355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Гинзбург » Записные книжки. Воспоминания. Эссе » Текст книги (страница 19)
Записные книжки. Воспоминания. Эссе
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 11:56

Текст книги "Записные книжки. Воспоминания. Эссе"


Автор книги: Лидия Гинзбург



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 59 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]

Целый день палуба забита всеми обитателями теплохода, среди которых безропотно, на общем основании жмутся пассажиры первого класса. За свои деньги они даже не смеют домогаться плетеных кресел. Не из вежливости, конечно, – попробуйте обойти их в очереди или наступить им на ногу в автобусе, – но потому, что нет у нас открытого, признанного права на неравенство. Кто посмеет сказать: за свои деньги я купил право греться на солнце, а ты ступай в трюм. Сказать это вслух не хватит ни бесстыдства, ни просто физической храбрости.

Наступает прекрасная ладожская ночь. Все понемногу расходятся по своим местам. И пассажир первого класса собирается спать или, открыв окно, любоваться Ладогой. Напрасно он собирается любоваться... С разных сторон на палубе возникают пьяные мужчины с полупьяными женщинами. Темными кучками они рассаживаются под окнами кают. Они пьют, едят, изрыгают песни и витиеватый мат. Пассажир из соседней каюты не вынес и ночью побежал вниз, к помощнику капитана. Ему объяснили – волноваться не нужно, потому что так бывает каждую ночь, это едут с каких-то строек до Вознесения; с пяти же часов утра будет совершенно спокойно. Вот чего не предусмотрели немцы, спроектировавшие трюм для одних пассажиров и палубу для других.

После бессонной ночи отправляемся завтракать в салон первого класса. Салон мил, весь застекленный, чтобы, поглощая пищу, пассажир мог одновременно любоваться водным простором. Но, жуя за столиком что-то не совсем свежее из буфета, мы видим не только водные пространства. Но еще и парня, который расположился за стеклом в плетеном кресле первого класса. Он тоже жует какую-то снедь, завернутую в бумажку, и рассматривает нас сквозь стекло задумчиво взвешивающим взглядом, порой прижимая скуластое лицо к стеклу. Так мы и завтракаем вместе, сидя впритык по обе стороны стекла – он на палубе, мы в немецком салоне.

Еще и не такие бывают салоны.

Огромный черноморский теплоход имеет много палуб, плавательный бассейн и несколько общих помещений, непонятного, в наших условиях, назначения, одно из них с надписью: салон для дам. В салоне для дам, как и в просто салоне, не было никого сначала, потом забрели двое-трое любопытствующих, постояли молча, посмотрели на красный плюш, на неописуемые портьеры...

Неподалеку от забвенью брошенного салона для дам расположен монументальный ресторан первого класса (тоже с плюшем). Его запрудила, сидя за столиками и стоя в проходах, голодная и раздраженная толпа, переругивающаяся с еще более раздраженными официантками. Ресторан и буфеты второго и третьего класса – полупустые. Пассажирам первого класса (протестовать против вторжения прочих классов они, конечно, не смеют) обидно за свои деньги обедать во втором. Остальные же, пользуясь случаем, хотят пообедать – притом выпить и закусить – истинно по-курортному, красиво. И вместо того чтобы с удобствами съесть во втором классе тот же сомнительный обед, они, бранясь, стоят в очереди за столиком.

На глаз иерархическую принадлежность пассажиров иногда можно установить, по большей части – трудно. Вот за столиком пара, оба тихие, полнеющие (он постарше), симпатичные. Он заказывает много, сосредоточенно, заказывает графинчик, закуску, подумав – еще бутылку вина. Случайно выясняется – едут третьим классом, то есть суток восемь внизу, в отчаянно душной общей каюте. Но каюта получше – это уже излишества; а вот пообедать с женой, не слишком себя стесняя, в ресторане первого класса – это именно то, что отпускник должен себе позволить.

Дождаться следующего блюда, чаю, расплатиться с официанткой – невозможно. Обедающие пропустили уже розово-зеленый закат, пропускают знаменитое приближение к Батуми. Некоторые идут объясняться с директором ресторана.

– Зато, товарищи, выполняем план... – шутит директор, облекая символ веры Антисервиса бюрократической улыбкой.

Диалоги в эриванской гостинице

– Послушайте, прямо над моей кроватью осыпалась штукатурка. Балки в таком состоянии, что в любую минуту потолок может обвалиться.

– Э! Потолок уже два с половиной года в таком состоянии. Ни на кого еще не свалился. И на тебя не свалится. Успокойся.

– Сколько я ни просил дать мне отдельный номер – за любую цену, – вы сунули меня в номер с посторонним человеком. Так по крайней мере дайте второй стакан.

– Второй стакан. Зачем второй стакан?

– Зачем?.. Воды напиться...

– Нет лишний стакан. Из одного можно напиться. Ничего особенного.

Антисервисом так глубоко поражен весь бытовой механизм, что даже в писательских Домах висят в рамочке необыкновенные документы:

«Находящимся в Домах творчества запрещается:

а) Выносить из комнаты одеяла, простыни, подушки и т. п., а из столовой посуду.

б) Выезжать из Дома творчества с ночлегом, без согласования с директором Дома творчества.

в) Самовольно размещаться и перемещаться по комнатам». Установлен примерный распорядок дня для Домов творчества:

«Завтрак от 9 до 10 часов

Часы творческого труда с 10 до 14 часов

Обед от 14 до 16 часов

Часы отдыха от 16 до 17 часов

Чай от 17 до 18 часов

Ужин от 20 до 21 часа

Часы отдыха от 21 до 23 часов

Отход ко сну в 23 часа».

Кто бы ни сочинял эту шигалевщину, эту казарменно-безграмотную фантастику, но подписало ее правление Литфонда СССР, в котором числятся знаменитые писатели.

Разумеется, в писательских Домах, где персонал получает на чай, а администрация побаивается творящих, – все это отношения к реальности не имеет. Правила в рамочке не читали не только те, кто их подписал, но и те, против кого они направлены. Едва ли кому-либо из завсегдатаев Домов творчества известно, что он не имеет права перемещаться по комнате и уезжать с ночлегом. А все-таки они висят! – бледное отражение идеологии и практики Антисервиса.

Бедность, некультурность и беспорядок сами по себе не в состоянии еще создать зрелый Антисервис. Ибо с бедностью, некультурностью, беспорядком может совместиться доброжелательность, намерение услужить человеку, сделать ему приятное. Правила поведения, выношенные и развешанные курортно-туристско-транспортной администрацией, – памятники вполне целостного миропонимания. Носители его прежде всего стремятся обуздать всякого, кто подвергается их обслуживанию.

Пассажирам катеров, курсирующих вдоль Крымского побережья, в числе прочего запрещается «снимать верхнюю одежду».


Составители правил, как видно, считают, что верхняя одежда – это юбки и брюки. Правила, вывешенные на крымских лодочных станциях, насчитывают до пятнадцати пунктов запретов и наставлений – как обращаться с плавсредствами.

«Лодки должны уступать дорогу парусным и моторным судам.

Лодкам запрещается выстраиваться в ряд, за исключением спортивных соревнований.

Запрещается раздеваться и загорать при катании на лодках».

О, щедринские игры административного воображения! Катающийся на лодке, как и всякий отдыхающий, турист, экскурсант, – это совсем не тот человек, чью жизнь надо сделать легкой и прекрасной. Это антагонист: тот, кто может потерять инвентарь, неуместным образом снять штаны, утонуть, вообще сделать любую пакость. И все это следует предусмотреть и пресечь.

Чтобы он, этот отдыхающий, знал свое место, для него разработан даже специальный словарь, унижающий человека. У него не кровать, как у свободных и мирных людей, а койка (есть даже неправдоподобный термин – койко-день), не еда, а питание, не чаепитие, а полдник – притом полдник в пять часов, – не прогулка, а экскурсия, не лодка с веслами, а плавсредства, и приставлен к нему – культурник.

Если исследовать семантические ореолы этого словаря, то оказывается: основная его тенденция – в замене индивидуальных понятий массовыми. Кровать – это предмет личного обихода, но койка – принадлежность казармы (в военной обстановке вполне уместная). Прогулка – это человек идет, видит что хочет и понимает увиденное как может; экскурсия – это когда людей ведут и через культработника сообщают им, что именно они видят перед собой.

Антисервису вообще присуща отрицательная реакция на предметы личного пользования (не считая зубных щеток и т. п.). Все созданное для удобства или удовольствия отдельного человека ему подозрительно – гостиницы, рестораны, такси... Это явления, подрывающие устои Антисервиса, и он стремится ассимилировать их себе на потребу. В местах курортного скопления вещи, предназначенные для личного удобства, неотвратимо превращаются в источник коллективных бедствий. Такси – в маленький автобус, с давкой и перебранкой; номер в гостинице, мечта усталого туриста или задумчивого странника, – в общежитие. В нем кровати, но не верьте глазам своим – это уже не кровати, это койки. Вы спускаетесь в ресторан, где стоят столики как столики, но каждый из них – уже не столик в ресторанном смысле этого слова. Это стол, за который вас будут сажать до полного комплекта, чтобы обслужить всех сразу.

Антисервис встречает сопротивление. Кое-что ему приходится уступать противоборствующим силам. Не заклинаниям, конечно, но реальности. Реальности существования людей, упорно стремящихся создать для себя и своих мир вещей личного пользования.

Люди эти стоят на разных общественных ступенях. Одни покупают «Волгу», другие вызывают такси; некоторые строят дачи, другие хотят иметь номер в гостинице. Объединяет их наличие требований; и многие из них уже понимают, что за удовлетворение требований надо платить, официально и неофициально.

Административные намерения и указания в самой незначительной степени могут улучшить сервис. Уровень обслуживания соответствует только требованиям и возможностям обслуживаемых и потребляющих. Что такое курортный Антисервис во всей его наготе? Это грубый расчет на нормального обитателя коммунальной квартиры, на человека без требований, на человека, который хочет, чтобы его отдых и удовольствия (исключая, быть может, выпивку) обошлись ему по казенному минимуму. С такой человеческой единицей и оперирует Антисервис. За ее пределами начинаются уже люди с претензиями – господа. Произносится это слово не только со злобой – что естественно, – но с издевкой и некоторым презрением, основанным на уверенности в том, что господа-то ненастоящие. Самые бесспорные господа – интуристы, наделенные таинственной наглостью, сказочной свободой от действующих норм поведения. Выбрасывая нас при появлении иностранцев из кают и гостиниц, администрация всячески насаждает это иррациональное подхалимство.

Впрочем, и среди соотечественников персонал гостиниц, поездов, пароходов точно угадывает принадлежность клиента к категории имеющих требования и готовых требования оплачивать.

Утром в пароходном буфете молодая официантка снисходительно-игриво разговаривает с мужчинами, заказывающими водку и пиво, и довольно грубо с прочими пассажирами. Входят московский профессор с женой; оба лет семидесяти. Сели. Жена профессора – благообразная и старомодная – внимательно рассмотрела меню и сказала официантке:

– Знаете, милая, моему мужу ничего этого есть нельзя. У вас, вероятно, найдется рис. Так вот, пожалуйста, пусть нам сварят рисовую кашу. Только, пожалуйста, не размазню. А такую, знаете, рассыпчатую. И масло подадите.

Каша гораздо дешевле любого из блюд, перечисленных в меню. Подобный заказ, казалось бы, должен был вызвать самый презрительный отпор. Но в тоне заказа звучала непобежденная привычка требовать и видеть свои требования выполненными. И то, что речь шла о ничтожной каше, было своего рода обнажением приема, обеспечившим безошибочность. Официантка кротко ответила – да, рис, конечно, найдется... Да, да, можно сделать рассыпчатую...

В ожидании парохода ночь на вокзале в Сочи, в общежитии для пассажиров. Заснуть невозможно, так как до рассвета горит висячая лампочка без абажура. Часов с четырех присаживаются к столу, раскладывают на газете огурцы, режут хлеб, вздыхают. Пароход теперь вожделенное место, где можно заснуть. Наконец – каюта; ставлю чемодан. В каюту входит дежурная – средних лет, обыкновенная – и смотрит на меня с ненавистью:

– Сдайте ваш чемодан в камеру. Здесь первый класс. Здесь нельзя ездить с чемоданами.

Чемодан небольшой. Каюта довольно большая, двухместная. Второго пассажира нет.

– Чемодан никому не мешает. И там вещи, которые мне нужны.

– Я вам говорю... Здесь не третий класс – располагаться с чемоданами.

В сознании ее живет идея пассажира первого класса. Неосуществленностью этого идеального представления она оскорблена в своей – тоже идеальной – амбиции проводника первого класса. У нее застарелый, плачевный опыт другого пассажира, неспособного – по ее мнению – понять, где он находится. Этого ненужного ей человека она ненавидит заранее.

В каюте мрачно. Хочу выйти на палубу – посмотреть, как будем отчаливать. Беру стоящий в углу складной стул. Дежурная подозрительно следит за каждым движением:

– Вот так их возьмут на палубу и бросят. А кто потом будет платить...

– Платить буду я, – говорю я с отвращением к тому, что говорю, но понимая уже – это единственный способ самозащиты. – А что касается чемодана, то каюту для того и берут, чтобы ехать удобно и спокойно...

Молчание, и в молчании – я знаю – совершается некая перемена. Не углубляясь в перемену, ухожу на палубу. Через час в каюте меня встречает та же дежурная – очень славная, хлопотливая женщина.

– А ваш чемоданчик мы поставим вот так, чтоб вам проход был побольше.

– Спасибо. Я и так пройду. Скажите, пожалуйста, как у вас насчет душа?

– А у меня ванна минут через двадцать освободится. Вы не сомневайтесь, мы ее хлором прекрасно моем. Я вам постучу, только будьте готовы. У нас ванны очень хорошие! Две кабины...

Она искренне доброжелательна, потому что считает сейчас, что в каюте все в порядке. Цена же этому пустяковая – каких-нибудь пятнадцать рублей. Очень грустная история.

История грустная и как будто бы старая, такая же старая, как гипнотическое воздействие интонаций профессорши, заказывающей кашу. А есть и новое: обнажились психологические несовместимости сервиса.

Антисервис – великая чересполосица хамства и человечности.

Путешествовать же, очевидно, нужно, потому что поезда и пароходы, гостиницы и дома отдыха – незаменимый микрокосм социологии быта.

1960


Володя Муравьев сказал об одной очень хорошей литературоведческой книге: «симуляция метода». В этом есть правда, – в той мере, в какой это разговор об авторе, оставшемся без общего направления, без возможности подключиться к эпохальной мысли. В молодости подключались к формализму. Но, как сказал Тынянов, не любивший своих учеников (может быть, потому, что сам чувствовал себя молодым, ученики не вписывались в его психологическую картину): «они пришли, когда обед съеден».

Мое научное поколение пришло в пору благоразумных поправок к первоначальному великолепному неблагоразумию школы.

Про издание 1958 года Анна Андреевна говорила:

– Эту книгу следовало назвать «Сады и парки». Эта дама любила гулять. Все остальное выбросил Сурков – по тем или иным причинам. Где – бог, где про любовь не так, как надо.

Гумилев боялся смешного. Он был недоволен, когда выяснилось (вскоре после свадьбы), что Анна Андреевна пишет стихи.

– Муж и жена пишут стихи – в этом есть что-то комическое. У тебя столько талантов. Ты не могла бы заняться каким-нибудь другим видом искусства? Например, балетом...

(Из рассказов Ахматовой)

Вот человек талантливый, очень образованный, который в молодости якшался с разгромщиками и проработчиками, с рапповцами в основном. Теперь, в середине 60-х годов, он говорит о них плохо (о себе хорошо) – сквернословы, честолюбцы, душители. Любопытно, что он осуждает и тех из другого лагеря, которые шли им на уступки. У других он видит грубые результаты, у себя закономерные процессы. Процесс необходимого приспособления мысли, сохраняющей притом свою изысканность. В том-то и дело.

Приспособление же представляется и тогда и сейчас изначальной предпосылкой (хотя были и не приспособлявшиеся), само собой разумеющейся. Условия меняются, а привычки остаются.

Какой долгий, изматывающий опыт нужен иногда, чтобы выжать потом из него несколько строк.

Письмо неадекватно сознанию современного человека. Для переписки требуется – исключительные случаи бывали всегда, но, как правило, требуется: в тот момент, когда А читает письмо, полученное от Б, и А и Б должны находиться приблизительно в том же состоянии, в котором они пребывали, когда Б писал это письмо. Относительная стабильность бытия – необходимая предпосылка переписки. Даже телеграмма отстала от темпа и оказалась устарелой формой связи между близкими. Адекватен, пожалуй, только междугородный телефонный разговор.

Абстрактные художники нередко дают своим полотнам заглавие. Они вводят тем самым в специфически живописную (чистую) структуру то, чего больше всего боятся, – литературу, инородный смысловой фактор; притом наделяя его решающим эстетическим значением, – поскольку заглавие организует ассоциации воспринимающего.

Если некое сочетание цветовых плоскостей снабжено заглавием Лошадь, то зритель не то что увидит лошадь, но он в этом направлении будет искать воспринимаемую им форму. Назовите ту же цветовую комбинацию Весна – и движение ассоциаций изменится.

Образ же, построяемый искусством, – это и есть пучок ассоциаций, с большей или меньшей точностью (в зависимости от стилистического принципа) предопределенный художником. Без относительной предопределенности, ограниченности ассоциаций эстетический факт невозможен. Обдуманное создание художника подменилось бы произвольными интуициями зрителя.

Если эстетическую жизнь абстрактного (заумного тож) произведения решает заглавие, в других системах служащее лишь придатком, то непоправимо подорван самый принцип абстрактности как воздействия только живописными средствами.

Права дурная литературная традиция, изображающая ученого и художника диким, заросшим, чудаковатым и проч. Дело даже не в отсутствии свободного времени (без передышки все равно нельзя работать), а в необходимости свободного от всего лишнего сознания.

Есть три возможности: свалить быт на других; поддерживать быт самому с тяжелым ущербом для работы; отречься от быта и зарастать, ради работы, – так в одиночестве и поступают люди с действительно мощными творческими потребностями.

Это я уважаю теоретически. Практически же оно мне противно, и я уважаю умеющих жить и обуздывать жестокую стихию быта.

Любовь сначала – ожидание счастья. Тот, кто любим, – чудесный аккумулятор счастья, сообщающий эту драгоценную силу всем вещам, даже самым неподходящим, всем явлениям мира, с ним разделяемым. Потом любовь – ожидание покоя, хотя бы успокоения. Классическое ожидание, с которым усталый человек всякий день возвращается к своему очагу. Когда и это проходит, приходит ожидание боли, которая может теперь поразить ежеминутно, по каждому поводу.

За этой третьей ступенью есть и четвертая: скорее провал, чем ступень, – когда больше не ждут.

Жестче всего сталкиваются люди, еще связанные и стоящие уже на разных ступенях отношений.

Один еще ожидает счастья, а другой тишины. Один еще чувствует боль и потому хочет боль причинять; другой, который уже ничего не хочет, – оскорбительно неуязвим.

Один выигрывает, а другой проигрывает – вот смысл хорошего расчета. Свойство же дурного расчета состоит в том, что проигрывают оба.

Лелеемая могила, на которую только что принесли сирень, тюльпаны и розы. Дорожки кладбища посыпаны крупной галькой. Вдруг на сухой, светлой гальке у самого края могильной плиты вижу большого сизо-черного, блестящего червя. Он извивается быстро и часто, как бы с усилием стремясь пробиться сквозь гальку под край плиты. Во всяком случае, он пришел оттуда или направляется туда. Что ж – это он обнажает тщету безрелигиозной, но выстраданной человеческими сердцами символики кладбищенских украшений. Впрочем, и символику червя можно преодолеть (уж мы как-нибудь справимся с антитезой могильных цветов и могильных червей). Одно только нельзя преодолеть нашими средствами: вдруг поднявшуюся, похожую на бесконечную скуку, заполнившую, нет, не заполнившую, – опустошившую мир достоверность несуществования.

Старушка Пелагея Петровна, бывшая уборщица Переславльско-го музея, хозяйка домика, где останавливаются приезжающие, поит меня чаем и рассказывает разные разности. Между прочим – о чьей-то внезапной смерти: «И вскрикнуть не успел».

Легкая смерть – предмет всеобщих желаний.

Пелагея Петровна задумалась: «А я б не хотела так умирать. Я хотела бы поболеть сначала. Что-нибудь такое сказать перед смертью...»

Лирика и лирическая проза, всякий вообще неопосредствованный авторский разговор подстерегаем великим соблазном. Состоит он в том, что писатель сверх всего, что ему нужно сказать о себе и о мире, говорит еще о себе то, что знать никому не нужно, – поддаваясь щекочущей, инфантильной потребности приподымания завесы над тайным или – проще – самолюбованию и кокетству.

Беда писателю, если слово его написано не для дела, а для того, чтобы показать свою образованность, или из ряда вон выходящее благородство, или суровую солдатскую прямоту, или изощренность и искушенность в разных тонкостях жизни, или латентный огонь своего сердца.

Пушкин – по мнению современников, суетный и тщеславный – был поэтом предельной чистоты. Нет у него слова, написанного не с той целью, замутненного контрабандными, непретворенными в поэтическое познание эмоциями.

На худой конец можно хвастать и кокетничать в быту, выжигая из своего общественного слова двух этих непотребных двойников лирического самосознания.

П. Громов говорит, что искусство всегда работает на интеллектуальных предпосылках, и всегда на неверных интеллектуальных предпосылках.

Самый непримиримый и всепроникающий этический пафос встречается у людей практически аморальных. Вполне закономерно. Для аморального это область прекрасных философских абстракций. Он не знает того, что знает порядочный человек, – из каких нерадостных усилий слагается эта порядочность.

С годами в этой психике износились и вышли из строя механизмы, не пропускающие на поверхность эгоизм, тщеславие, недоброжелательство, зависть. Ничем не прикрытая душа предстает как чудовищная перед растерянными наблюдателями. Между тем при безотказном действии камуфлирующих механизмов она существенно не отличалась бы от других. Душа как душа.

Человек ходит без дела по улицам, и ему кажется, что он теряет время. Ему кажется, что он теряет время, если он зашел поболтать к знакомым. Ему больше не кажется, что он теряет время, если он может сказать: я воспользовался вечерней прогулкой, чтобы зайти наконец к NN, или – я воспользовался визитом к NN, чтобы наконец вечером прогуляться.

Из сочетания двух ненужных дел возникает иллюзия одного нужного.

Мы – аналитики, кичащиеся человековедением, – мы умеем ошибаться в людях, как никто другой. Как никто, потому что, когда нам нужно не понимать, мы не понимаем грандиозно, с концепцией. Концепция работает, вытесняя из поля зрения факты, видимые самым простым глазом.

Разговоры о любви Условная запись подлинных признаний

Разговор с N.

– Ну, вы и добились развода и одиночества. Чего вам еще? Уже скучно?

– Одиночество... Нехорошо человеку быть одному... это так. Семья, как известно, – одна из форм разделения труда. Одному непосильно нести в себе все содержание жизни, помнить все, что с ним происходит, отвечать за все, что его касается. Человеку необходимо знать, что есть какие-то области жизни – его собственной, – в которых он имеет право не принимать решений. Пусть это будет меню завтрашнего обеда.

Вы хорошо знали Лялю. У нее были способности, разные. Притом она всегда делала плохо все, что делала. Удивительно плохо.

Вместо интереса к делаемому, к вещам, заинтересованность в тех инородных целях, которым вещи могут служить, – вот сущность двух эпохальных явлений: халтуры и приспособленчества. Ну, это в скобках. Так вот, все бытовое для меня и вокруг меня делалось плохо или вовсе не делалось; но это было не так уж важно, – считалось, что бытовым занимается кто-то другой, и важнее всего было то, что поэтому я тоже мог им не заниматься.

Постепенно мы оборвали все связи, какие только бывают, – бытовые, чувственные, умственные, даже связи привычки. Она потеряла мою любовь, и свою, конечно, но власть сохранила и тогда. Потому что за моей злобой, за равнодушием – довольно искренним – она чуяла глубоко сидящую слабость, скрытый узел не до конца истребленных ожиданий. Меня до ярости раздражало это наваждение – неизвестно чего ожиданий от женщины, которая не нужна. Потом я понял... Одолевало меня бессмысленное ожидание, что кто-то – то есть она, больше некому – когда-нибудь что-то сделает за меня, возьмет на себя какую-то часть моей жизни. Что, может быть, можно будет хоть что-нибудь не решать; например, куда девать старое пальто, которое второй год без толку висит в передней.

Ненужная была нужнее всех, потому что только она была моим неодиночеством, вернее, иллюзией или, пожалуй, чистой абстракцией моего неодиночества, то есть разделенной жизни.

Разговор с N. N.

– Чего ты хочешь? Того, что было?

– Нет. О, нет. Как я могу хотеть того, что было? Я с содроганием вспоминаю...

– Или ты хочешь, чтоб это вернулось к тебе обновленным?

– Обновленным?.. Запятнанное всеми уступками, непрощаемыми обидами, разговором про деньги, грубостью и ложью... Такое не возвращается.

– Зачем же ты мучаешься? Ты же все время сосредоточенно мучаешься. Не хочешь ли того, что могло бы быть?

– Не хочу. Потому что со мной, с таким ничего быть не могло. Ничего другого.

– Так зачем же ты...

– Я хочу не невозможного. Подумаешь – невидаль. Все хотят невозможного. Я хочу алогического. Хочу, чтобы именно она, но совсем другой, была бы со мной, который был бы совсем другим. И этот алогизм мучит, как самая трезвая реальность.

Разговор с N. N. N.

– Да, я действительно думаю, что в жизни типового интеллектуального человека нашего поколения имели место три типовые любви, три драмы. Теория эта, как все, так сказать, гуманитарные теории, – приблизительна. Не законы, но только тенденции. Я сказал – нашего поколения... Мы – это те, кто тоже получили от детства вековую культуру любви и занесли ее в век совсем других катаклизмов. Как оно обстоит у следующих поколений – неясно; у них, кроме всего прочего, никогда уже не было свободного времени, что необходимо для культуры любви.

– Так три типовые драмы...

– Две из них имеют классическую формулу: первая любовь и последняя. Предлагаю ввести еще одно звено – вторая любовь.

– Ммм... Почему именно вторая?

– Да нет. Не в том дело. Она может быть третьей или четвертой. Как, впрочем, и первая любовь далеко не всегда бывает первой. Это понятие качественное. Понятие жанра. Классическая первая любовь интеллектуального человека – великая, неразделенная, неосуществленная (она втайне не хочет осуществления). Никогда уж для нас в царстве любви не будет ничего пронзительнее молодой тоски, смертельнее первой боли; она должна смять еще нетронутую душу, и душа отчаянно сопротивляется. Чем крепче зуб, тем зубная боль нестерпимей. Потом придут наркозы усталости, гнилое терпенье, гнилое прощенье... А вторая любовь – это та, на которой человек отыгрывается. Она непременно должна быть счастливой, взаимной, реализованной. У Пруста это сделано очень точно: Жильберта и Альбертина – первая и вторая любовь. Настоящий человек понимает, что неразделенная любовь – это один раз красиво, а во второй раз – смешно. У Гейне, помните:

Glaub nicht, das ich mich erschiesse, Wie schlimm auch die Sachen stehn! Das alles, meine Süsse, Ich mir schon einmal geschehn.

Вторая любовь – любовь человека, который хочет, чтоб его любили, и на меньшее не согласен.

– А дальше что?

– Дальше начиналась драма второй любви (она, впрочем, могла повторяться). Нет уже этой беспримесно прозрачной боли, но драма счастливой любви как-то гнетущее драмы несчастной. Уже тем, что несчастье не входит в ее эстетику, в ее идеологическую программу. Совершается она в два приема. Сначала человек теряет возлюбленную, потом он теряет любовь, меняя тоску на скуку.

– А если человек сначала теряет любовь...

– Ну, тогда это не драма. По крайней мере не драма счастливой любви.

– А драма так уж обязательна?

– Почти что. Если только любовь не переходила в семью (там свои удачи и просчеты). Я говорю ведь о нас, о прошлом. Обязательность драмы была, вероятно, в том, что мы почему-то довольно долго сохраняли некий досуг. А досуг, породивший науку и искусство, порождал и душевные катастрофы – во всяком случае, начиная с восемнадцатого века.

– А как же третья типическая драма?

– Третья... Да минует нас эта любовь... Ну, та, которая и блаженство и безнадежность...

«Они собрались в молодежном кафе. Это было мероприятие, не предусмотренное никаким расписанием... Не могу сказать, чтобы все на этом вечере мне понравилось. Но мне понравилась сама затея, сама заинтересованность жить интересно, то есть жить интеллектуально... Необходимо противопоставить шалману, забегаловке культурный столик, необходимо противопоставить унылой танцплощадной давке человеческую непринужденность, необходимо противопоставить скуке „мероприятий" молодую заинтересованность» – так пишет «Литературная газета». В Ленинграде есть уже два молодежных кафе; там между столиками читают свои стихи молодые поэты. Но посетители, по-видимому, недовольны тем, что у поэтов утвержденная программа. Опять получается мероприятие. Раз-два послушают мероприятие и пойдут в пивную. Следовательно, чтобы кафе отвлекало от пивной, требуется свободное чтение (кафе Монмартра, «Бродячая собака», «Стойло Пегаса»...); но чтобы чтение это не призвало, например, – назад в пивную! – требуется, чтобы свободное чтение было отрегулированным. И вот оказывается – создать фикцию литературы гораздо легче, нежели фикцию кабачка.

В СП мне случайно пришлось присутствовать при телефонном разговоре одного из прикосновенных к работе с молодыми писателями:

– А, да. Так мы вам направляем группу из литобъединения издательства. Да, им сказано, чтобы они всё читали из своих книг. У них у всех представлены книги. Пусть и читают... – Я? Нет, я приходить не собирался. Я уже в прошлую субботу там маялся. Так же невозможно! Что же я, в свой свободный вечер никогда не смогу в театр пойти? Даже в баню нельзя сходить (это шутка). – Ну, может быть, я и зайду. Но пусть, вообще, не рассчитывают. У вас есть телефон П. Вот вы с ним и свяжитесь. Мы ему это дело доверили. Он очень хорошо понимает. – Нет, я не понимаю... Чего вы хотите? Свободное чтение... Чтобы всякий, кто хочет, читал что хочет?.. – А... Ага... Кто же это возьмется проверять на месте? Вы все-таки поймите обстановку. Там люди сидят, пьют вино... Как же это так на ходу? Нельзя в такой обстановке объясняться с поэтом. – Нет, вы поймите – мы серьезная литературная организация. Если к нам обратились, мы подходим серьезно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю