Текст книги "Книга об отце (Ева и Фритьоф)"
Автор книги: Лив Нансен-Хейер
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)
Передо мной письмо, которое он написал матери в тот же вечер. Из него видно, как отец был убит горем. Вернувшись со станции, он не мог вынести вида комнат, где они вместе прожили эти дни. Комната, из которой уже вынесли пианино, казалась опустевшей, а в спальне еще оставались кое-какие мелочи Евы – шпильки, скомканный носовой платочек; это зрелище растравило его тоску. Он выскочил вон, сел на коня и верхом отправился в Ричмонд-парк в надежде вновь обрести там душевное равновесие. Но все аллеи, по которым они катались верхом с Евой, напоминали ему о ней. Он доехал до самого Уэйбриджа и там позавтракал в грустном одиночестве. Хотел было вернуться к вечеру в Лондон, но испугался опустевших комнат на Виктория-стрит и остался ночевать в отеле в Уэйбридже. Полночи он просидел над длинным скорбным письмом к Еве, полночи пролежал в постели, ворочаясь с боку на бок, прислушиваясь к вою ветра и сокрушаясь, как она доедет в такую бурю.
«Не могу тебе высказать, как больно мне было, когда ты уехала. Так невыразимо грустно и одиноко было прийти в комнаты, где я так привык быть с тобой вместе... Я очень опасался за твой переезд по морю и очень досадовал, что не попросил тебя телеграфировать по прибытии во Флиссинген, чтобы мне знать, как ты себя чувствуешь. Теперь буду дожидаться твоего письма. Но я стараюсь успокоить себя тем, что у вас все в порядке».
Пока Фритьоф в таком мрачном настроении писал Еве, она спокойно сидела в ресторане Кемпинского в Гамбурге вместе с Ингеборг Моцфельд и чувствовала себя прекрасно. Первое ее письмо из Люсакера полно радостных воспоминаний о чудных днях, проведенных ею с Фритьофом.
«На вокзале нас встретила Лив, она была счастлива, что я наконец вернулась. А дома дожидались остальные птенцы и окружили меня с такими счастливыми и сияющими лицами! Мы плясали, взявшись за руки, и ребятишки визжали от радости. Здесь чудесно – лужайки ярко-зеленые, березы в зеленой дымке, кругом первоцветы, тюльпаны и маки. Люсакер сущий рай! Какой у тебя был грустный вид, когда мы уезжали. И знаешь, что мне часто приходило в голову, пока мы жили в Лондоне? Сдается мне, что тебе приятнее всего быть со мной наедине и что присутствие третьего лица тебя раздражает, верно? Как ни мила и тактична Ингеборг М., все же между двумя такими оригиналами, как мы с тобой, чуждый элемент неуместен. Дорогой ты мой, чудесный мальчуган, я знаю тебя как самое себя и люблю тебя безумно. Думаю, что и ты так же относишься ко мне, да нет – я знаю это».
В Лондоне продолжались великосветские приемы, так действовавшие отцу на нервы. Популярность стала для него, по-видимому, чистой мукой. Иногда он мог ответить отказом, но коронованным особам нелегко отказывать. Ему предстояло выступить с докладом в Лондоне на тему «Наука и мораль», и он был просто в отчаянии, что некогда подготовиться как следует. Как-то поздно вечером он писал Еве:
«Ну вот, побывал в Виндзоре, и гора с плеч долой. Было неинтересно. Единственное развлечение принес с собой внезапный ливень, который заставил дам мигом разбежаться. В одну минуту весь луг как метлой вымело, все попрятались, кто в палатках, кто под деревьями. Последняя мода – дамские платья, от руки расписанные акварельными красками, дождя они, конечно, не переносят, а стоят дорого. Чего только нет на этих платьях: и ландшафты, и цветы, и целые палисадники, и птицы. Неудивительно, что дамы мчались как на крыльях».
И на следующее утро:
«Я чудесно выспался и в таком настроении, что готов весь мир переделать. В моем распоряжении целое долгое спокойное воскресенье, и я попробую написать свой «социально опасный» доклад. Томмесен телеграммой просил меня выслать ему доклад для «Вердене Ганг», но он еще не написан, будь добра, сообщи ему это. Перерыв придется сделать только один раз, когда поеду на обед к леди Грей на дачу, зато послушаю дивную музыку: Карузо, Мельба и мн. др.
Я получил такой милый цветочный привет в последнем письме от Лив, а тут подоспел и Святой Ханс. Я так тоскую по всему этому, то есть я тоскую по тебе».
Ева отвечала:
«Однако ты ужасно шалопайничаешь. У меня такое впечатление, что стоит твоей жене уехать, как все твои дамы сразу набрасываются на тебя. Слава богу, что ты женат, а не то они разорвали бы тебя на кусочки и каждая ухватила бы свою долю».
Но несмотря на «шалопайство», Нансен сделал свой доклад в «Политической и социальной лиге». Тема была не новая. С самой юности его интересовали проблемы этики. Как-то раньше, еще в 1900 году, Педагогическое общество Христиании попросило Нансена рассказать о своем мировоззрении, и он прочел доклад «Философские воззрения и характер». В тот раз, как и теперь, дело шло о воспитании молодежи, и он отнесся к своей задаче со всей серьезностью, так как считал этот вопрос очень важным.
«В основе этических представлений лежат главные законы, управляющие развитием органического мира, тогда как религиозные догмы относятся к совершенно иной сфере»,– говорил он. Он считал большим и важным делом – независимо от религиозных воззрений – прививать молодежи хорошие и здоровые этические принципы. Нужно воспитывать у молодежи вдумчивое, серьезное и честное стремление к истине.
Ясно и логично он высказал собственные мысли об основных моральных и этических ценностях, связав их со своими взглядами на законы природы. С истиной нельзя кокетничать, либо мы к ней стремимся со всеми вытекающими из этого последствиями, либо не ищем ее вовсе. Было бы несерьезно с нашей стороны отмахиваться от собственных наблюдений, будь они даже весьма неутешительны для нас. Находятся такие люди, которые считают, что наука есть корень всех зол. Но что пользы хулить науку? Наука всегда будет стремиться к истине.
Когда Коперник посягнул на центр мироздания и швырнул Землю в мировое пространство на орбиту вокруг Солнца, свершилась великая революция человеческой мысли. В средние века центром Вселенной были Земля и человек. Отныне мы стали всего лишь незначительным звеном мирового движения.
Примерный христианин любил повторять, что скромность и покорность суть христианские добродетели, однако же это не мешало ему верить, что сам он принадлежит к немногим избранным, чья религия единственно верная и дарующая вечное спасе-ние. Современная наука придерживается более здравых взглядов.
«...Созерцая ясной звездной ночью Вселенную, молодой человек скорее научится скромности, чем годами затверживая сухие доктрины, ибо здесь он увидит, какую ничтожную часть Вселенной составляем в действительности мы сами и наш мирок. Поэтому он в ранней юности должен научиться преклонять колена у подножия вечности, прислушиваться к тишине безграничной Вселенной и искренне говорить себе: „Что значат наши мелкие горести пред этим вечным святилищем?".
Сияющее звездное небо – самый надежный друг твой в жизни, стоит лишь с ним познакомиться. Оно всегда с тобой, всегда дарит мир, всегда напоминает тебе, что твои вопросы, сомнения, горести – лишь преходящие мелочи».
Ева немного беспокоилась, что Фритьоф наговорит в своем докладе лишнего. «Будь поосторожнее,– предостерегала она его,– не раздражай чересчур английскую публику. По-моему, не следует слишком дразнить их. Помни, что слова твои имеют весьма значительный вес».
Норвежская королевская чета пригласила Нансена принять участие в поездке по Нурланну в июле. И он, и Ева радовались предстоящему путешествию, особенно потому, что оно не отсрочит его приезда в Сёркье в августе, а лишь приблизит конец его пребывания в Лондоне. Ева пишет:
«Я так радуюсь твоей поездке с королем! Ты освежишься и отдохнешь, а как рады будут и королева, и король побыть с тобой подольше. Я от всего сердца рада за них. Им обоим это будет на пользу. Им обоим полезно поговорить с тобой, услышать разумное слово и получить правильное представление кое о чем».
Перед самым отъездом Нансен пережил очередное разочарование: лондонские переговоры, которые было почти достигли желанного конца, вдруг приостановились из-за несогласия Англии. «Ну, тут уж ничего не поделаешь, здесь поможет только терпение,– писал он Еве.– У нас в Норвегии оно, правда, с трудом кой-кому дается». Сам же он спокойно относился к договору о суверенитете и не придавал ему почти никакого значения. Однако же, взявшись за это дело, он не собирался бросать свой пост, не завершив задачи, хотя задержка была ему досадна. Нансену стоило больших трудов уехать из Лондона, и единственный день, проведенный отцом в Христиании, был также полон всяких хлопот. Но с корабля «Улаф Кюрре» он прислал нам в Сёркье восторженное письмо:
«26 июля «Ну вот мы и добрались до самого крайнего севера, как и собирались. Вчера были в Хаммерфесте, и я все время не мог думать ни о чем, кроме нашей встречи там, когда ты приехала с вечерним пароходом, как я взлетел к тебе по трапу. Ты-то помнишь? Мне кажется, что это было вчера. А потом телеграмма, что утром пришел „Фрам",– я все это точно заново переживаю».
Письмо длинное и продолжается в форме дневника. Почта шла не быстрее яхты, на борту которой он находился, поэтому он не торопился его отсылать.
Из Танафьорда отец пишет:
«Мы стоим здесь на якоре и поджидаем короля, который расстался с нами в Вадсё и ехал по суше от самой вершины Варангерфьорда. Вчера мы обедали в Вадсё, и там случилось нечто очень смешное. Во-первых, соседом королевы за столом оказался какой-то писарь, который, сев за стол, весь обед промолчал. Он только все глубже уползал головой в свой мундир, и под конец стоячий воротник закрыл ему даже уши, а он с усердием жевал.
Когда же мы встали из-за стола и пошли наверх, оказалось, что музыканты заставили всю лестницу бутылками из-под пива, а когда их бросились убирать, то в суматохе все опрокинули и полупорожние бутылки полетели вниз по лестнице, пиво потекло прямо нам под ноги, а король с королевой дожидались, пока освободится проход. Королева еле удерживалась от смеха. Но кульминационная точка ждала нас на самом верху лестницы. Я видел, что королеве уже невмоготу, а тут король быстро вернулся ко мне и сообщил, что там для меня приготовлен стул. И ей-богу, что же это там на верхней площадке? Там стоял стульчак, мимо которого должны были пройти все гости. Я чуть не расхохотался. А когда мы вошли в приемную, где дамы должны были представляться королеве, та прямо задыхалась от хохота, и я тоже не мог больше сдерживаться. Фрекен Фоугнер, которая в своей девичьей невинности ничего не заметила, страшно рассердилась на мой смех и сказала, что просто неприлично так себя вести. Когда мы снова спускались вниз, принадлежность была убрана. Но когда я по дороге на пароход рассказал фрекен Фоугнер, чего она не рассмотрела, она тоже смеялась до упаду.
...Слава богу, ждать недолго осталось, и я снова буду с тобой. О, я так и вижу тебя на скале. И мы будем охотиться и жить так, словно ни Лондона, ни людей, ни скуки нет на свете».
Когда «Улаф Кюрре» вернулся в Тронхейм, отца уже дожидались там несколько писем из Сёркье.
«Я получила от тебя письмо с Лофотенских островов и вижу, что тебе хорошо и что ты бездельничаешь, а этого-то я и хочу,– писала мать.– Я поняла, что ты состоишь в рыцарях при королеве и не отходишь от нее ни на шаг, и я рада за нее, потому что лучшего рыцаря ей не сыскать. Хотела бы я быть на месте королевы, чтобы ты за мной ухаживал,– я бы не устояла перед тобой, в этом я уверена!
У нас тут по-прежнему прекрасно, и все мы чувствуем себя отлично. Д-р Йенсен отложил свой отъезд до понедельника – я не встречала человека, который так наслаждался бы жизнью в Сёркье. К сожалению, у Ламмерса был легкий приступ подагры, но д-р Йенсен был ему большим утешением.
На днях мы были на Бле, добрались на лодке до сетера Виумюр и по коровьей тропке поднялись наверх. Подумай, Имми и Одд шли с нами и ни капельки не устали. Я страшно горжусь нашими ребятишками, по-моему, они просто великолепны во всех отношениях. У Коре новое увлечение – они с Фрицем ловят рыбу бреднем. Они ни разу не вернулись с пустыми руками и очень этим гордятся».
Мы с матерью поджидали отца, стоя на пригорке в Сёркье. Мы были в светлых летних платьях, потому что солнце сильно припекало и не было ни ветерка.
Мама сияла. Слегка откинув голову, она неотрывно смотрела на скалу, где должен был появиться отец. Я обратила внимание, что у нее появилось много седины в волосах, а лицо по-прежнему молодое и без морщин, с коричневым загаром. Накануне во время прогулки мы нарвали горных цветов и украсили ими все комнаты. На ночной столик отца я поставила букет из полевых цветов.
Наконец мы услышали оклики отца со склона горы, и все остальные дети, игравшие за домом под окном его комнаты, живо прибежали. Маленький Осмунд, толстенький и неуклюжий, прибежал последним, но это ничуть не омрачило его радость. Отец сбежал с горы быстрее ветра, разгоряченный и тоже очень загорелый, ничуть не утомленный и не похудевший, каким он бывало являлся к нам в Сёркье.
Его рюкзак был битком набит подарками для всех нас, и, раздавая их, он радовался ничуть не меньше, чем мы, получая их. «И об этом даже подумал!»– воскликнула мать, когда он извлек из мешка четыре артишока и большущую дыню.
Да, ликование домашних было велико. Разлука бывала долгой и горькой, но тем радостнее было свидание.
Вскоре после приезда отца мне, однако, пришлось уже отправляться в школу. Мне уже нельзя было проводить всю осень в горах, а то я отстала бы от класса. Договорились, что жить я буду в мансарде у дяди Эрнста и дяди Оссиана, а днем находиться внизу на первом этаже у тети Малли и дяди Ламмерса, так что устроена я была хорошо. Но, что и говорить, меня очень тянуло назад в Сёркье, ко всем своим, и потому я была очень рада, когда они наконец вернулись домой и мы все собрались в Люсакере.
Но вот отцу опять пришло время уезжать в Лондон, и тут на него свалилось столько всяческих дел, что он даже не успел повидаться с Вереншельдом, с которым мечтал встретиться и поговорить. Однако Руал Амундсен ухитрился таки повидать отца, и по весьма важному поводу. Несколько месяцев тому назад Амундсен уже обращался к отцу с просьбой уступить ему на время «Фрам» для экспедиции на Северный полюс, которая должна была продлиться несколько лет, с целью тщательных научных исследований в северных полярных водах. Амундсен считал, что осуществление этого плана лишь немного отсрочит задуманную Нансеном экспедицию на Южный полюс, но сам-то Нансен хорошо понимал, что отдать «Фрам» теперь означало навсегда отказаться от мысли о Южном полюсе, а это было нелегким решением.
Он давно уже задумал эту экспедицию и только ждал, когда освободится от других обязательств, чтобы уехать, тем более что все было уже основательно подготовлено. Поэтому он хотел как следует подумать, прежде чем дать окончательный ответ Амундсену. При этом он находил, что экспедиция Амундсена для науки так же важна, как и его собственная. Думал он и о Еве. Да, особенно о ней. Жестоко было бы снова покинуть ее. Да и сам он, сможет ли он? С другой стороны, бессмысленно потраченные в Лондоне годы пробудили в нем сильную жажду деятельности, стремление, пока он молод и полон сил, приложить эти силы к настоящему делу.
Он все не решался заговорить об этом с Евой и поделиться с ней обуревавшими его мыслями и сомнениями. Она при своей чуткости понимала, что он страдает оттого, что стоит перед важным решением, но тоже не решалась первая этого коснуться. Так они и ходили друг около друга, словно кошка вокруг миски с горячей кашей, и оба мучились, и чем дольше это тянулось, тем меньше решимости оставалось у Фритьофа. В конце концов он не выдержал и излил Еве все свои сомнения. Не думая о себе самой, она сумела понять его мысли с таким сочувствием и такой прозорливостью, что он был этим потрясен до глубины души. И тем не менее он никак не мог принять окончательное решение, и когда пришел Амундсен и ждал в зале ответа, Ева не могла скрыть своего волнения. Из своей спальни она прислушивалась к медленным шагам Фритьофа наверху в кабинете. Высоко подняв брови, она только взглянула на него, когда он вошел к ней. «Я знаю, чем это кончится»,– сказала она.
Не говоря ни слова, Фритьоф вышел от нее и спустился по лестнице в холл. Там его встретил напряженный взгляд другой пары глаз.
«Вы получите «Фрам»»,– промолвил отец.
На пароходе по пути в Англию он писал Еве:
«Забыть не могу твоей трогательной доброты, когда я наконец решился посоветоваться с тобой по делу Амундсена, о котором я так страшился заговорить. Мне надо было сделать это давным-давно... Я просто дурачина, все размышляю про себя вместо того, чтобы поговорить с тобой. Ты ведь все равно знаешь все мои помыслы, а я тут соображаю, как избавить тебя от всяких ненужных мучений из-за дел, которые, быть может, никогда не сбудутся. Наверное, ты права, что это нехорошо и деликатность такая – ложная и никчемная. Я чувствую такое облегчение после разговора с тобой, и мне все представляется теперь совсем иначе, чем раньше. Как я уже сказал тебе, я теперь знаю, что из задуманной мною экспедиции ничего не выйдет. У меня, в сущности, так много другой работы, которую мне очень нужно закончить.
А сейчас в первую очередь мне нужно справиться со всеми делами здесь, в Лондоне, и какое же это будет блаженство навсегда со всем этим покончить! Может быть, я и принес там кое-какую пользу, но уж очень много ушло на это времени».
На это Ева ответила:
«Какой же ты молодец, что написал мне прямо с парохода. Я так обрадовалась, ведь я не ждала писем так скоро. И ты так меня расхвалил, я и не заслуживаю, мне даже совестно стало. Ты сам знаешь, что любая женщина, искренне любящая своего мужа, счастлива, когда его способности приносят пользу и когда он делает все, что может и обязан свершить в своей жизни. Запомни на будущее, что я всегда буду благодарить судьбу за то, что она подарила мне тебя, уедешь ли ты временно от меня или останешься со мной. Жизнь с тобой, даже если она принесет тревоги и заботы, в десять раз лучше, чем с каким-нибудь заурядным человечишкой».
О детях Ева сообщала:
«Имми уже привыкла к школе. Однако, когда ей что-нибудь надоест, она так прямо и заявляет учительнице: «Простите, это скучно, я лучше буду вязать». Одд огорчен, что ему нельзя учиться вместе с ней, и Лив понемногу учит его буквам и цифрам, и он в восторге. Осмунд делает огромные успехи, ты сам увидишь, когда приедешь, как он развился...»
Наши трое малышей и впрямь были бойкие ребята, мать по праву могла ими гордиться. В детстве все они были светловолосые. Имми и Осмунд унаследовали от отца голубые глаза и белую кожу. Одд пошел в маму, у него были карие глаза и более смуглый цвет кожи. Характерные линии скул, ямочки на щеках он тоже от нее унаследовал, был невысок ростом и плотного сложения. Мы долго думали, что из него выйдет типичный отпрыск рода Сарсов, но с возрастом это прошло. Мы любили называть его «Оддом Серьезным», уж очень он был задумчив, всегда погружен в свои ребячьи мысли.
Для Имми жизнь была игрой, развлекалась ли она с куклами или с другими детьми. Она была добра и послушна, а ее проворная фигурка вечно была в движении. Самым добрым был все-таки Осмунд. Мне кажется, в этом ребенке не было ни капли эгоизма. Одд бывало заупрямится, если что-нибудь было не по нем. Имми порой говорила: «Я лучше займусь чем-нибудь другим». А от Осмунда никто ни разу не слыхал ни протеста, ни единой грубости, всегда он всему только радовался. Коре осенью 1907 года исполнилось десять лет. Он сильно вытянулся за последний год, окреп и раздался в плечах. В детстве мы его прозвали «Сундук-голова», потому что у него был очень выпуклый затылок. Когда его стали стричь короче, «сундук» стал еще заметней и прозвище так и осталось за ним. Сам он считал свою кличку большим комплиментом и даже любил в письмах подписываться «Коре-Сундук». Мать гордилась своим старшим сыном не меньше, чем другими детьми.
«Коре бойкий мальчик, и все находят, что он все больше становится похож на тебя, и меня это радует. Я ведь никогда не могу наглядеться на тебя досыта, горюшко ты мое! Вот когда ты будешь в отъезде, у меня останется в утешение мой мальчуган! А он к тому же такой хороший и так любит меня».
В Люсакере нас опять посетила простуда, но 20 октября она уже могла доложить:
«Все твои пятеро птенцов опять в полном порядке, и сегодня мы все обедаем у Сарсов. В следующее воскресенье хочу позвать их всех к нам, я уже давно не приглашала их.
...На днях была у д-ра Йенсена в Беруме, в клинике для туберкулезных, и пела для больных. Они были так трогательно счастливы. Многие плакали. Особенно трогательна была одна девочка лет десяти. Она последние дни доживает. Ее принесли вниз закутанную в плед, и она сидела с такой ясной улыбкой на бледненьком исхудалом личике. Я буду часто там петь для них...»
Мать водила меня на концерты, и там она мне рассказывала обо всем, что мы слушали. Она была строгим критиком и многому меня научила. Подчас она обдавала меня холодным душем. Помню, раз мы слушали Es-dur Бетховена в исполнении одного из наших молодых пианистов. Я была в восторге от анданте, но мать сказала: «Конечно, он много обещает, но я поверю в него только тогда, когда он будет играть взволнованно, а то оркестр совсем его забивает. Нет, по правде говоря, он плох».
Она очень редко хвалила певцов, но зато когда мы услышали мадам Кайе и Юлию Кульп, она пришла в совершенный восторг и превозносила их до небес. Оба раза ее отзыв звучал одинаково: «Это совершенство!»
В Лондоне ожидалось прибытие нашей королевской четы. Сначала собиралась приехать королева Мод, а за ней обещал пожаловать король Хокон. Это было приятно. Но потом Англию собирались посетить король и королева Испании и королева Португалии, и Фритьофу стало совсем невесело.
Переговоры по трактату все продолжались, пока наконец в конце октября дело не стало приближаться к завершению.
«Лондон, 30 октября 07
Трактат будет подписан на днях и, может быть, когда ты получишь это письмо, все уже будет закончено. Полагаю, что наши будут теперь довольны. Король в особенности. Бедняга, как он беспокоится. Король Эдуард показал себя в этом деле прекрасно, и всем, чего мы добились, мы обязаны ему. К великому моему прискорбию, он остался очень доволен мною, тем, как я вел это дело, и он поклялся «принцессе Виктории», что не допустит, чтобы «этот человек» покинул Англию. Но только все это напрасно, и я уже заявил ему, что мне необходимо уехать».
Уже на следующий день Фритьоф сообщает:
«После того как я вчера отослал тебе письмо, я получил телеграмму – трактат подписан без всяких изменений, то есть именно в том виде, как мы желали. А стало быть, закончено длинное и трудное дело, а с ним и моя главная задача здесь тоже завершена. Поздравляю тебя, дорогая моя девочка, я уверен, что и ты рада. Я, правда, несколько устал и измотался и потому с удовольствием поеду завтра в Сандрингэм. Там мне не грозит чересчур много изматывающей нервы работы...»
На родине тем временем произошла смена правительства, и Нансен пишет по этому поводу:
«Грустно думать о том, что Миккельсен ушел в отставку. Перед Норвегией он имеет замечательные заслуги, его деятельность долго еще будет сказываться в жизни Норвегии, и память о нем сохранится надолго. Между нами говоря, я побаиваюсь – что-то будет теперь, неизвестно еще, во что это все выльется».
Через неделю после поездки в Сандрингэм на горизонте появился кайзер, и, к огорчению Нансена, это как раз совпало с охотничьим сезоном.
«Значит, я совершенно напрасно приобрел себе охотничий костюм, шапочку, белые замшевые перчатки и вообще вырядился английским помещиком. Когда я приобретал все эти наряды, я ведь думал, что, может быть, и ты сюда приедешь и примешь участие в прогулках, вот и решил принарядиться, чтобы тебе не стыдно было со мной на люди показаться. Но теперь я уже не очень на это рассчитываю. Скоро декабрь – и тогда прощай охота на лисиц. Ну да и бог с ней. Зато пробьет час избавления, я снова буду дома и никуда больше от тебя не уеду».
Как и предполагал Фритьоф, Ева ликовала от радости, что наконец-то состоялось подписание трактата:
«Слава богу, что все уладилось! Надеюсь, ты теперь освободишься. На другой день это известие было во всех газетах. Ну что же, теперь ты с чистой совестью можешь приехать домой на рождество. А все-таки приятно, что король Эдуард по достоинству тебя оценил.
Третьего дня был у меня один из новоиспеченных министров нового правительства с супругой. Оба так и сияли и, казалось, готовы были лопнуть от сознания собственной важности, мне просто было смешно смотреть, и я подумала, как мелки бывают люди. А потом все время думала, какая я счастливая, что мне достался именно ты, ты выше всякого мелочного тщеславия, всякого своекорыстия и преисполнен всего великого и доброго! Бывает, конечно, что я и рассержусь на тебя, но только ненадолго, а вообще я всегда помню, что ты учишь меня только хорошему и что ты сделал из меня лучшего человека.
Недавно встретила у Ламмерсов Бьёрнсона. Он был в ударе и потому очарователен. После обеда он подсел к Эрнсту и ко мне и так хорошо говорил о тебе. По-моему, он вполне понимает, чем ты всю свою жизнь был для своей страны».
Снова заболел Коре, на этот раз воспалением легких. Но чтобы не напугать мать, доктор Йенсен сказал, что это обыкновенная простуда.
«Бедный мальчик,– писала мать,– он такой худенький и бледный, но все равно весел и всем интересуется. Очень усердно читает «На лыжах через Гренландию». Просто трогательно видеть, как он увлечен книгой. Он наслаждается каждым словом и время от времени прочитывает мне вслух отдельные места. Я уверена, что тебя это порадует».
Коре выздоровел, а мама, которая придвинула свою кровать вплотную к кроватке Коре и ухаживала за ним день и ночь, заразилась от него.
Она пишет 21 ноября:
«Спасибо за твоё чудесное длинное письмо. Итак, я, значит, с уверенностью могу ждать тебя домой к рождеству. Как я счастлива!
А я, между прочим, лежу с температурой, но сегодня мне лучше. Четыре дня держалась высокая температура, по-видимому то же самое, что у Коре. Ночью я испугалась, потому что сильно закололо в боку. Я подумала, что это воспаление легких, и как это некстати, и какая неприятность для тебя. Но сейчас пришел д-р Йенсен, и он уверяет, что это обыкновенная простуда... Кажется, я устала...»
Она продолжала на новом листе в том же конверте:
«Только что получила от тебя чудесное письмо. Все для меня залито солнцем».
Никто из нас не понял, как сильно больна была мать, по-видимому, даже д-р Йенсен этого не понимал.
«Дорогой мой, самый лучший, самый хороший!– писала она отцу 25 ноября.– Наконец я совсем здорова и чувствую, как с прежней силой пульсирует кровь в моем теле. Ах, ты и представить себе не можешь, что это значит после нескольких дней болезни! Все разом просветлело, и жизнь снова кажется мне такой богатой и чудесной!
Ты и представить себе не можешь, как мне было скверно. Все время лихорадило, тошнило, головная боль и ломота во всем теле и колотье в спине. А кашель такой, что я боялась лопнуть. В рот не брала ни крошки, только вчера чуть-чуть поела, зато сегодня у меня такой аппетит, что я уничтожу все съестное в доме, но мне и надо поправляться. Посмотрел бы ты, как я исхудала,– ты бы прямо не узнал меня. Я уж рада, что у меня есть в запасе время снова нагулять жирок к твоему приезду. Постараюсь похорошеть ради тебя.
Д-р Йенсен был нам верен и навещал меня ежедневно. Он хорошо следит за всеми нами. Коре уже совсем здоров, но мы соблюдаем осторожность и не выпускаем его на улицу, здесь была плохая погода – туман и дождь каждый день. Сегодня сильный снегопад, и он радуется, что можно погулять по первому снежку. Все трое малышей на дворе, каждый со своими салазками. Я слышу их радостные вопли и визг вперемежку с криками, когда кто-нибудь наедет на пень, вывалится из санок, ушибется. Но они тут же вскакивают, и игра начинается снова.
Дорогой мой, любимый мальчуган, спасибо, что часто пишешь. Только на днях получила длинное письмо, как славно получить от тебя весточку! ...В двенадцать мне позволят встать, и я буду сидеть за праздничным столом вместе со всеми – с д-ром Йенсеном, с Лив, Имми и Коре.
...Ты-то рад, что у тебя такие чудесные детки и ты снова будешь с ними, сможешь следить за их развитием изо дня в день. Это ведь не то, что видеться с ними раз в три месяца. Мне все кажется просто сном, что ты теперь будешь дома со мной и, такой довольный, уютно будешь посиживать со своей длинной трубкой в рабочем кабинете, а потом, наработавшись всласть и проголодавшись, спустишься к обеду, где тебя будет дожидаться твоя Ева-лягушонок, окруженная молодняком.
Целую тебя в губы, по которым я так соскучилась, привет от деток.
Твоя Ева-лягушечка».
«Любимая моя милушка Ева!
Получил твое славное письмо, где ты сообщаешь, что одолела свою лихорадку и будешь участвовать вместе со всеми в праздничной трапезе. Я было совсем перепугался, что ты так разболелась, а я и не знал ничего и не был с тобой. Наверное, у тебя было что-то вроде инфлюэнцы, и настоятельно тебя прошу быть теперь особенно осторожной, иначе ведь это может затянуться надолго, а тебе совсем не полагается хворать. Утешаюсь надеждой, что твоя крепкая здоровая натура снова совсем выправит тебя.
Очень странно, но я никак не могу представить себе тебя по-настоящему больной. Это у меня просто в голове не укладывается. Я, конечно, беспокоился, узнав, что ты болеешь и что у тебя сильный жар, я был опечален, но по-настоящему не испугался. А вот теперь понимаю, что дело было серьезное, а меня не было рядом, чтобы немного подбодрить тебя. Теперь я счастлив, что самое худшее позади и ты снова на ногах.
...Я несказанно рад, что снова буду с тобой, дома, и снова смогу распоряжаться своим временем. Нам будет просто невероятно хорошо».
После ухода доктора Йенсена, когда дети улеглись, я сошла в холл. Мама находила, что я «хорошая публика», как она выражалась, и поэтому часто по вечерам пела для меня одной. Она села за рояль и вынула Кьерульфа. Она спела мне мои любимые песни: «Течение реки», «Чудесная страна», «Уснуло дитя». Голос ее звучал по-прежнему чисто и сильно, и она радовалась этому. Но дыхание было тяжелее обычного. Так и вижу ее перед собой, освещенную лампой над роялем, в красном капоте, с небрежно заколотыми волосами, бледным, утомленным, но таким просветленным лицом. Когда она пропела:
Мать богом взята.
Дитя – сирота,
в душе его страх,
и слезы в очах,
– я не смогла удержаться от слез, и она не стала продолжать.