Текст книги "Каменный пояс, 1987"
Автор книги: Лидия Гальцева
Соавторы: Николай Терешко,Василий Еловских,Александр Павлов,Юрий Зыков,Геннадий Суздалев,Василий Пропалов,Владилен Машковцев,Александр Петрин,Сергей Бойцов,Сергей Коночкин
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)
Конечно, она понимала, что созданием безнарядного звена работать ей, особенно на первых порах, станет куда сложней, а зарабатывать она будет значительно меньше. Но к этому она была готова. Ее радовала перспектива: если все пойдет, как задумано, каждый из членов звена надоит по сто шестьдесят тонн молока за год, вдвое больше, чем первоклассная доярка. А ведь в звено пришли не все сплошь первоклассные мастера. «Ничего, – думала Мария, – научу». Да и опереться есть на кого: рядом с ней в звене начал работать ее лучший ученик Андалис Юмагулов, орденоносец, жадный до работы человек, мастер, не уступающий своему учителю.
Вот так они начинали. И поначалу все шло хорошо. Работа была тяжелой, но трудились дружно, к намеченному результату двигались прямиком. И вдруг… звено развалилось.
Но это только так говорится «вдруг». На самом же деле все к тому и шло. Причин было много, в том числе и такие, которые породила сама звеньевая, сама Бакчеева.
Словом, узнает она однажды, что некоторые ее товарищи по звену подали заявления с просьбой перевести их на прежние рабочие места, чтобы, значит, работать по-старому, индивидуально. И делали это они потихоньку, за спиной у звеньевой, в ее отсутствие.
Сказать, что Мария Архиповна огорчилась, – ничего не сказать. Растерялась она. Но и задумалась над причинами случившегося. «Ну ладно, – рассуждает сама себе. – Лена – еще не очень опытная доярка. Рая – та хоть и квалифицированная, да не привыкшая к такому интенсивному труду, какой установился в звене. А вот Андалис-то почему от нее уходит? Ученик-то ее любимый?»
Андалис Юмагулов еще восьмиклассником чуть не ежедневно бегал к ней на ферму: «Тетя Маша, можно вам помочь? Тетя Маша, научите, подскажите. Тетя Маша, возьмите меня работать на ферму».
Как же она радовалась этому смышленому, шустрому пареньку, по-матерински во всем опекала сироту: Андалис не имел родителей, жил со стареньким дедом. Научила она его всему, что знала и умела сама. Гордилась им, когда он завоевывал призы на конкурсах мастеров машинного доения, когда он стал самым молодым орденоносцем совхоза, когда догнал ее в производстве и стал брать тоже пятитонные надои. И что случилось с парнем, с девчатами, почему покинули звено?
Однако разбираться в причинах развала звена Мария начала не с этого, а с себя, с жесткого анализа своей методы руководства. И выходило: никакой методы у нее не было. Нелегким был этот самоанализ. И обида жгла Марию, и стыд. Выходит, не справилась с начатым делом, перед людьми провинилась, если они отвернулись от нее. А тут еще слухи нелестные по селу пошли, деревня ведь на это горазда. Как дальше быть?
И вот что признала сама перед собой Мария Бакчеева: в звено пришла с недостаточной подготовкой. Точнее, подготовлена была лишь в одном плане: умела получать высокие удои, в зоотехнии разбиралась, технологией машинного доения владела хорошо. А еще что умела и могла? Людей учить? Индивидуально – да. Многих выучила. А коллективом руководить, коллектив учить работать по-новому? Признала – не умеет. Помню, мы с ней долго обсуждали ситуацию и пришли к выводу, что Мария допустила две важные ошибки: психологическую и технологическую.
Что такое безнарядное звено, всем ясно: работа сообща и заработок поровну. Но это хорошо, когда в звене люди одинаковой квалификации, трудолюбия и понимания своих задач. И бескорыстны. В звене Бакчеевой так не получилось. Первым стал привередничать Андалис Юмагулов. Напрямую стал поговаривать, что, работая один, он к своей славе шагнул бы куда круче. Да и зарабатывал бы побольше.
– Положим, в этом он был прав, – рассуждает Мария. – Но ведь человека деньгами не насытишь никогда, славой тоже. Счастлив только поистине бескорыстный человек. Его не гложут ни зависть, ни жадность. Идет с работы – радуется: сделал все, как надо. Гордится: для людей делал, им пользу принес, Нет, я не против высоких заработков, сама более четырехсот рублей в месяц получаю. И горжусь этим. Но радуюсь не деньгам, а результату. И не столько своему, сколько нашему, общему. По-видимому, не сумела я такое сознание, гордость и радость передать своему ученику, а потом – другим членам звена.
Мария делает вывод: промашка была в том, что, уделяя много внимания профессиональному совершенствованию своих товарищей, упустила из виду нравственную сторону воспитания. Стесняемся мы говорить друг другу, особенно молодежи, о высоком гражданском смысле своего труда.
Ну, а технологическая ошибка была такая. Животных в коровнике Мария расставила по продуктивности. Казалось бы, в этом был свой резон: каждой группе можно дать соответствующий уход и кормление. А главного-то звеньевая не додумала. Ведь новотельные высокоудойные коровы требуют значительно больших трудов и забот, чем остальные. И конечно же нужно было установить очередность в их обслуживании. Иными словами, разделить на всех самую тяжелую работу и ответственность за нее. Бакчеевой этого специалисты не подсказали. Возможно, и сами не знали об этом – звено Бакчеевой было первым безнарядным в животноводстве хозяйства. Ну, а сама она, новоиспеченный руководитель, взялась за самую тяжелую работу по извечному своему принципу: толкать телегу не сбоку, а впрягшись рядом с лошадью. Обидела членов звена недоверием. У человека всегда больше охоты работать по-своему, а не по-твоему, по желанию, а не по команде.
А ведь, по сути дела, эта технологическая ошибка тоже выходит на психологию. Бакчеевой возглавлять коллектив, пусть и самый маленький, до этого не приходилось. Вот и допускала она ошибку за ошибкой. Не сумела разобраться в настроениях людей, а им тоже было не легко. Все они переживали новый в жизни момент – переход от привычной индивидуальной работы к коллективной. По многу лет отвечали они только за свой труд, за своих коров, за свои результаты, не больно-то вникая в заботы соседа. А тут столько изменений сразу!
Главная психологическая особенность звеньевой, как и всякой другой коллективной работы на подряде, – полная взаимозависимость. Она предполагает такую же полную веру друг в друга. А в первом звене Бакчеевой уверенности, что каждый работает именно в полную меру всех своих сил и потребностей коллектива, как раз и не было. Даже самой Марии Архиповне порой казалось, что она перерабатывает, а другие тянут воз не так, как надо. Она рвалась сделать побольше, молчком, а звено воспринимало это как безмолвный укор.
Вот так они работали, рядышком, да не вместе. Так появились в их еще неокрепшей трудовой семье первые трения характеров, а кончилось все в конце концов вполне естественным образом – звено распалось.
И пришлось Марии Архиповне набирать новое звено. Потому что, осудив за происшедшее себя прежде всего, никак она не хотела, чтобы правильная идея была опорочена, не воплотилась в конкретные дела. Боялась она и того, что подобный исход надолго отвратит других животноводов хозяйства от самих попыток работать по-новому, как того требуют маше время, наша партия, ее лозунг ускорения.
И стала она, как говорится, самоуком доходить до истины, что такое коллектив, подряд, руководитель. Начала искать ответы на свои вопросы у практиков подрядного дела. Пошли в ход книги, вроде бы от животноводства далекие. Она и раньше интересовалась приемами руководства и организации труда в коллективах знаменитых зачинателей подрядного дела. А теперь прямо ухватилась за статьи Героев Социалистического Труда Н. А. Злобина и В. П. Серикова.
Новая форма организации труда с оплатой по конечному результату обязательно приходит в столкновение со старыми методами воспитательной работы, обнажает имеющиеся прорехи в хозяйственной жизни предприятия. Когда Мария Архиповна предложила создать безнарядное звено доярок, то все – дирекция, партком, рабочком – горячо поддержали ее, помогли организовать новое дело. Но почему-то посчитали на этом свою роль сыгранной: дальше, мол, уважаемая звеньевая, варись в собственном соку, постигай опыт методом проб и ошибок, набивай шишки на собственном лбу. И это не потому, что кто-то не желал Бакчеевой добра, а делу удачи. Таков стиль, таковы методы массовой организаторской работы бытовали в этом хозяйстве. Да и в других подобного немало.
Вот поставим вопрос: почему поддержали Бакчееву горячо? Не только потому, что отдавали дань форме. Все видели и понимали прямую пользу от безнарядного звена. Сколько больных вопросов снимает оно сразу! Упорядочивается режим работы, люди по скользящему графику регулярно получают выходные, своевременные отпуска. Раньше не вышла доярка на ферму – бригадир с ног собьется, пока найдет ей замену. Бывало и так, что недоенными оставались коровы. А звено свой гурт при любых обстоятельствах обслужит, тут уж все коровы всегда накормлены, напоены, подоены, обихожены, тут уж догляд полный, как положено. И вот специалисты и руководители хозяйства, видимо, решили, что звеньевая система – это волшебная палочка-выручалочка, скомандовал ей – и спи спокойно, дело будет само собой ставиться. А дело-то ставится людьми.
– А тут еще управляющий у нас был новый, зоотехника вовсе не было, а бригадиром – временный человек, посоветоваться не с кем, – вспоминает Мария Архиповна.
Она имела в виду не тот совет, который дается по науке, по принципиальному вопросу. Тут-то как раз ей хорошо помогали специалисты институтского отдела животноводства, та же Софья Григорьевна Добышева растолковывала суть безнарядной системы организации труда, книги и статьи давала читать, чисто технологические проблемы помогала разрешить. Но ведь на производстве ежедневно возникают многие, казалось бы, мелкие вопросы, от которых тем не менее зачастую зависит исход дела. Не побежишь же каждый раз в институт! Нужно практическое каждодневное руководство новым делом, новым коллективом.
Самой Марии Архиповне все представлялось таким образом, что ее звено для хозяйства будет пробным. А опыт, удачный или неудачный, будет изучен, обобщен и распространен. Потому что звено Бакчеевой было всего лишь первой ласточкой, которая, как известно, не делает погоды. Но такого отношения к звену со стороны руководства совхозного долгое время не наблюдалось. Думаю, лишь упорство самой Бакчеевой, поддержка ее начинания со стороны Чебаркульского горкома партии изменили обстановку.
Мария Архиповна набрала новое звено, в которое вошли и вовсе молодые животноводы. Но, учтя свои предыдущие ошибки, она теперь организовала дело несколько иначе. Безнарядная форма труда – дело непростое. На собственном опыте убедилась Мария, сколько тут замешано страстей и душевных движений. Здесь и добрые артельные, товарищеские чувства, здесь и борьба натур, самолюбий, особенности психологии того или иного человека. А какое тонкое дело – применение материальных стимулов, правильное определение трудового вклада в общее дело каждого конкретного работника!
Раньше Мария об этом не задумывалась. Получала премии и подарки – хорошо, приятно. Привезет, скажем, с конкурса домой красивый ковер, повесит на стену – в семье радость. Ну и ладно; ну и только. Вот и все ее давние представления по поводу моральных и материальных стимулов. А как сама стала этими же рычагами в звене пользоваться, поняла многое. Бывали случаи: получил человек от звена нужные льготы или деньги – и прощай, звено. Бывало и наоборот: прощай, потому что считал себя обойденным. Вывод для себя Мария сделал такой: работать всем вместе, а трудовой вклад считать для каждого в отдельности. Неумеющему показывать и объяснять, на чем он проиграл, как добиться нужного результата. И никаких поблажек. Не каждому это нравится, не каждому впрок. Иного обижает, иного портит.
Каковы же результаты в звене М. А. Бакчеевой? Пятилетку закончили отменно, получив более четырех с половиной тонн молока от коровы, сейчас уверенно приближаются к пятитонным надоям.
Но особенно порадовало Марию Архиповну то обстоятельство, что идея безнарядной работы на ферме была подхвачена и другими животноводами, в совхозе создано несколько подрядных звеньев мастеров машинного доения. Мужское звено дояров-подрядников организовал и Андалис Юмагулов, вошел в него и остепенившийся Анатолий Санников.
Это была большая человеческая победа Марии Бакчеевой, делегата XXVI съезда партии, члена бюро обкома КПСС, Героя Социалистического Труда.
Виктор Окунев
ЧЕЛОВЕК ИЗ ОРГНАБОРА
Повесть без сюжета
В Москве шел снег
На моем трудовом договоре стоит номер тринадцатый – разгонистым красным карандашом; выдали мне его в пункте оргнабора на Зацепе.
На Ленинградский вокзал приехал на такси, оставив позади аспирантскую свадьбу. Тридцатилетний жених иронически похмыкивал, уписывая за обе щеки, невеста – старше его на семь лет, вся какая-то ватная, раскрасневшаяся от волнения, – нервно хохотала, точно не веря, что она очутилась на своей свадьбе… Как водится, кричали «горько!» с долей иронии; невыразимо веяло студенческой вечеринкой; невеста ловила жениха за лацкан серого пиджака и тянула к нему толстые, прыгающие от волнения губы, похожие на розовую баранку. Жених, сдвигая глаза к переносице, прикладывался к баранке. Ирония, ирония владела им! «О-о-о!.. – кричали все, и снова: – О-о, какие молодцы!»
Тост мой, тем не менее, вызвал среди гостей легкий переполох. Я не стремился говорить красиво, я хотел сказать назло им, притом меня подтолкнули: «Люляев скажет, Люляев…»
– Ребята, ваша жизнь должна быть необычной, – сказал я. – За необычную жизнь!
Все вдруг уставились на меня. Жених перестал жевать и послал мне воздушный поцелуй.
– Необычной, как у тебя? – ехидно переспросила Ангелина.
Передо мной поплыло ее лицо с улыбкой: «Да, Люляев, да!» И я, встречая эту улыбку и ловя ее взгляд, который, казалось, говорил: «Если хочешь – ударь!» – сказал:
– Вот именно. Необычной. Как у меня!
Невеста махнула ватной рукой Ангелине, она как бы бросала нам что-то примиряющее. Она все видела и все слышала, эта невеста, несмотря на свое обморочное счастье.
В Москве шел вкрадчивый, обманный, нежнейший снег, когда я садился в поезд. Ангелина меня не провожала…
Не скучай!
В поезде нас пятьдесят человек, набранных по оргнабору. Что же это за поезд? Москва – Мурманск? Ничего не помню, не знаю, завороженный силой, кинувшей меня на эту деревянную скамью. Еще плывет ее лицо, не прощая – прощается…
Мы выбрали неизвестность.
В нарочито шумном поначалу, а потом притихшем вагоне не скоро еще закипит лихое веселье. Когда все – трын-трава!.. Когда ищешь забвения в речи товарища, в его опустошенном лице, в чуждом внимании, в робком интересе. Сопровождает нас агент зацепский с портфелем, в котором, знаем, видели, наши трудовые книжки. Их у нас отобрали, и правильно сделали: иначе мы можем сбежать… Человек – существо мнительное, переменчивое, и одолевают его мечтания непотребные, непростительные… И глядит он вокруг себя – видит таких же мечтателей. И там мечтатели, и там!.. Кажется, вся Россия обратилась в одних мечтателей, едет и едет, – куда, зачем?
А впрочем, где мечтатели? Какие мечтатели? Партию вербованных сопровождает должностной человек с глухим лицом. Ему безразличны наши длинные тревоги и минутные радости. Его забота – довезти всех, ночь длинна, время распотешилось… Пятьдесят! Ни больше и ни меньше! Довезти и сдать другому такому же…
Мы не знаем, что нас ждет и какой будет жизнь: нас вербовали, не обещая многого. Но у нас, как видно, уже и не было иного выхода. По крайней мере, еще в Москве я вынужден был по настоянию оргнаборщиков подписать следующее:
«С условиями… знаком… согласен… предупрежден…»
И примешь все условия, и не знаю, с чем согласишься, и предупреждение проглотишь! И я подлежал ответственности, если бы не смог или не сумел отработать запроданные два года. Я на все был согласен.
В Кемь приехали поздним вечером, вокзал был новехонек и пуст. Однако, откуда ни возьмись, появилась милиция – молодые, красивые парни, ревниво озиравшие нас. Особенно выделялся один гигант, русоволосый, с пасмурными глазами и с капризно выдвинутой нижней губой.
– Не скучаешь? – спросил его кто-то невидимый из нашей толпы. И ласково добавил: – Не скучай! Мы вот не скучаем… Мы – веселые!..
Гигант тоскливо поискал его глазами, ничего не ответил, передернул широкими плечами так, что портупея на нем заскрипела, и ушел. Может быть, и он из мечтателей, и у него жизнь не сложилась?
Послонялись возле нас и ушли вслед его товарищи. Напрашивался вопрос: милиция-то чего встречать выходила? Ответ подразумевался, от людей из оргнабора, как видно, всего ждали…
Сели на чемоданы, узлы, посмеялись, заговорили. Но разговор прерывался на полуслове, и никто его не продолжал; глядели в окна – видели скупой свет, ночь и разыгравшуюся метель. Правда, чудились еще какие-то тени за метелью, – ожидали, что сейчас войдут люди и принесут весть, и обнадежат… Но так никто и не входил.
Агент где-то запропал, стали понемногу дремать, а когда совсем задремали, повалившись где придется, пришли машины.
Снаружи завывала белая тьма, сразу кинула снегом в глаза, залепила рот. Полезли куда-то вверх, по горбу, выше, выше – точно в низкое небо, в самую муть.
На ночевку устроили нас в общежитии. Семейные пары, ехавшие с нами, разлучили – поопасались чего-то, – то-то было крику! К тому же мужчинам предложили спать по двое на одной кровати – хочешь в обнимку, а хочешь валетом… Я кстати вспомнил каких-то западных путешественников, которые вот так же устраивались по двое в одну кровать.
В разбитые форточки сыпал снег, к утру он намел островерхую грядку на полу.
…Вижу всех нас словно со стороны.
На снегу – чемоданы, мешки, авоськи. Мы в поселке, конечной точке нашего путешествия. Лают собаки, скачут мальчишки; почему-то много мальчишек высыпало, крутятся перед вербованными, – взрослых мало.
Стоим как оглушенные, растерянно озирая белый свет: куда это мы попали? И на нас смотрят – что за люди? А между тем широко пронеслось – москвичи! Хотя какие мы москвичи? С бору по сосенке, рать вербованная, известная.
Растерянность первых минут мало-помалу преодолевается, и вот мы уже в конторе, перед кабинетом начальника строительства. Лестницу прошли, коридор. Тут и толпимся, смутно чувствуя, что мы, такие разноликие, чудесным образом сроднились, больше того, стали чем-то вроде единого организма – вопиющего о снисхождении, Страдающего, алчущего, ненажорливого, – но что, пожалуй, нашему единообразию приходит конец.
В кабинете начальника, куда мы наконец попадаем, – письменный стол и за ним человек. Сначала он никак не запомнился – начальник. Короткий опрос: кто такой, кем работал? Одновременно из общей стопы выхватывается твоя трудовая книжка. Беглый взгляд в нее, торопливо листаемые страницы… И на этих страницах ты, точно голый. Что ж, выше своей книжки, а значит, и выше головы, не прыгнешь? Кому нужна твоя доморощенная философия? Смешно: идея необычной жизни!.. Собственно говоря, почему смешно?
Я еще тогда не подозревал, что самое трудное и самое героическое, если хотите, – жизнь обычная.
Получаю назначение в комплексную бригаду плотников, бетонщиков, арматурщиков. Нашу партию постарались разбросать по разным стройучасткам, по разным работам…
А вот уже комендант ведет нас получать постели – стремлюсь за ним по неверной тропе. Не заметили, как свечерело, наш поселок Летний словно умылся водой из проруби: так грубо сини снега, столько синей мглы в низком небе.
Добираюсь до койки, сразу заснуть не могу: от усталости не спится, тревожит завтрашний день. Товарищи мои озабоченно гудят – мы едины в своих надеждах.
После службы в стройбате прошло три года, и где они, те полевые погоны – крест-накрест кирка и лопата на эмблемках! Но когда тупилась, съедалась кирка, когда бессильной была лопата, мы брали мерзлую землю клином и кувалдой, отогревали ее кострами. Счастьем было чувствовать согретую землю на ладони!..
Стройбат научил меня жизни в казарме, демобилизация вынесла меня в общежитие путейцев-ремонтников. Это был старый пассажирский вагон, вечный вагон, заселенный такими же, как я, демобилизованными… На работу мы выходили в солдатских бушлатах с отпоротыми петлицами.
…И если вы увидите теперь старые пассажирские вагоны на отдаленных путях, подсоединенные к электролинии, – знайте, что это мы!
…Вижу себя с кувалдой: сильно замахиваясь и низко приседая, я остервенело бью по зубилу. Зубило от таких моих ударов крошится, в рельсе, который мы рубим, видны тягучие разрывы. Вот и последний удар по головке рельса, он лопнул, простонав сердцевиной. Звук стона остекленел на морозе.
…Бредут три старухи с мешками оплечь. Станция Шаховская, я оставлен караульным при путейском инструменте. Ушел рабочий поезд, увез ремонтные бригады.
Сентябрь, ночи нахолаживаются, стоят окрест осенние горькие леса. И почему-то приходит чувство сиротства.
Я жгу костер, завернувшись в дождевик. Его мне выдал на время Золотарев, начальник нашей путевой колонны. Костер у меня тухнет, угли ворохнулись сизыми перьями.
Бредут в ночи бесстрашные старухи – откуда они? куда?
– Чьи вы? – спрашиваю я их.
– Ты нас не бойсь, паренек! – отвечают старухи. – Мы сами, может, на всю жизнь испугамшись…
Уходят от меня старухи, затмеваются их тени под звездами.
– Это матери твои идут, – слышу я последние слова. – Али просто сказать, так все души крестьянские…
Нынче я думал: «Да были тогда те старухи – или привиделись? И куда они шли в ночи? – Должно быть, к первому московскому поезду: мешки-то для Москвы!..»
Человек из оргнабора чем спасается?
Она сегодня в белой пуховой шали, скулы у нее певучи, карие глаза пляшут. Улыбка ее в нетерпении и радости – непередаваема.
– За мальчонками своими на Кубань еду, – говорит нам Казачка Нина. – Они у моего отца живут, сердит он на меня, – боюсь, прибьет, как домой заявлюсь…
Она смущенно смеется и, махнув рукой, договаривает:
– Ну да как-нибудь!
А пришла спросить денег взаймы: заработки на стройке невелики, одной ей не сдюжить – дорога дальняя…
– Ходила я и в постройкой, – рассказывает Казачка Нина, – стыдилась, а просила помощи. Не для себя ведь, для детей… «Сегодня мы вам ничего, – говорят, – не скажем, а завтра… там видно будет!» Конечно, я вербованная, отработала мало, какие-то месяцы, мне веры нет… Ну и пошла я к людям, каких знаю и не знаю, да теперь уже и с деньгами. Чудо, правда? И на дорогу, и на пропитание мне с ребятами довольно будет. А вам наособицу мое спасибо: знаю, что сами-то голехоньки и не всегда сыты!.. Мужики же…
Известно, что сошлась она с Чернопятовым, приехавшим вместе с нами, мужиком матерым, казавшимся надежным; живут они в семейном доме в двенадцатиметровке; но что деньги, какие были, он, по всей вероятности, не удержал…
– Не обижает он тебя? – спрашиваю ее, провожая до порога. – Смотри, с ребятишками-то с двумя разлюбит!
– Мужику никогда не уноровишь, – откликается она с готовностью и, глядя на меня смеющимися глазами, заключает: – Не уноровишь делом – унорови телом!..
Она одета в ношеную-переношеную плюшевую жакетку – из тех, необъяснимой популярности, побеждающих время. Вместе с тем и эта небогатая одежонка выглядит на ней празднично. Оттого, наверное, что праздник – у нее в душе.
Что-то еще остается между нами – недосказанное, недодуманное, – но уже отлетает… отлетело… не удержал!
Недосказанное.
Пуржит, метет вторые сутки. Мело ночь и день, а теперь опять ночь; но снег и ветер пластают по-прежнему, не унимаются.
Двери на улицу приотворены ровно настолько, чтобы человеку можно было протиснуться – хотя бы бочком, с горем пополам. Снаружи их подпирает гора снега, но и в подъезде надуло сугроб.
На всех дорогах, куда ни поглядишь, буксуют машины, и люди не едут на работу. Тогда на помощь поспевают бульдозеры, тросами выдергивают машины и расчищают завалы на дорогах.
В одном лесу спокойно: пурга идет поверх него, и дороги тут свободны.
Обо всем этом – о пурге и работе, о машинах и дорогах, – толкуют в общежитии, в каждом теплом углу, за каждым столом. И каждый стол, точно центр мира: плачет и нянчит, надеется и хоронит…
Можно переходить из комнаты в комнату, от одной компании к другой, и всюду тебе дадут согреться, а то чифиру в чифирной кружке, в котелке каком поднесут. Но это, как себя поведешь – не злоупотребляй угощеньем… Отдаривай добросердечием и участием каждого, кто к тебе в твой угол прибежит. Может быть, ему в эту ночь вовсе плохо, может быть, ему в эту минуту совсем х а н а приходит…
Человек из оргнабора чем спасается? Не проклятущей горькой или там «пшеничкой» – вот этим!
…Из каждой струны он стремится извлечь самый человечный голос – то нежный и смеющийся, а то суровый и дерзкий.
У него жестко-синие, точно проволочные, волосы; глаза у него, словно алмазные, так они крупны и навыкат; с гитарой он не расстается. Зовут его странно – Сантьяго, – это кличка или фамильное честное имя, я не разобрался. Родом он из Самарканда.
– Самарканд, ты слышишь? – говорит он в пространство.
Вокруг него всегда полно шоферов – мазистов и кразовщиков. И немудрено: у него богатое шоферское прошлое, хотя состоит он теперь грузчиком при стройучастке.
– Я собачатину на Чукотке ел! – сообщает Сантьяго, заламывая струны, перемогаясь.
Откуда-то запах одеколона… Движения Сантьяго неожиданно порывисты. Потом он минуту сидит обмерев, закрыв глаза по-голубиному: веки у него не закрывают всего глазного яблока.
– Ах, захорошело!.. – наконец выдыхает он.
Побуждаемый приятелями, он-таки расходится; проволочные волосы его вдохновенно поднимаются, и кажется, что в них пробегает и потрескивает электричество. Он играет и рассказывает, рассказывает и поет. Щедро поминаются тогда река Анадырь и бухта Певек, Вертукан на Колыме и порт Находка.
– А Казахстан? – спохватывается Сантьяго. – Ездка в метель. Одному ни в какую не пробиться! Тут уж хвостом вертеть будешь… Вот собираются работяги в круг и мозгуют. Кто-нибудь один и скажет: «Ну, мужики, по совести, у кого добрый мотор? Пусть впереди идет, дорогу торит!..» Чуешь, по совести? А совесть-то спрятана. Одначе делать нечего, кто-нибудь и говорит: «Ну у меня, вроде, неплохой, давайте потяну…» Потом его другие, кто может, сменяют. За сутки пройдем километров восемь – спасибо, живы будем!
«Спасибо, живы будем…» – думаю я, ненасытный слушатель и сострадатель. И продолжаю про себя всем известное: «Будем живы, не помрем!» И горячо тогда на душе, и время длится, длится.
Где ты теперь, Сантьяго?
И вновь, хочешь ты, или не хочешь, появляется Костин.
Иван Иванович, помимо прочего оказывается, и художеством увлекался. Открылось это в месте заключения, куда попал он, конечно же, не по своей воле… А за что попал – не говорит. Смущение на него находит. Либо сомневается, стоит ли нам открываться. Он, может, и отцу родному не сразу бы открылся.
– Учился я в лагере у одного настырненького, очкастенького. Вы думаете: знаем мы эту учебу!.. Не-ет, други мои!.. Рисователь действительно яростный. Из москвичей сам. Все рисовал он физии наши… «Лицо времени, – кричал. – Глаз-то у вас, – говорит, – узкий, нос – плюский!»
У самого Ивана Ивановича облик чистый: прямой нос, точные губы, твердый подбородок с ямочкой.
– Испробовал он меня, Академик-то. А испробовав, признал. «Есть, – говорит, – в тебе чепушинка эта. Лети, добывай хлеб свой единый!» Ну, я и полетел. До сих пор лечу.
Живописных работ при нем я покамест не заметил, хотя, если человек душу умудряется даже и через игольное ушко протащить – не замеченной, незатроганной, – он и детеныша своего, создание свое тоскливое, самородное ухоронит.
– Плакатишки пишу, – объясняет Иван Иванович, заметив мою настырность. – В сей миг не упомню, сколько их заказали.
Он достает из наволочки жеваные бумажки и, крепко зажав их в кулаке, словно старается выдавить из них что-то себе на пользу. И кажется ему: что-то выдавливается из бумажек, выдавливается.
– С одним деятелем скуковались на халтурку… – Он с сомнением качает головой и нехотя добавляет: – Еще тот деятель! Боюсь, как бы не обдурил.
Как в воду глядел.
Рваный рублевик по акту. Шахтер
Белый утренний свет у нас на плечах; машина буравит морозный воздух, холод жесток, облака на восходе солнца багровы. Деревья обметались ледяной кожурой, лес кажется вырезанным из белой жести, он скрипит и названивает. Придорожные проволоки на столбах обындевели, огрузли, – всякому глазу видно, что гнет тяжек.
Доехали – скорей в тепло. Железная бочка, приспособленная под печь, уже красным-красна, недолго ей покраснеть; брезентовые робы, деревенеющие на морозе, обмякли. Идет пар от кружки с кипятком, витает над кружкой чья-то будняя забота.
А иной отлетает мыслью от этих буден, отлетает; ему сейчас, перед тем как выйти на мороз до самого обеда, другого тепла надобно.
Мое лицо на ощупь – замшевое, так шершавится кожа от сварки. И что я вот сейчас чувствую, чем жив? А то я чувствую и тем жив, что свой я среди своих, что их заботы – мои заботы и что их, какие ни есть, радости – и мои тоже.
– Был у нас в деревне кипун-колодец, – умильно щурится на свет окна Пименов. – Вот где водица была слатенька!..
Он приканчивает уже вторую кружку, он лыс и безбров, веки у него вывернуты, глаза смиренны.
– Нет слаще березового молока, – вспоминает кто-то. – Это, брат, весной!
В нашей избе-времянке, в которой до этого квартировали геологи, а еще раньше жил замшелый карел-отшельник, словно бы единый широкий вздох пролетел: весна вспомянулась.
Входит бригадир Лешка Голованов, огромный, рыхлый, всегда по-мальчишески краснолицый, легко краснеющий еще больше того беспричинно, и объясняет, что рабочий день актируется.
– Пошабашим, товарищи, я только что с планерки: у Карловича на термометре минус сорок. Уходить никому не велено, будем сидеть в будке. Может, мороз отпустит.
– Право слово, сам не ам и другим не дам! Черт горбатый, нет чтобы по-людски вырядить! – несется по адресу начальника стройучастка. Все сейчас всколыхнулись, кроме бригадира, против него.
Он – горбун, с длинными руками и с длинным бледным лицом, с белыми бесцветными глазами в глубоких глазницах, в коротком овчинном кожушке и в литых сапогах, в которых двоится лаковой черноты солнце. Величают его по отчеству Карловичем, он финн, лет ему будет под тридцать.
– Вся оплата по акту – рваный рублевик, – толкует бригада. – Мы тут ни ухом, ни рылом не виноваты, потому – стужа, вот и сделай милость, освободи народ, увези в поселок…
– Должно быть, выжидает он, с морозом теперь советуется… – говорит свою догадку Лешка Голованов, свекольно выкраснев.
– День все одно негожий: на воле дышать трудно, работа не сладится, – горячатся, доказывают ему.