – свободомыслящий республиканец, адвокат Рокко Турризи, и с ним нотариус Шим е. А вон и кавалер Преато, а этот вот – комендаторе [68]68
Комендаторе – почетное звание в Италии, которое присваивается, но не передается по наследству.
[Закрыть]Тино Ласпада, советник префектуры; не обошлось и без братьев Морлези, тех самых, что как только усядутся, бедняжки, тут же все четверо начинают храпеть, словно их опоили. Даже барон Черрелла явился, сам барон Черрелла! Словом, все самые важные персоны в Монтелузе: чиновники, негоцианты, люди свободных профессий…
Дон Артуро Филомарино прибыл накануне вечером из Рима; этот молодой священник, после того как впал в немилость у монсиньора Партанны из-за грядки земляники, обещанной монашенкам монастыря святой Анны, отправился в столицу, чтобы пополнить свое образование и получить степень доктора филологии и философии. Срочной телеграммой его вызвали в Монтелузу к неожиданно заболевшему отцу. Он приехал слишком поздно и был лишен даже горького утешения увидеться с ним в последний раз!
Четыре замужние сестры и зятья скороговоркой сообщили молодому человеку о скоропостижной смерти отца и тотчас же принялись со злобой, неприязнью и отвращением попрекать дона Артуро тем, что его собратья, священники Монтелузы, потребовали от умирающего двадцать тысяч лир, двадцать, да, двадцать тысяч, за обряд последнего причастия. Можно подумать, что добряк мало жертвовал на благочестивые дела и богоугодные заведения! Разве не облицевал он мрамором два храма? Разве не воздвигал алтари? Не дарил изображения и статуи святых? Не раздавал щедрой рукой деньги на всякие религиозные празднества? Отведя душу, они удалились, сердито отдуваясь и жалуясь, что смертельно устали от бесконечных хлопот, свалившихся на них в эти ужасные дни, и дон Артуро остался один, совсем один (боже святый!), с домоправительницей, весьма… да, весьма молоденькой особой, которую отец, по доброте душевной, незадолго до смерти выписал из Неаполя; она уже настолько освоилась, что с приторной любезностью называла молодого священника «дон Артури».
Каждый раз, когда дон Артуро был чем-нибудь недоволен, он имел обыкновение тихонько насвистывать сквозь сжатые губы, проводя при этом кончиками пальцев по бровям. И теперь бедняга при каждом «дон Артури»…
Ах уж эти сестры, эти сестры! С самого детства они недолюбливали его, а вернее, они его просто терпеть не могли, то ли потому, что он был единственным мальчиком в семье и самым младшим ребенком, то ли потому, что бедняжки, все четверо, были безобразны, одна безобразнее другой, а он – удивительно красив и грациозен в ореоле своих золотистых локонов. Это казалось им тем более несправедливым, что он мужчина и к тому же с детства по собственному желанию готовился стать священником. Дон Артуро заранее предвидел, какие отвратительные сцены, скандалы и распри начнутся, когда дойдет до раздела наследства. По настоянию зятьев несгораемый шкаф и письменный стол в кабинете их тестя были запечатаны, так как он не оставил завещания.
Почему, собственно, они попрекали его теми деньгами, которые служители церкви сочли справедливым и уместным потребовать от отца, дабы он мог умереть добрым христианином? Ведь как ни тяжело было его сыновнему сердцу, он должен был признать, что его добряк отец в продолжение многих лет давал деньги в рост и даже не считал нужным соблюдать при этом умеренность, которая могла бы по крайней мере смягчить грех. Правда, той же самой рукой, которой он брал, он и давал, и давал немало. Впрочем, то были, собственно говоря, не его деньги. И быть может, именно потому священники Монтелузы сочли нужным принудить его к этому последнему пожертвованию. Он, дон Артуро, со своей стороны, посвятил себя богу, дабы ценою отречения от благ земных искупить великий грех, в котором отец его жил и умер. И теперь молодой священник терзался сомнениями относительно того, как надлежит ему поступить со своей частью отцовского наследства, и решил испросить совета и разъяснения у какого-нибудь старшего пастыря, например у монсиньора Ландолины, который стоял во главе воспитательного приюта при монастыре; то был его духовник, человек праведный, чья горячая приверженность к делам милосердия была широко известна…
Надо сказать, что все эти визиты ставили молодого священника в затруднение.
На первый взгляд, общественное положение посетителей делало эти визиты незаслуженной для него честью, но, если принять во внимание их тайную цель, за ними скрывалось жестокое унижение.
Он боялся обидеть посетителей, выражая им благодарность за честь; вместе с тем он боялся, что если их вовсе не благодарить, то он слишком явно обнаружит собственное унижение и покажется вдвойне невежливым.
К тому же он никак не мог взять в толк, о чем, собственно, хотели сообщить ему эти господа, не знал, что следует им отвечать и как держаться. Не сделает ли он ложного шага? Не совершит ли невольно, сам того не подозревая, какого-нибудь промаха?
Он привык всегда и во всем подчиняться своим наставникам. И теперь, не заручившись их советом, он чувствовал себя совершенно потерянным среди этой толпы.
И поэтому он решил, что будет сидеть на старом диване, в глубине полутемной, пыльной и запущенной комнаты, делая вид, по крайней мере вначале, будто он настолько разбит горем и усталостью, что способен лишь в молчании принимать все эти визиты.
Посетители, со своей стороны, со вздохом пожимали ему руку и, опустив глаза, молча усаживались вдоль стен – казалось, все они разделяли с осиротевшим сыном его великое горе. При этом они избегали смотреть друг на друга, словно каждый был недоволен тем, что остальные явились сюда и высказывали молодому человеку такое же сочувствие.
Никто из них, видимо, не собирался уходить, но каждый надеялся, что раньше уйдут другие и он получит возможность шепнуть наедине словечко дону Артуро.
Ни один поэтому не двигался с места.
Комната была уже полна, и вновь приходившим не на что было присесть; все томились а молчании, завидуя братьям Морлези, которые одни только не замечали, как тянулось время, ибо все четверо, по обыкновению, сразу же погрузились в глубокий сон.
В конце концов первым, отдуваясь, поднялся, а лучше сказать, скатился со стула барон Черрелла, маленький и круглый, как мяч; раздражающе скрипя своими лакированными сапожками, он засеменил прямо к дивану, склонился к уху дона Артуро и тихонько шепнул:
– С вашего соизволения, отец Филомарино, небольшая просьба.
Как ни был удручен дон Артуро, он разом вскочил на ноги:
– К вашим услугам, барон!
И он проводил гостя через всю комнату вплоть до перед ней. Вскоре после этого он возвратился и, тяжело дыша, вновь опустился на диван, но не прошло и двух минут, как еще кто-то из присутствующих встал, приблизился к нему и повторил:
– С вашего соизволения, отец Филомарино, небольшая просьба.
Пример был тут же подхвачен, и началось повальное шествие. Один за другим через каждые две минуты посетители поднимались и… Но после пятого или шестого раза дон Артуро не стал больше дожидаться, пока очередной проситель подойдет к самому дивану в глубине комнаты, – едва он замечал, что кто-нибудь встает с места, как сам тут же подходил к нему и услужливо провожал в переднюю.
Однако на смену уходившему сразу же являлись двое или трое других, и эта пытка грозила затянуться на весь день.
По счастью, после трех часов пополудни больше никто не показывался. В комнате оставались лишь четверо братьев Морлези, сидевших рядышком в одной и той же позе, опустив головы на грудь.
Они спали уже около пяти часов.
Дон Артуро с трудом держался на ногах. Жестом отчаяния он указал молодой домоправительнице на спящих.
– Пойдите поешьте, дон Артури, – сказала она. – С этими я сама управлюсь.
Когда братья Морлези проснулись, они долго озирались вокруг, широко раскрыв покрасневшие от сна глаза и силясь понять, что происходит; затем они также захотели сказать словечко по секрету дону Артуро. Напрасно он заверял их, что в этом нет нужды, что он уже знает, в чем дело, и сделает все возможное, чтобы удовлетворить их просьбу, как и просьбы всех остальных. Братья Морлези, оказывается, хотели не только просить его, как другие, чтобы он постарался при разделе наследства взять их векселя себе, дабы они не попали в лапы других наследников; помимо этого, они желали поставить его в известность, что их долг на самом деле составлял не тысячу лир, как значилось в векселе, а всего лишь пятьсот.
– Как это? Почему? – простодушно спросил дон Артуро.
Все четверо принялись наперебой объяснять, поправляя один другого, и общими усилиями постарались растолковать, в чем дело:
– Потому что ваш почтенный батюшка, к сожалению…
– Нет, к сожалению… из-за… из-за излишней…
– Предусмотрительности!
– Вот-вот… он сказал нам, что укажет тысячу…
– И это подтверждается тем, что проценты…
– Как следует из приходо-расходной книги…
– Двадцать четыре процента, дон Артури! Двадцать четыре! Двадцать четыре!
– Мы аккуратно выплачивали ему проценты с пятисот лир, вплоть до пятнадцатого числа прошлого месяца.
– Из приходо-расходной книги следует…
Молодому священнику показалось, что от их слов веет адским пламенем; он сжал губы и принялся тихонько насвистывать, проводя кончиками пальцев своей безгрешной руки по бровям.
Он поблагодарил за доверие, которое они, подобно другим, оказали ему, и вселил в их души смутную надежду, что, как истинный служитель церкви, он не потребует от них возврата денег.
Удовлетворить всех он, к сожалению, не мог: наследников было пятеро, и он мог распоряжаться по своему усмотрению лишь пятой частью наследства.
Вскоре в городке стало известно, что дон Артуро Филомарино, обсуждая в конторе адвоката с другими наследниками вопрос о бесчисленных векселях, не согласился на предложение своих зятьев поручить ликвидацию векселей общему доверенному лицу; предполагалось, что лицо это, проявляя человечность в отношении должников, предоставит им право отсрочки и возобновления векселей с уплатой скромных пяти процентов, в то время как покойный никогда не взимал менее двадцати четырех процентов. Это обстоятельство еще больше укрепило всех должников в надежде, что молодой священник, как и подобает истинному христианину и достойному служителю церкви, не только не станет требовать процентов с тех, чьи векселя, по счастью, попадут ему в руки, но, быть может, даже полностью простит и самый долг.
И снова потянулись люди к дому Артуро Филомарино. Все молили, все заклинали его осчастливить их, то и дело попадались ему на глаза, горько стеная и жалуясь на свою печальную судьбу.
Дон Артуро буквально не знал, как ему от них избавиться; от постоянного насвистывания у него немели губы; его столь яростно осаждали, что он не мог улучить ни минуты, чтобы побывать у монсиньора Ландолины и испросить у него совета, и молодому человеку казалось, что пройдет бесконечно много времени, прежде чем он сможет возвратиться в Рим, к своим книгам. Дон Артуро интересовался только своими занятиями – то был, как говорится, человек не от мира сего.
Наконец трудный раздел множества векселей был закончен, и в руках молодого человека оказалась целая пачка долговых обязательств; тогда, даже не взглянув, кем они выданы, чтобы не жалеть тех должников, которые обманулись в своих надеждах, даже не подсчитав, на какую сумму были эти векселя, он направился в монастырский приют, готовый целиком и полностью подчиниться решению монсиньора Ландолины.
Совет духовника станет для него законом.
Здание воспитательного приюта высилось на холме; это было большое, квадратное, мрачное с виду строение, обветшавшее от времени и непогоды, но внутри оно было светлое и просторное.
Тут были собраны несчастные сироты и незаконнорожденные дети со всей провинции в возрасте от шести до девятнадцати лет, которых обучали грамоте и различным ремеслам. Дисциплина в приюте была суровая, особенно при монсиньоре Ландолине, и когда несчастные воспитанники утром и вечером под звуки органа читали нараспев молитвы в небольшой приютской церкви, в голосах их звучали слезы, и прохожим эти звуки, доносившиеся из мрачного здания, высоко над городом, казались жалобой заключенных.