Текст книги "Прежде чем ты уснёшь"
Автор книги: Лин Ульман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
Что за статьи он вырезал из газет и вклеивал в тетрадь?
Прежде всего, его интересовали материалы о гангстерах – и отдельные статьи, и серии репортажей со внушительными заголовками типа «ВЫСТРЕЛ БЕЛОБРЫСОГО ЛЕВШИ» или «АУДИЕНЦИЯ У АЛЬ КАПОНЕ В ЛЮБОЕ ВРЕМЯ ДНЯ И НОЧИ».
Он вырезал заметки о скандалах, связанных с эксцентричными мультимиллионерами, ночными бабочками, клубами самоубийц и обществами коллективных самоубийств. Рикард увлекался джазом, кино, боксом и всегда внимательно следил за успехами норвежских боксеров-профессионалов за границей, особенно в Америке.
Отдельную страницу в тетради занимает маленькая статья, скорее даже заметка, которая, должно быть, произвела на него большое впечатление: «РЕДАКТОР ЮМОРИСТИЧЕСКОГО ЖУРНАЛА ПОКОНЧИЛ С СОБОЙ».
В статье рассказывается о самоубийстве художника Ральфа Бартона, сотрудника популярнейшего сатирического журнала «Лайф» (который позднее превратился в солидный иллюстрированный журнал). Далее цитируется прощальное письмо Ральфа Бартона: «Я преисполнился здоровьем, снискал всю славу, заработал все деньги, добился любви, о которой только можно мечтать; у меня нет причин жить дальше».
Я знаю, что эти строчки произвели на Рикарда большое впечатление – на полях стоит множество восклицательных знаков, а через всю страницу зелеными чернилами размашистая подпись: «Америка, жди меня! Я уже в пути!»
Как и большинство мальчишек, он знал, что когда-нибудь должен будет уехать из родного дома. Это удел всех мальчишек. Но окончательное решение было принято в пятницу 24 апреля 1931 года. Именно в этот день Рикард решил, что больше не хочет быть норвежцем. Примерно так он подумал и решил, что отныне станет американцем, – поступок, который выдает в нем настоящего норвежца.
Обо всем этом мне известно, потому что именно 24 апреля 1931 года газета «Дагбладет» под заголовком «в вест-индию за одну крону» объявила о начале третьей большой лотереи с путешествием в качестве выигрыша.
Рикард вырезал объявление и вклеил его в тетрадь.
Статья имела подзаголовок: «100 поездок по стране и за рубеж уже ваши». Далее следовало: «На сегодня мы можем перечислить такие выигрыши, как поездка в Вест-Индию туда и обратно на одном из больших пароходов Вильгельмса; путешествие в Англию на новом бергенском корабле "Венус" с круизом по Средиземному морю на роскошном пароходе "Стелла Поларис", принадлежащем той же компании; перелет до Парижа и возвращение через Северное море; поездка в Нью-Йорк с Американской пароходной компанией».
Кроме всех этих крупных выигрышей предлагался дополнительный, о котором объявлялось отдельно: «По Норвегии в собственном автомобиле! Все покупатели лотерейных билетов автоматически принимают участие в розыгрыше пятиместной машины "Грэхэм Пьяджи" стоимостью 7500 крон с возможностью бесплатного проживания в самых шикарных гостиницах Норвегии».
Поездка в Нью-Йорк с Американской пароходной компанией.Эти слова словно подмигивали ему. Поездка в Нью-Йорк с Американской пароходной компанией.
Разве не ждал он этого шанса всю свою жизнь? Разве он не был уверен, что когда-нибудь эта возможность подвернется ему, и надо будет только использовать свой шанс?
Теперь оставалось только выиграть, и выиграть правильно. (Он не собирался ограничиваться поездкой «по Норвегии в собственном автомобиле»; может, для кого-нибудь это звучало многообещающе, но не для него.)
Мне точно не известно, когда Рикард собрал свой чемодан и отправился в путь. Знаю только, что он каким-то чудом – по-другому не скажешь – выиграл поездку в Нью-Йорк и в том же году уехал в Америку. Во всяком случае, у нас дома на улице Якоба Аалса мы с Жюли не раз слышали историю о том, как наш дедушка выиграл эту поездку и уехал, прежде чем подошел к концу 1931 год. Ее рассказывала Анни, рассказывала Элсе и бабушка тоже. («Он был немного авантюрист, этот мальчишка, пользовался бешеным успехом у женщин, стоило ему улыбнуться, как девчонки тут же теряли головы».) Эта история выглядит вполне правдоподобно, во всяком случае, если судить по дедушкиным газетным вырезкам и записям в тетради, правда, тетя Сельма как-то раз сказала, что все это чепуха, ни в какую лотерею Рикард Блум не выигрывал и приехал в Америку на несколько месяцев раньше, чем утверждает, – еще в апреле 1931 года – как раз тогда, когда в газете «Дагбладет» впервые опубликовали объявление о лотерее, и приехал он ни с какой не с Американской пароходной компанией, а на норвежском пароходе «Манорвэй», который, как говорят, был замешан в большой афере с контрабандой – американская таможенная служба конфисковала у них 512 галлонов самогона, спрятанного в трюме.
(Тетя Сельма: «Я познакомилась с этим мальчишкой задолго до того, как его сцапала Юне, это я подобрала его, когда он был всего лишь нищим мошенником, обманувшим иммиграционную службу на Эллис-Айленде».)
Неважно, как. Неважно, в какое именно время года. Так или иначе Рикард Блум ступил на землю своей мечты в 1931 году.
В тот год состоялись премьеры «Франкенштейна», «Доктора Джекилла и мистера Хайда», «Манки бизнеса» и «Огней большого города», Орсон Уэллес дебютировал на Бродвее, поэт Гарсиа Лорка уехал, так и не выучив за год пребывания в Нью-Йорке ни слова по-английски, Фэтс Уоллер, который в 1929 году сел в тюрьму за неуплату алиментов жене, записал пластинку «I'm crazy 'bout you my baby»; половина бродвейских театров пустовала, а очереди за хлебом на Таймс-сквер росли.
Был 1931 год, боксер Пете Санстёл из Ставангера выиграл первенство мира в легчайшем весе, отправив в десятом раунде в технический нокаут Арчи Белла. В тот же год он оспаривал официальное звание чемпиона мира в легчайшем весе у легендарного Ала Брауна, но после пятнадцати раундов потерпел поражение.
Рикард Блум был на этом боксерском бое, который проходил не в Нью-Йорке, а в Монреале. Рикард Блум плакал, когда побили Пете Санстёла. Хотя на самом деле все это ерунда, ведь свалить Пете Санстёла еще никому не удалось. И даже Алу Брауну. Даже после пятнадцати раундов. Пете Санстёл – лучший боксер Норвегии всех времен.
В 1931 году Рикард Блум ступил на землю своей мечты. Если бы он обладал хоть малой частицей таланта Пете Санстёла – его умением двигаться на ринге, его потрясающей работой ног, его интуицией, его техникой, – он бы тоже стал боксером. Но талантам Рикарда было уготовано совсем иное будущее.
Рикард был превосходным портным.
Он умел шить, чертить выкройки, придумывать модели, рисовать. И, конечно, хотел найти такую работу, на которой он смог бы реализовать этот талант, раз уж Бог наградил его им. После недолгих раздумий Рикард решил заняться продажей платья, масок, карнавальных костюмов – для детских утренников и семейных праздников, маскарадов и любительских театров.
Все началось с костюмов для рождественских гномов – брюк, рубашек, бород, париков, очков и прочего – вещей, придающих человеку совершенно особенную уверенность в своих силах. Слухи распространялись с молниеносной быстротой. Говорили, будто если надеть костюм рождественского гнома, сшитый Рикардом Блумом, то и вправду станешь рождественским гномом!
К тому же у Рикарда был прекрасно подвешен язык, он неизменно имел успех у женщин и, зарабатывая очки на своем происхождении, считался человеком с далекого Севера, почти с полюса.
Первое Рождество в Нью-Йорке миновало, принеся хороший заработок, и Рикард переключился на другие костюмы, охарактеризовать которые можно одним словом: «радость». Рикарда словно осенило: вот в чем нуждается человек во времена всеобщего упадка! Радость! Покупатели продолжали верить в то, что, надев один из его маскарадных костюмов, ты становишься именно тем, в кого ты переоделся. В магазин (а к тому времени Рикард открыл свой собственный магазин) заходили простые парни – Томы, Дики и Гарри, а выходили Роберт Монтгомери, Кларк Гейбл или Джеймс Кагни. Пришедшая в магазин простушка, которую никогда никто не замечал, выходила оттуда уже Кэрол Ломбард, Глорией Свансон, Клодетт Кольбер, Мирной Лой, Марлен Дитрих или Гретой Гарбо.
Магазин назывался «Золушкино ателье», он находился между Седьмой авеню и Бродвеем – разумеется, в театральном районе, который в те тяжелые времена, однако, выглядел плачевно. Над дверью, которая позванивала колокольчиком всякий раз, когда ее открывали и закрывали, висела картинка в деревянной раме – своего рода фирменная вывеска, которую Рикард сделал своими руками. Я знаю, как она выглядела, потому что, кроме блеклой фотографии молодого мужчины в костюме и шляпе, висящей у нас дома на Якоба Аалса, кроме снимка Пете Санстёла с его автографом, эта вывеска была реальным напоминанием о дедушке, которое бабушка забрала с собой, когда возвращалась в Норвегию.
На картинке была изображена Золушка в образе женщины-вамп, которая, по правде говоря, скорее напоминала Мэй Уэст в облегающем вечернем платье бутылочно-зеленого цвета, с разрезом сбоку; в одной руке она держала сигарету, в другой – золотой башмачок, а под картинкой виднелась надпись: «You can be anyone you want to be tonight!» [18]18
«Сегодня вечером ты можешь стать кем угодно!» (англ.)
[Закрыть]. Еще ниже мелкими буквами было приписано: «Ritzy Rich can make your dreams come true: Give me a pumpkin and I'll give you the world» [19]19
«Изысканный Рич сделает ваши мечты реальностью: дайте мне тыкву и взамен я отдам вам весь мир» (англ.).
[Закрыть].
В магазине всегда работало радио, Рикард приобрел его на первые заработанные в Америке деньги, и, помогая клиентам с выбором костюма, он на ходу подпевал популярным группам. Руди Волли пел: «Drink to all the happy hours, drink the careless days» [20]20
«Выпьем за счастливые часы, за наши беззаботные деньки» (англ.).
[Закрыть]; вокалист Фред Астер и оркестр Лео Рейсмана покоряли всех исполнением «Night and Day» Коула Портера; но никто из них не мог даже сравниться с Дюком Эллингтоном и его «Mood Indigo».
Нет никаких сомнений в том, что Рикард был не просто портным, а художником в своем деле. Как иначе объяснить необыкновенный успех его магазина? Для Рикарда не существовало ничего невозможного, и не было на свете такой мечты, которую он не смог бы воплотить в жизнь. Он сшил костюм Рузвельта для тех, кто хотел стать политиком (костюм, популярный в 1932–33 годах, когда губернатор Рузвельт обыграл на президентских выборах сухаря Гувера, который не понимал, что хочет услышать американский народ, – а американский народ хотел услышать, что, кроме собственного страха, бояться ему нечего), костюм папы римского – для тех, кто мечтал быть папой римским, костюм Наполеона – для тех, кому хотелось стать императором, а для тех, кому этого было мало, – великолепные копии полосатых костюмов нью-йоркских янки Баба Руфа и Лу Герига, не говоря уже о совершенно особых хлопковых шортах и боксерских перчатках, надев которые, любой мог смело называть себя Джином Тюннеем, Мики Уокером по кличке Плюшевый Бульдог, Джеком Шарки, Кингом Левински, Максом Шмеллингом или Джо Луисом. Кстати, все как на подбор тяжеловесы. (На этом месте бабушка наверняка пожелала бы, чтобы я поставила читателя в известность о следующем факте: сам Рикард Блум вовсе не считал, что тяжеловесы заслуживают большего внимания, чем те парни, которые выступают в более легких весовых категориях. Даже наоборот! Техническое мастерство гораздо важнее, чем вес. Главное в боксе – не то, насколько быстро ты сразишь противника наповал, а то, как ты это сделаешь. «В боксе, как и во всем остальном, – любил повторять Рикард, – важны не размеры, а стиль». К сожалению, далеко не все разделяли эту точку зрения, и вскоре Рикард понял, что тем, кто приходит в его магазин, нужны костюмы тяжеловесов. Ничего не поделаешь – бизнес есть бизнес.)
Иногда Рикард вспоминал Норвегию, и ему становилось тоскливо. Да, пожалуй, слово «тоскливо» здесь подходит больше всего. Грустно ему не было. Печалью это тоже не назовешь. И на отчаяние не похоже. Возвращаться домой ему совсем не хотелось. Он скучал по родине скорее для порядка. Это чувство облагораживало его. И когда Рикарду становилось тоскливо, он вспоминал эмигранта Уле Кнудсена Труваттена из Телемарка.
Вскоре после своего приезда в Нью-Йорк Рикард узнал, что в Бруклине есть церковь моряков. Не то чтобы он собирался ходить на богослужения – судя по всему, он не был религиозным человеком, хотя кто знает? «Бог есть, но Бога нет – только один Бог может быть и не быть одновременно», – как-то раз написал Рикард в письме к тете Сельме. Он встретил Сельму сразу после своего приезда в Америку, и какое-то время они были очень близки. (Я тайком прочитала несколько писем, адресованных ей.)
Не знаю, сам он придумал насчет Бога или нет, – скорее всего, нет, глубокомыслие нападало на него только тогда, когда речь шла о боксе, разговоры Рикарда на другие темы особой глубиной не отличались. Так или иначе, но в бруклинскую церковь моряков Рикард ходил главным образом не ради богослужений, а ради хорошего кофе и приятной компании, которая собиралась после службы. Даже если ты решил стать американцем, поговорить по-норвежски с другими норвежцами приятно, от этого рождается чувство сопричастности.
Однажды Рикард повстречал в церкви моряка по имени Палмер Стутенсвайсен. Они стали добрыми друзьями. Палмер Стутенсвайсен был человеком интересным и начитанным, он рассказывал Рикарду и о своих плаваниях, и о любимых книгах. Кроме того, Стутенсвайсен прекрасно пел и развлекал бруклинских норвежцев старыми эмигрантскими песнями. Особенно он любил одну песню, которую в 80-х годах девятнадцатого века сочинил Уле Кнудсен Труваттен из Телемарка.
Стутенсвайсен рассказывал, что в 1841 году Уле Кнудсен Труваттен из Телемарка эмигрировал в Америку. Сначала он осел в Маскего, а потом перебрался в известную колонию Кошкононг в Висконсине. Как и все эмигранты, Уле посылал письма родственникам, оставшимся в Норвегии, и описывал им прекрасную жизнь и урожайные поля Америки. А если кто-нибудь спрашивал, не жалеет ли он, что уехал из дома, он всегда отвечал «нет»; и на вопрос, правда ли, что из Америки дорога на небеса короче, чем из Норвегии, он всегда отвечал «да». Уле Кнудсен Труваттен прожил хорошую жизнь, заработал много денег и был счастлив.
«Хотя был ли он действительно счастлив?» – тихо переспрашивал себя Стутенсвайсен.
В 80-х годах Труваттен сочинил песню – и песня эта звучала совсем иначе, чем те письма, что Уле писал на родину. В ней была печаль. А может, разочарование. Чувствовалась в ней какая-то смутная тоска. Крушение иллюзий. Вот ведь как случается. На чужие слова никогда нельзя полагаться. Люди говорят одно, а имеют в виду совсем другое. «Это все, что мне известно об Уле Кнудсене Труваттене», – закончил свой рассказ Палмер Стутенсвайсен и запел, так прекрасно, что заплакали даже церковные стены:
Мои карманы полны денег,
Но радости от них немного:
Что мне с таким богатством делать,
Коль на душе моей тревога?
Здесь песни, танцы даже в будни,
Но радости они не служат:
Чужой язык, чужие люди
Мне голову и сердце кружат.
Припев негромкий Улоф знает,
И даже строгий старый пастор,
Заслышав песню ту, вздыхает:
В родном краю всего прекрасней.
Работу здесь найти не сложно,
Жизнь хороша, а люди милы,
И денег больше, чем положено,
Их не достанет лишь ленивый.
Но свежий хлеб горчит, и тризной
Мне кажется любая пища:
Печален хлеб, печальна жизнь здесь:
В чужом краю добра не сыщешь.
С тоской в душе, с сердечной болью
Я вспоминаю север белый.
В Америке не спеть мне вольно —
Так, как в Норвегии мы пели [21]21
Пер. Т. Кирюниной.
[Закрыть].
1931 год сменился 1932-м. Зима выдалась длинная и холодная, нью-йоркская погода пребывала в таком же унылом состоянии, что и экономика. Очереди за хлебом, за супом, очереди на бирже труда угнетали людей. Увеличилось количество самоубийств. Но время запретов приближалось к концу, и снова можно было ходить в театры и кино. Билетерши на Бродвее с равным удовольствием принимали оплату и чеками, и наличными. Обналичить эти чеки удавалось редко, но иногда все же удавалось – так что риск был оправдан.
Рикард и Сельма сделались неразлучны, Рикард всегда обнимал ее за плечи, не то чтобы нежно или бережно, но по-дружески. Нередко они сидели, прижавшись друг к другу лбами, и смеялись – вдвоем, а другие никак не могли взять в толк, над чем они смеются. Неудивительно, что многие их друзья – молодые норвежцы и итальянцы, жившие в Бруклине, – думали, что Сельма с Рикардом тайно обручились. Но сами они это отрицали.
Слухи об их любовных делах стали расти еще больше после того, как Сельма в первый и последний раз в жизни бросила курить. А заодно и пить. Когда друзья спрашивали, что с ней стряслось, она отвечала только: «Разве вы не слышали? В Америке ввели сухой закон». И улыбалась.
Кто-то поговаривал, что Сельму выдают блеск в глазах, порозовевшие щеки и слегка округлившиеся формы. Неужели скандально известная норвежка оказалась в интересном положении?
Вдобавок ко всему по вечерам Рикард начал декламировать стихи – звонко и громко – для всех желающих, что дало еще большую почву для сплетен. Человеком начитанным он не был и прекрасно обходился безо всяких там стихов. Единственной нитью, связывавшей его с литературой, был Палмер Стутенсвайсен.
Как-то раз я напрямую спросила тетю Сельму: «Вы с дедушкой были любовниками, когда жили в Нью-Йорке?»
Сельма удивленно вскинула брови. Есть такие вещи, о которых ты меня спрашивать не должна, говорил ее взгляд. Как я и ожидала, она не стала утруждать себя ответом, лишь выпустила мне в лицо сигаретный дым и расхохоталась, когда я закашляла.
Бабушку я тоже спросила: «А Сельма с дедушкой были любовниками до того, как дедушка встретил тебя?»
Бабушка посмотрела в окно и ответила – голосом совершенно чужим, не похожим на глубокий, спокойный, холодный бабушкин голос, – она ответила высоким капризным голосом молодой девушки: «Ты в самом деле думаешь, что твой дедушка мог запасть на такую, как Сельма? Ты вообще знаешь, что это была за девица?»
Официально история о дедушке, бабушке и тете Сельме звучит следующим образом.
В июне 1932 года Юне приезжает в Нью-Йорк, чтобы посмотреть, как обстоят дела у младшей сестры. Вся семья, оставшаяся в Тронхейме, была не вполне довольна корреспонденцией, приходившей от Сельмы в последние полгода, – несколько пустых писем о погоде, длинный, бессвязный рассказ о похищении ребенка Линдбергов и снова письмо о погоде. Письмо о Линдбергах, датированное 5 марта 1932 года и высланное из Бей-Ридж, заставило близких Сельмы взволноваться не на шутку. Главное беспокойство вызывал тон письма. Это и вправду настоящая трагедия, то, что у полковника Линдберга украли сынишку, да еще и при таких обстоятельствах, но откуда столько отчаяния? – Нет, на Сельму это не похоже!
«…Я совершенно уверена, что ребенок уже мертв, эти шантажисты его убили, они выманили у Линдберга с женой столько денег, промучили их ожиданиями, сказали, что ТЕ ПОЛУЧАТ СВОЕГО РЕБЕНКА ЖИВЫМ. Я теперь все время думаю, что же они с ним сделали? Во что мы все превратились? Можете вы мне сказать? Или вы думаете, что такое происходит только здесь, у нас? Вы знаете, какие ужасы творятся каждый день во всем мире посреди всего этого кажущегося спокойствия?
ДЕТИ НИЧЕГО НЕ ЗНАЮТ О ЗЛЕ, БЕЗРАЗЛИЧИИ И ПРЕДАТЕЛЬСТВЕ!
Я вспоминаю его лицо, мама, лицо этого маленького мальчика, оно стоит у меня перед глазами. Оно не дает мне спать по ночам. Мне снится, что я ищу его, но мне все время что-то мешает, я не успеваю. Какое-то непонятное существо карабкается в спальню через окно, чьи-то руки вырывают его из глубин моего тела, он просыпается и плачет. Он кричит: "Мама!"
И снова его лицо. "Мама, ну почему они оставили открытым окно?
Откуда у меня на простыне кровь?"».
Посовещавшись всей семьей, родственники решают, что Юне поедет проведать свою младшую сестру; чего бы это ни стоило, довольно уже Сельме сидеть там одной среди этих сумасшедших американцев – так решили в семье. И Юне, конечно, ничего не имела против того, чтобы на пару месяцев сгонять в Нью-Йорк – раз уж Сельме так тяжело и ей надо помочь.
Сельма сама знакомит Юне с Рикардом.
Сестры выходят прогуляться по Бруклину и на улице случайно встречают Рикарда. Бабушка курит сигареты «Алибаба», которые привезла с собой из Норвегии, она вынимает из сигаретной пачки маленькую фотографию и протягивает ее Рикарду. На фотографии изображен Пете Санстёл. Бабушка звонко смеется, словно во рту у нее – нет, не сигаретный дым, а золотые монеты. Дедушка сказал бы, что она невероятно красива в своем облегающем желтом платье и розовой соломенной шляпке с большой старомодной розой сзади.
Рикард смотрит на Юне.
Рикард смотрит на Юне и чувствует, как внутри у него начинает искриться зеленый свет – он чувствует, что все у него внутри и все вокруг него становится потрясающе, неописуемо зеленым и невыразимо радостным.
Они пожимают друг другу руки. Юне в перчатках.
Они пожимают друг другу руки, и Рикард смущенно спрашивает, нельзя ли показать завтра Юне Центральный парк.
Юне с готовностью отвечает, что очень даже можно.
Она поворачивается к сестре: «Сельма, у нас завтра есть какие-нибудь дела? Я тебе буду нужна?». Затем обращается к Рикарду: «Спасибо, я с удовольствием посмотрю на Центральный парк. А может, Вы мне покажете Эмпайр-стейт-билдинг? А еще мне хотелось бы сходить в кино».
В тот вечер, вернувшись в свою мастерскую, Рикард Блум сделал костюм, на который его вдохновила Юне. Зеленое платье, зеленая соломенная шляпка, пара зеленых перчаток и большая старомодная роза из шелка, которую Рикард решил сделать красной.
Он назвал костюм по-норвежски: «Родные пенаты».
Само собой, этого сложного иностранного названия ни один покупатель выговорить не мог, но особой роли это не играло. Когда костюм вывесили в витрине, люди, проходящие мимо, останавливались на него поглазеть. Некоторые даже плакали. Все женщины хотели купить его. Всем хотелось носить такой костюм. Всем казалось, что стоит его надеть, и женихи будут очарованы.
Никто не мог объяснить, что делало этот костюм таким привлекательным. Может быть, дело в прозрачной зеленой ткани, в том, как изящно платье облегало бедра и ноги? Или это соломенная шляпка, которая так выгодно подчеркивала многообещающие искорки в глазах? А может, все из-за декольте, которое обнажало ровно столько, сколько требовалось для того, чтобы мужчина сошел с ума от желания?
Но объяснить успех можно не всегда, говаривал Рикард. И после того, как он сшил пятьдесят костюмов, ему пришлось сшить еще пятьдесят, а потом и еще пятьдесят в придачу.
Это переросло в лихорадку. Всем хотелось иметь в своем гардеробе костюм «Родные пенаты», название которого теперь выговаривали то как «пенальти», то как «пинетки», то как «пинцеты», они называли его «петунья» – по имени декоративного садового растения, или «петиты».
Даже приветливый малютка раввин, который время от времени в строжайшем секрете наведывался в магазин, чтобы купить какой-нибудь скромный подарок жене, захотел приобрести именно этот новый костюм.
«Скажите, как произносится это диковинное слово "п-е-н-а-т-ы"»? – спросил раввин, держа в руках зеленое платье и соломенную шляпку.
Улыбнувшись, Рикард раскрыл рот и показал раввину, в каком положении должен находиться язык, чтобы слово звучало правильно. Раввин сложил губы, как учил Рикард, и попробовал выговорить слово.
«Слушайте внимательно, – сказал Рикард. – Пе-на-ты», – медленно произнес он.
«Пьенаты», – повторил раввин.
«Пенаты», – поправил Рикард.
«Пейнаты», – сказал раввин.
«Почти правильно, – ободрил его Рикард. – Попробуйте еще раз».
«Пьениты», – попробовал тот.
«Пенаты», – исправил он раввина.
«Пеньяты», – растерянно повторил раввин.
«Пенаты», – сказал Рикард.
Раввин покачал головой. «Это так же, как Бог, – улыбнулся он. – В своих речах и молитвах мы даем Ему много различных имен – потому что Его настоящее имя произнести никто не может или не смеет».
Рикард и Юне поженились, у них родились две дочери, одна за другой, Элсе и Анни. Предприятие Рикарда процветало. У него была красивая жена. Замечательные здоровые дочки. Хорошие друзья. И почти никаких врагов. Возвращаться в Норвегию Рикард, или Ричард, или просто Рич, как он сам себя называл, совершенно не хотел. Америка представляла собой именно то, о чем он мечтал, она была всем, к чему он стремился; жизнь здесь оказалась абсолютно такой, как он представлял себе, сидя над газетными вырезками дома, в Норвегии. Время шло.
Миновал 1932 год, вслед за ним потянулись 1933, 1934, 1935, 1936 и так далее. Все было замечательно. Юне, в отличие от Рикарда, интересовало все, что происходило вокруг, она волновалась из-за успехов нацистов в Германии, переживала за друзей и знакомых, оставшихся без работы и приходивших к Рикарду занять денег. (Рикард в деньгах никогда не отказывал, друзей предавать нельзя, говорил он, и тогда они тоже тебя не предадут.)
Но когда Рикард замечал, что Юне замолкала, начинала грустить, когда ей особенно сильно хотелось домой, когда голос Рузвельта, раздававшийся из динамика радио, звучал уже не так утешительно, как прежде, и угрозу войны во всей Европе игнорировать было нельзя, – тогда Рикард брал Юне с собой на Брайтон-Бич, садился поближе к ней и смотрел на океан. Просто брал ее с собой на Брайтон-Бич, садился поближе и, глядя на океан, пел свою любимую песню, единственную из всех, что знал наизусть, – песню норвежца Уле Кнудсена Труваттена, который эмигрировал в Америку в 1841 году:
Я представляю, как Рикард обнимал Юне за плечи и говорил: «Будет, будет тебе, Юне, прошу тебя, не грусти»; потом он притрагивался пальцем к щеке Юне и показывал ей слезу, оставшуюся на пальце; и хотя они сидели совсем рядом, тесно прижавшись друг к другу, он придвигался еще ближе и шепотом напевал ей последний куплет этой песни – так тихо, что слышала только она, больше никто.
С тоской в душе, с сердечной болью
Я вспоминаю север белый.
В Америке не спеть мне вольно —
Так, как в Норвегии мы пели.
Думаю, все было примерно так.
* * *
Мне всегда кажется немного странным, что бабушку зовут Юне. В этом имени звучит лето, обаяние, юность. А бабушка для меня навсегда останется строгой пожилой дамой, которая одно время командовала парадом у нас дома на улице Якоба Аалса; пожилой женщиной, у которой верхняя губа испачкана в сливках. Сидя напротив меня за кухонным столом, эта женщина рассказывает истории из своего прошлого. О чем только бабушка не рассказывала – о своем детстве, проведенном в Тронхейме; о том, какой скандальной известностью пользовалась ее сестра Сельма еще в ранней молодости; о том, как сложно было возвращаться домой в Норвегию в 1945 году, о дочерях Анни и Элсе.
Но к тем временам, когда они жили в Нью-Йорке, бабушка возвращалась редко.
Что-то рассказывала Анни, кое-что мы узнали от Элсе во время наших немногочисленных встреч с ней, иногда Сельма пускалась в воспоминания, а остальное мне приходилось додумывать самой.
У меня сохранилась черно-белая фотография бабушки, сделанная году в 1934–35. Бабушка в обтягивающем светлом платье сидит на ступенях каменной лестницы возле парка в Бей-Ридже. Солнце светит ей в лицо, она щурится, глядя в камеру, и улыбается, потому что так велел фотограф. Одну руку она держит козырьком, чтобы заслониться от солнца.
Есть и другая фотография, ее я нашла в книге из библиотеки в Осло. Этот снимок фотокорреспондента Артура Феллига, известного под псевдонимом Виджи, был сделан в прохладный солнечный день марта 1941 года на Кони-Айленде. Сотни людей в легких пальто и изящных шляпах устремились туда, чтобы от души порадоваться первому теплому дню весны. Первое, что бросается в глаза, – большая черная толпа, ясный теплый солнечный свет, длинные тени людей на набережной. Сразу чувствуешь, как тепло на улице, как греет солнце, но легкое пальто или свитер пока снимать рано. Кто-то в черном уже осмелился спуститься вниз, на песчаное побережье. Длинные узкие мостки тянутся вдаль, к холодному белому океану.
На первый взгляд кажется, что фотограф просто хотел запечатлеть толпу людей, пронизанную каким-то особенным, весенним настроением. Но если присмотреться внимательнее – где-то слева на снимке, позади мужчин, женщин и детей, улыбающихся в камеру, видишь женщину в черном пальто, светлой шляпе и светлых шелковых чулках. Неужели это и вправду шелковые чулки? В 1942 году достать их было нелегко; вероятно, эта женщина – как и многие другие, приехавшие в тот день на Кони-Айленд насладиться первым весенним днем, – просто подкрасила ноги и нарисовала сзади тонкие черные черточки, чтобы обозначить место, где должен быть шов.
Эта женщина в черном, которую вы бы и не заметили, не обрати я на нее ваше внимание, закрывает лицо руками. Втягивает голову в плечи. На нее смотрят мужчина и женщина, идущие мимо. Как они на нее смотрят, разглядеть невозможно: с любопытством? с состраданием? успокаивающе? безразлично? Может быть, они хотят помочь ей…
Женщина в черном – моя бабушка.
Бабушка в полном отчаянии, потому что ее младшая дочь Анни потерялась в толпе. Бабушка не может найти ее. Анни пропала. Бабушка не нашла ее даже возле типичной для Кони-Айленда вывески «Потерявшиеся дети».
Анни сама рассказала мне о том дне на Кони-Айленде, когда она, тогда совсем маленькая, вдруг осталась одна, без мамы; она бежала вперед, но женские спины, мелькавшие вокруг, были или слишком узкими, или слишком широкими и совсем не похожими на мамину. Чужие женские лица, склонявшиеся над ней, были какими-то неправильными, не такими, как мамино.
На самом деле, если приглядеться еще внимательнее, на фото можно увидеть тщедушную спину Анни в пальто. Кажется, Анни пытается прорваться сквозь толпу, но движется она в противоположном от бабушки направлении.
Я наклоняюсь поближе к фотографии.
Если бы бабушка и Анни обернулись, когда фотограф нажал на кнопку, они тут же увидели бы друг друга. В этом я абсолютно уверена.
Бабушка никогда не рассказывала о том дне на Кони-Айленде, она не рассказывала особенно много ни о «Золушкином ателье», ни о том, как Рикард пел для нее. Лишь однажды она села и принялась вспоминать. Я хорошо помню, как это было, потому что в тот вечер в ее лице вдруг что-то изменилось. Я приезжала к ней, чтобы помочь убрать в квартире, где повсюду валялись какие-то пакеты, стояли ящики и коробки. Нужно было разобрать их и разложить по местам – письма, фотографии, газетные вырезки, шляпы, костюмы, граммофонные пластинки. Кое-что бабушка отдала мне. Кое-что мы убрали на антресоли, где со временем все это будет забыто. Когда мы копались в вещах, бабушка наткнулась на вырезку из газеты – это была статья о Рикарде и его магазине, рядом с которой помещалась фотография Рикарда с бабушкой и двумя маленькими девочками – Анни и Элсе. Бабушка мельком взглянула на статью и убрала ее обратно в старую коробку из-под обуви. «Чепуха», – сказала она и замолчала, неподвижно сидя на полу.