355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Гинзбург » Записные книжки. Воспоминания. Эссе » Текст книги (страница 26)
Записные книжки. Воспоминания. Эссе
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 11:56

Текст книги "Записные книжки. Воспоминания. Эссе"


Автор книги: Лидия Гинзбург



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 59 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]

– Объявили великими поэтами... Что же это такое? Голоса: – А кто это говорил? Кто?

– Так у вас получается.

Голоса: – Ах, получается...

– Я ничего не говорю – у него есть хорошие стихи (не допускать огульного охаивания, не допускать огульного охаивания). Но зачем же так, через край (не допускать огульного захваливания, не допускать...). А у него замкнутый мирок, мелкотемье. О Сое-норе – мне он нравится больше, своим оптимизмом, – меньше говорили, но тоже: талант, талант. Сколько талантов... Правильно тут сказано – как Кушнера захваливают дружки. Его ругать надо – для его же пользы.

Недобрый смех. Голоса: – Ну, этого было довольно. С него хватит!

– Ведь как тут сегодня говорили, не говорят о наших настоящих, больших ленинградских поэтах...

Любопытно, кого, кроме Прокофьева, он имеет в виду – Решетова? Авраменку? Вероятно, никого персонально. Не это важно. Важно, что не по чину хвалили. Опасное положение. В опасности, главное, его, оратора, назначение поэтом, дающее возможность не заниматься общественно полезным трудом.

И тут выступил человек, решивший нанести главный удар. Совсем молодой, очень худой, очень рыжий, лицо лезвием, без фаса, с резким преобладанием носа, глаза узкие. Пиджак поверх черной рубашки без галстука. Рабочий (этим здесь, кстати, никого не удивишь; Соснора, например, работает слесарем), член литобъединения и заочник II курса Литинститута в Москве. Он решил сказать то, что другие думали.

– Вы меня извините. Тут все грамотеи сидят...

Когда году в девятнадцатом подобное говорили люди в непросохших красноармейских шинелях – это было словом нового исторического слоя, подымающегося к культуре. Ну а на сорок пятом году революции, что это такое? В стране, где задумана уже всеобщая десятилетка? – не что иное, как гарантия простоты, верный признак принадлежности к своим.

– Если кто не так слово скажет, сразу шушукаются, пересмеиваются...

Растравленное самолюбие, кочетовский комплекс.

– Так уж вы извините, если не так скажу. Не привык выступать перед такой аудиторией...

Ирония. Подразумевается: хорошо, что он так не умеет говорить. Нехорошо – в частности, поэту – быть интеллигентным. Он не грамотей. Он тот, кому годами внушали, что он есть мера вещей, тот, который не слыхивал... И все, про что он не слыхивал, – это космополитические происки.

– Конечно, есть у Кушнера и хорошие стихи. И книга у него будет. Все это так. Но какие тут темы? Он засел в своей комнате. Увидел графин – написал про графин. Лев Мочалов, по-моему, убил Кушнера своим выступлением, когда сказал про него – этот поэт прежде всего интеллигентный человек...

Неприятный смех.

– Поэт должен брать большие темы...

Голос: – Нет ничего легче, как мелко написать о космосе.

Семенов с места объясняет, что художники разными способами выражают свое отношение к жизни: – Почему вы лишаете поэтов свободы выражения?

Но рыженький слушает нетерпеливо, потому что он еще не сказал самого главного.

– Когда Кушнер был у нас в литобъединении, его спросили, поехал бы он в пустыню? Он ответил – нет, я бы не поехал.

Смеются. Голоса: – Зачем ему пустыня? Еще если б Мочалова в пустыню, – он хоть Лев. А этому зачем?

Насчет пустыни это о том, что отсиживаются, и о том, что писателям вредно жить в столицах. Это на подступах к самому главному, нужно скорей сказать главное, пока не помешали.

– От имени кого выступает Кушнер? От имени мещанина... Шум. Голоса: – А ты, а вы – от чьего имени?

– Я от имени советского человека.

Голоса: – А здесь что – несоветские сидят?

Должно быть, рыжему страшно. Он храбро повторяет:

– Я говорю – это написано от имени мещанина...

– А ты знаешь, от чьего имени... от имени мракобеса! Хватит! Ступай учиться!

Председательствующий Браун, установив кое-как тишину, объясняет: «Не нужно волноваться, не стоит придавать значение. Выступающий – просто жертва неправильного воспитания. Слишком долго его приучали ценить в искусстве одни плакаты и лозунги, не принимая во внимание художественное мастерство. Тогда как без художественного мастерства...»


Откуда берутся проработчики? Какой именно человеческий материал употребляется на это дело? Разумеется, были среди них садисты, человеконенавистники, холодные и горячие убийцы по натуре. Это в той или иной мере патология, и не это типично. Мы не верим в прирожденных злодеев. Мы верим в механизмы. В двадцатом веке наука о поведении любила орудовать механизмами (условные рефлексы Павлова, механизмы вытеснения Фрейда, бихевиористы...). В данном случае работает простой социальный механизм, хотя иногда и дающий довольно сложные психологические последствия. От гуманитарных деятельностей хотели отнюдь не их существа, но совсем другого. И соответственно поручали их людям, приспособленным к другому и полностью неспособным, а потому полностью равнодушным к выполняемому. Это непреложный закон, ибо способные непременно внесли бы в дело нежелательную заинтересованность по существу. Талант – это самоотверженность и упрямство. Так бездарность стала фактом огромного, принципиального общественного значения.


Но тут начинается драма этих людей и уж конечно тех, кто попадается им на дороге. Самодовольство – чаще всего только оболочка. Усилия удержаться (чтобы не заменили случайно умеющими) – это непрерывное зло и обман, от больших преступлений до малых бессовестностей.

Но механизм применения неподходящих втягивает всех – обыкновенных людей, хороших людей, к какому-то делу способных. Он прежде всего умерщвляет в них волю к продуктивному труду, тем самым и совесть. Как знать, может быть, бездарные молодые поэты могли бы стать настоящими рабочими, инженерами, летчиками, моряками.

Комплекс не на своем месте сидящих и встречный комплекс оставленных без места – сходны по составу: неполноценность, грызущее самолюбие, зависть. Они друг другу завидуют, два типических современника, – не осуществивший свои способности и не способный к тому, что он осуществляет.

1962


На одном диспуте двадцатых годов Шкловский сказал своим оппонентам:

– У вас армия и флот, а нас четыре человека. Так чего же вы беспокоитесь?


В Союзе писателей как-то объявился датчанин, на которого всех зазывали. Он, через переводчицу, нес ахинею о датской литературе и экзистенциализме. Главная идея состояла в том, что экзистенциализм – и есть реализм, поскольку писатели этого направления – как явствует из самого его названия – изображают существующее.

Благодушный докладчик – представитель администрации Королевского театра. У него брюшко, свежие щеки, сигара, перстень. Облик, вполне предусмотренный нашими пьесами из капиталистической жизни.

На доклад пришел кое-кто из сотрудников литературоведческих учреждений. Икс смотрел на датчанина с сигарой не отрываясь, и его лицо, большое, белесое, веснушчатое, с сонными веками, выражало заинтересованность и что-то похожее на умиление. В перерыве он задавал сангвиническому датчанину вопросы, ласково и осторожно, как будто боялся руками старого проработчика нечаянно повредить это хрупкое существо.

С Иксом разговаривал барин. Пусть глупый барин, но чистый, душистый, из другого теста сделанный и, главное, искони неприступный для его наводящих порядок акций. Он смотрит на Икса своими круглыми глазами, вовсе не понимая, как страшно то, на что он смотрит. Барин не битый, не проплеванный...

Матерый холуй – управляющий, приказчик, дворецкий – с умильно-почтительным снисхождением относится к неловкому и ученому барчуку. И он же готов сжить со света своего брата, грамотного крепостного; за то, что смерд – начитавшись – возомнил о себе.

В Гослитиздате подготовляли «Избранное» Ольги Форш. Редактор сказал ей: «Вы уж, Ольга Дмитриевна, постарайтесь отобрать рассказы, которые бы лезли в ворота сегодняшнего дня».


Журналистика во все времена разговаривала на разных языках, предназначенных для разных слоев общества. Орган печати имел обычно свое языковое лицо, обращенное к тому или иному читателю. Сейчас это можно сказать только об изданиях ведомственно-профессиональных или сугубо массовых (рассчитанных на ограниченную грамотность). Вообще же существует несколько допущенных языков, и орган печати, ориентированный на среднеинтеллигентного читателя, имеет соответственно разные языковые коды.

Например, «Вопросы литературы». В № 7 за 1978 год в статье «К 150-летию со дня рождения Н. Г. Чернышевского» сказано: «Наше зрелое социалистическое общество, создавая материальную базу коммунизма и его культурно-духовные предпосылки, воспитывая всесторонне развитую личность, способную осуществить великий принцип ассоциации будущего, по которому свободное развитие каждого станет условием свободного развития всех, вновь под углом зрения этой грандиозной задачи пересматривает прошлое человечества, выдвигая в нем на первый план все то, что готовило всемирно-исторический поворот нашей современности. Традиции истинного гуманизма занимают в этом наследии одно из центральных мест».

«Одно из центральных мест...» – микрокосмос всей этой стилистики. Остальное – типовой набор, снизанный здесь в одну фразу. Официальный язык мыслится как языковый фонд, всеобщий и обязательный. Некогда он считал себя единственно правомерным и все другое рассматривал как враждебное; по крайней мере, излишнее. Теперь, напротив того, каждый имеет доступ к языковым кодам, в которых выражены несовпадающие установки общества.

Так, в № 9 «ВЛ», наряду с образцами официальной речи, – статья А. Марченко «Ностальгия по настоящему» – это о стихах Вознесенского. Вознесенский, после настойчивого сопротивления, разрешен был в качестве изыска, показывающего возможности многообразия и свободу дерзаний. Несколько человек включены в этот разряд; новому же, начинающему проникнуть в него невозможно.

«Конечно, Вознесенский с его феноменальным нюхом мог бы отыскать все эти запятнанные сейчасностью материалы и сам, без помощи королей „сыска". Но ведь ему некогда, он торопится, он берет „звуки со скоростью света"... Куда выгоднее и удобнее „пеленговать" не отдельные выдающиеся предметы настоящего, а крупные скопления их!.. Неважно, где и как собрано, важно, что сбором (или сбродом) руководили не воля и разум, а Случай, обручивший „хлеб с маслом" и „блеф с Марсом"! Случай ведь слеп, и ему все позволено!.. Но в этой страсти к вещам нет вещизма. Вещь для Вознесенского, тем более вещь, вырванная из обычного житейского ряда, – не вещь, а материализовавшееся время...»

Казалось бы, это обращено к совсем другому человеку, ничего общего не имеющему с тем, которому положено читать про одно из центральных мест в наследии традиции истинного гуманизма. Вовсе нет! – по замыслу все это предназначено для того же читателя. Наряду с ритуальной литературой, ему предложена литература, ласкающая в нем сознание интеллигентности. Предлагаются ему и другие коды.

В том же 7-м номере, например, В. Молчанов в статье «Война против разума» информирует читателя о новейших приемах манипулирования человеческим сознанием. «...Личность переживает два типа психических состояний: либо „митридатизацию", либо „сенсибилизацию"». «Митридатизация» – иммунитет к пропаганде (никакой яд не действовал на жившего в древние времена царя Мит-ридата: он постоянно принимал противоядия, прозванные по этой причине «митридатовыми средствами»). «Сенсибилизация» – повышенная чувствительность к промыванию мозгов... Митридатизи-рованного не удивишь новым мифом, в какой бы яркой оболочке тот ни подносился. Перекормленный пропагандой, он заранее знает цену любой идеологической фантазии. Но тем, кто занимается пропагандистским мифотворчеством, можно быть спокойными за мит-ридатизированного: он не пойдет против мифа, а, не говоря ни слова, подчинится ему. Автоматически, по привычке.

«А сенсибилизированного каждый новый миф будоражит... Такая сверхчувствительность – нездоровая. Она действует на пропагандируемого, как водка на алкоголика. Сенсибилизированный... находится в постоянной готовности сигануть вниз головой в мутный идеологический омут».

Информация в кавычках – не только цитирования, но и иронии. Фразеологию обезвреживает прививка вульгарно-разговорных слов: перекормленный, сигануть (тоже своего рода «митридатовы средства»).

К современной структурно-кибернетической, социологической, биологической терминологии чрезвычайно развился вкус. Но собственные структуралисты и прочие подозрительны. (Хотя вполне и не запрещены.) Данный же языковый код – это современная фразеология, направленная против себя самой. Выполняя тем самым свое задание, этот код одновременно несет с собой радости чувства превосходства над непросвещенными и утоляет жажду интеллигентности.

Наряду с этим стилем, современно-информационно-разоблачительным, есть еще стиль традиционный, но обязательно парадоксальный. Это стиль статей Кожинова. В 9-м номере он представлен под вполне академическим заглавием: «Русская литература и термин „критический реализм"». «В гротеске Гоголя, как совершенно верно сказал Пушкин, „крупно", „ярко", с необычайной „силой" выставлена обыкновенность обыкновенного человека. Это связано со специфическим трагедийным комизмом, типичным для искусства барокко. Комизм этот может органически вбирать в себя и уже собственно трагедийные элементы, и даже героику (скажем, образ тройки в „Мертвых душах"). И, конечно, так называемые „романтические" произведения Гоголя вполне однородны с „критико-реалистическими": различие здесь только, так сказать, в предметах, а не в творческих принципах».

Обыкновенность ярка, комизм трагичен, романтизм реалистичен – эти складные парадоксы также имеют свое назначение в данной культурной системе. Они свидетельствуют о поощряемости дискуссий. Дискуссионность, способная порождать обстоятельные контрстатьи, собственно, и является единственным их содержанием.

Вот вам под одной крышей четыре из допущенных стилей: ритуальный, элитарный, разоблачительно-информационный, почвеннически-дискуссионный. Можно заглянуть наугад под другую крышу – «Литгазеты» нынешнего года.

Отчет о собрании: «Можно с удовлетворением сказать, что благодаря усилиям парткома, секретариата, творческих объединений и первичных партийных организаций в писательской организации столицы создана обстановка, благоприятная для плодотворного творчества...» «Активнее способствовать появлению высокохудожественных произведений, посвященных актуальным проблемам социального и экономического развития...» «Руководству и партийной организации Московской писательской организации надо серьезно поработать, добиться устранения недостатков, дальнейшего повышения боевитости критики, усиления партийного влияния на творческий процесс...»

Замечательна здесь полная адаптация таких слов, как – творчество, художественный, критика, которые могут ведь означать и совсем другое. Они не только перемолоты общим контекстом, но включены в цепкие словосочетания, из которых хоть сколько-нибудь высвободиться нет никакой вероятности: творческое объединение, высокохудожественный, боевитость критики...

Язык это предстает (это входит в его определение) как безраздельно господствующий, всепоглощающий, единственно возможный.

Казалось бы, если он существует, то что еще рядом с ним может существовать? Но через три страницы мы встречаемся с продолжением дискуссии «Мир и личность», по ходу которой Коба Имедашвили утверждает: «Да, сегодня нам предлагают поэтический миф, „коллаж", внутренний монолог... Усвоить их во всей полноте нелегко – это работа, читательское творчество...»

А в соседней статье Татьяна Глушкова требует ренессансной раскованности поэзии: «Чтобы понять прекрасное стихотворение Байрона, стихи Пушкина о черепе как об „увеселительной чаше" и „собеседнике" – „для мудреца", надобно решительно отбросить методы современной „нравоучительной" критики, слишком упрощенные для данных масштабов личности, творчества. Надо отказаться от апелляции к схематическому, условному „нравственному чувству", не менее похожему на „бесчувственность", чем неоспоримое какое-нибудь глумление. Надо отрешиться от „церковных" представлений о „кощунстве" и богобоязненной „нравственности" и стать на точку зрения культуры европейского гуманизма. Именно ренессансный дух (а не осквернение, поругание – „кощунство") проникает пушкинское стихотворение...»

На 1—2-й страницах язык, порожденный презумпцией всеобщей неправоспособности, представлением об обществе как иерархии воспитывающих одна другую прослоек (читателей воспитывает писатели, писателей воспитывает секретариат, секретариат воспитывает первичная партийная организация и т. д.). А на 5-й странице читатель вместе с писателем творит поэтический миф и призывается по-ренессансному отнестись к нравоучениям.

Очень важно притом, что призывают не какие-нибудь стоящие вне игры, но свои, в дискуссиях участвующие, со всей серьезностью, даже идею русского ренессанса излагающие по Кожинову. Это значит, что язык с мифотворчеством и ренессансом общественно необходим.

Общество сейчас устроено так, что если бы язык 1—2-й страниц действительно распространился на все проявления жизни, – он бы их прекратил. Он лишен сейчас всякого реального содержания и непосредственного контакта с действительностью. Пользующиеся им преследуют совсем иные – не коммуникативные – цели. Но цели эти важны, и служащий им язык обладает большой силой. Он напоминает о стабильности и о границах возможного. О том, что всё и все – на своих местах. Он представляет собой могущественную систему сигналов – сигналов запрета и поощрения и, с другой стороны, сигналов изъявления готовности. Это отвлеченный код управления, и на этом его функции кончаются. Там, где требуется хотя бы немного реального содержания, он скрепя сердце уступает дорогу другим языкам.

Читатель давних лет читал в адресованном ему журнале то научную статью, то бойкий фельетон, то лирическое стихотворение. Но все эти жанры рассчитаны были на человека единого языкового сознания. Вышеописанные коды предполагают другое: отсутствие целостного сознания, как мироотношения, и человека – носителя множественности языков, осуществляющих разнонаправленные задачи социального механизма.

* * *

Юбилей Блока. Чудовищно раздувшееся мероприятие. Устрашающее обнажение юбилейной механики, именно потому, что работает она на неподходящем материале, и на свежем. Юбилеи Пушкина давно вошли в привычку, автоматизировались. А здесь все первозданно. Первозданные контакты Блока с секретарями райкомов, заведующими музеев, редакторами газет, директорами школ, из которых каждый норовит убрать из Блока что-нибудь лишнее.

Интеллигенты ужасаются, но в то же время вовлечены в игру самолюбий, сопровождающую любое мероприятие. Кто куда приглашен? Где и как упомянуты его работы? В какой витрине будет выставлена монография о Блоке? Может быть, и с портретом – не Блока, а автора. Интеллигент вообще не уважает чины и ордена, звания и мероприятия и одновременно испытывает удовольствие от своей к ним причастности. Икс высокомерно смотрит на юбилейную суету, но попробуйте недодать ему в этой связи почета. Игрек негодует на пошлость, но, конечно, польщен тем, что он в юбилейном деле фигура, что он представляет учреждение и его расспрашивают репортеры.

Не помню, в каком году (не так уж давно) сделан был донос на Дмитрия Евгеньевича Максимова, пропагандирующего в университете декадента и мистика Блока, – и дело это разбиралось со всей строгостью.

Сейчас Блока внедрили в сознание начальства, большого и малого. Как он там переваривается? – Вероятно, в силу того, что существует, как многое другое, не в своей реальности, а номенклатурно. Появился номенклатурный Блок (певец революции), а в реальность «Распутий» или «Снежной маски» не заглядывают.

К. сказал по этому поводу: «Функционеры привыкли выслушивать доклады не слушая; в том же роде у них и с поэтами».

Всю жизнь пишу о реализме, но, в сущности, меня никогда не интересовала практика среднего реализма (средний романтизм, впрочем, еще хуже). Интересовали меня, с одной стороны, Толстой, Чехов; с другой – самый принцип психологического реализма.

Гоголь, Достоевский, Салтыков не включаются в его пределы. Из русских прозаиков XIX века, которых хочется читать, остался еще Лесков. Не знаю, включается ли он, – поскольку последний критерий реализма – детерминированность человека и детерминированность процесса поведения.


Есть и сейчас носители дремучего реализма. Они пишут так, как если бы XX века – включая и Чехова – никогда не существовало. Разве что Куприн. Как если бы не было и Горького, который писатель XX века; особенно в «Климе Самгине».

Все это литература самодействующей темы. Без всякой писательской мысли.

Секретариат СП поздравил меня с 85-летием. Текст, помещенный в «Литературной газете», напоминает театральную рецензию, написанную рецензентом, который не видел спектакля.

Поздравление исходит из того, что должно было быть. Я, по их мнению, очень хороший ученый, и я жила в Ленинграде. Из этого соотношения вытекает: «...многолетняя преподавательская и общественная деятельность, неразрывно связанная с Ленинградом – городом, где Вы перенесли блокаду, где в самые тяжелые годы звучало Ваше страстное слово писателя-гражданина, где воспитаны десятки Ваших учеников». На самом деле, после Института истории искусств 20-х годов учеников у меня не было, потому что ни один ленинградский вуз не пускал меня на порог. Меня запретили. По-настоящему, штатным доцентом я преподавала за свою жизнь три года – в Петрозаводске.

Страстное слово писателя – это скорее всего «Записки блокадного человека», прозвучавшие через сорок лет. А во время блокады я в качестве редактора Ленрадиокомитета тихо правила чужие военно-литературные передачи.

Совсем не тот спектакль.

1987


Галя Муравьева говорит, что моя этика допускает опрокинутую формулу: средства оправдывают цель. Народовольцы, скажем, оправданы, потому что их средства требовали самоотвержения.

Современные террористы, впрочем, тоже рискуют жизнью, – но вызывают у меня отвращение. Рискуют и бандиты. Риск сам по себе не этический факт. Опрокинутая формула работает, если средства подключить к определенной связи нравственных мотивов.


Л. не согласен с моей трактовкой Олейникова. Стихи Олейникова для него сплошь пародия. Это то направление современной науки о литературе, которое не допускает, что у литературы могут быть контакты с действительностью. Поэзия – это цитата или пародия. То есть перевернутая цитата.


Мне рассказали: человек смертельно болен, и он знает об этом. Его посетила знакомая женщина. Сиделка приготовила кофе. Исхудалый, неузнаваемый, он сел к столу и пытался поддерживать разговор. И во время разговора два раза внезапно заплакал.

О, только бы тот, кто знает, – не плакал. Пусть он испытывает ужас, возмущение, отупение, злобу... Только бы не эту по последнему счету бессильную, нестерпимую жалость к себе...

Коля Кононов рассказал мне, что у него есть знакомая чета, которая необыкновенно активно и заинтересованно ненавидит мои эссе и все, что я пишу. От текстуального воспроизведения их суждений он из вежливости уклонился.

Чем-то это мне понравилось. Значит, пробирает.

Коля объясняет: это потому, что я говорю о том, чего они не хотят знать, хотя знают (о смерти, например).

– Вы вообще говорите о том, о чем нельзя говорить.

1988

* * *

В автобусе пьяный пристает к трезвому соседу, который старается его не замечать. Пьяный как-то наткнулся на тему ленинградской блокады.

– А ты не веришь, что тогда людей ели? (Пауза.)

– Нет, ты, я вижу, не веришь... (Пауза.)

– Да и как не есть? Хлеба – сто двадцать пять граммов; сыт не будешь.

* * *

В одном из младших классов учительница дала детям домашнее задание: выучить наизусть пушкинского «Анчара» до половины.

* *

В «Правде» от 7 декабря 1986 года помещен отчет об учредительном съезде театральных обществ. Там между прочим читаем: «Счастье в том, что в наше время мы наделены тремя сокровищами: свободой слова, свободой совести и благоразумной осторожностью в пользовании ими, – сказала председатель правления Узбекского театрального общества Б. Р. Кариева».

1987


Все ругают безымянную серую литературу; в том числе самые серые. Точно так же обстоит с бюрократией. В словаре два значения этого слова: «1) Лицо, принадлежащее к бюрократии. 2) Должностное лицо, выполняющее свои обязанности формально, в ущерб делу, волокитчик».

Мы употребляем слово во втором значении – оценочном, а следовало бы употреблять в первом – констатирующем. В этом первом смысле бюрократ не преходящее зло, но необходимая принадлежность системы, при которой государству принадлежит все. Бороться с ним, следовательно, бессмысленно. Хорошо бы его хоть причесать.

* * *

Какая уверенность руководства в десятилетиями воспитанной общественной дисциплине. В том, что все точно знают, как именно расположено от и до разрешенного говорить и где в каждый данный момент начинается пространство умолчания. Уверенность в том, что публично никто не нарушит таинственное условие. Какое безошибочное чутье зоны возможного, ее пульсации, сужений и расширений.

1987

Не станет ли скучно, если постепенно перестанем удивляться: как, и такое можно напечатать?

Но эта скука будет положительным политическим фактом.

1987

* * *


200-летие со дня рождения Батюшкова. Маленькая газетная заметка. Она начинается: «Предшественник Пушкина. Духом свободомыслия было проникнуто творчество великого русского поэта Константина Николаевича Батюшкова». Здесь в тринадцати словах сосредоточена работа по меньше мере трех сильнодействующих социальных механизмов. Во-первых, привычка к чинопочитанию. Пушкин – самый главный начальник, и нужно как можно больше ему кланяться. Батюшков сам по себе не релевантен, он – предшественник. Во-вторых, привычка к политическому передергиванию. В Батюшкове, для вящего славословия, крупным планом показано вольнолюбие. В-третьих, привычка (со сталинских времен) к гигантомании. Батюшков поэт пленительный, но великим его никогда не называли, и это как-то совсем к нему не подходит. И все это приходится на тринадцать слов.

Какая емкость безмыслия!

1987

Интервью с функционером Академии художеств. Суть его высказываний сформулирована так: «Уже не в первый раз приверженцы модернизма пытаются „потеснить" реалистическую станковую картину. Вот и сегодня под видом перестройки кое-кто пытается рассматривать ее как застойное явление, как стереотип, который, дескать, надо сломать. За этой атакой мне видится попытка ревизии марксистско-ленинской эстетики, фронтального наступления на принципы искусства социалистического реализма». Интервью в целом – развертывание этой формулы (на пяти газетных столбцах).

Но есть там одна маленькая фраза... Ведущий беседу спрашивает: а не следует ли из вышесказанного, «что такого рода (модернистского) выставки вообще не следует устраивать»? И функционер отвечает: «Запретительство в искусстве (разумеется, кроме пропаганды антисоветизма, расизма, порнографии) неприемлемо. Оно дает обратные результаты».

Маленькая фраза стоит многого. Вдохновители бульдозеров, которые кромсали неканонические полотна, почувствовали, что запретительство – такое ясное и успокоительное – сейчас не срабатывает, что надо к этому приспосабливаться, – приспосабливаться они натренированы.

Так маленькая фраза свидетельствует о больших изменениях.

* * *

Вот человек написал о любви, о голоде и о смерти.

– О любви и голоде пишут, когда они приходят.

– Да. К сожалению, того же нельзя сказать о смерти.

В квартире Пушкина новая экспозиция. В спальне Пушкина – проходной по тогдашнему анфиладному принципу – поставили ширму, за которой нет ничего – к разочарованию заглядывающих за ширму посетителей.

Один из них спросил экскурсовода:

– Скажите, а Дантес тоже жил в этой квартире, когда женился на Екатерине?

Прочитала в газете: почтовые отделения со скрипом выдают бланки для подписки на журналы и газеты. Оказывается, они перешли на хозрасчет и экономят поэтому на долях копейки (1000 бланков стоят два рубля).

В магазине из рук в руки вручают незавернутую селедку. «У нас теперь нет бумаги – хозрасчет», – отвечает продавщица на вопрос растерянной покупательницы.

Б. рассказал мне, что теперь поликлиники должны как-то оплачивать больничные койки, поэтому амбулаторным и участковым врачам дали понять, что им следует, по возможности, воздерживаться от госпитализации.

Наличие хозрасчета может быть направлено против того же самого человека, против которого было направлено отсутствие хозрасчета. Этот человек – достающий, в очередях стоящий, подвергаемый лечению – нерентабелен, как бывают нерентабельны предприятия. И он не имеет выбора. Поэтому он, когда привычно не предъявляет требований, является предметом презрения чиновника и предметом ненависти – когда пытается их предъявить.

Авангард

Мы окружены авангардом – поэты, художники, кинематографисты... выставки, теоретические декларации. Неудобство в том, что авангард, как и модернизм, перевалил уже за сто лет своего существования. Поэтому придумали термин «постмодернизм» (по образцу «постсимволизма», «постимпрессионизма»). Отличается он от модернизма, кажется, отказом от обязательной новизны, небывалости. Уступка чересчур очевидной повторяемости мотивов.

Авангардизм зарождался периодически. В России – в начале века, потом авангардизм обериутов, преемственно связанный с первым этапом через Хлебникова. Сейчас новая волна. Авангард всякий раз вступал в борьбу с традицией. Всякий раз заново освобождался от признаков существующей поэтики. В стихах, например, от размера, от рифмы, от устойчивой лексики, в конечном счете от общепринятого смысла. Это сопровождалось эмансипацией формы как носительницы чистого значения, идеей самодостаточности цвета или звука.

Периодичность закрепила в авангардизме некие стереотипы отрицания. Поэтому мое поколение, которое уже столько раз это видело, воспринимает его как архаику.

Авангард начала века был производным индивидуализма. Вижу мир таким, каким мне заблагорассудилось его увидеть.

Высвобождать форму начали еще романтики. Но романтический индивидуализм состоял в том, что безусловно ценная личность присваивала себе безусловные ценности, ей внеположные, вплоть до божественных. Романтическое отношение субъекта и объекта нарушило уже декадентство конца XIX века. Объективные ценности взяты были под сомнение, но ценность личности еще не оспаривалась. XX век с его непомерными социальными давлениями постепенно отнял у человека переживание абсолютной самоценности.

Индивидуализм без внеличных ценностей и без самоценной личности не мог не кончиться абсурдизмом. Существование не имеет смысла, и в лучшем случае человеку оставлено удовольствие от самого процесса бессмысленного существования (это описано в «Постороннем» Камю).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю