355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лидия Червинская » Невидимая птица » Текст книги (страница 7)
Невидимая птица
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 08:30

Текст книги "Невидимая птица"


Автор книги: Лидия Червинская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

Иногда я беседовала с врачом. Он поляк и говорил со мной по-русски, а лицом почему-то напоминал Чехова. Я спрашивала его, о чем говорят больные, чьи голоса я слышала из своей комнаты. «Все больше чепуху болтают. В сумасшествии, заметьте, нет ничего высокого порядка. Скорее что-то человечески-унизительное, мучительное, как немота. Ничего, кроме страдания, – которое тоже, само по себе, еще не есть патент на благородство».

Тогда мне это показалось верным. Но вспоминая этих женщин (впоследствии познакомилась со всеми и лица запомнила, кажется, на всю жизнь), думаю, что здесь есть и другое. Сумасшествие – карикатурное обострение индивидуализма, в этом его связь со всем трагизмом человеческого одиночества.

Наконец, приехал брат. Это было очень большой радостью. Я тут же рассказала ему о том, что произошло. Рассказывала быстро, «скромным», как у нас называлось, голосом. В ответ он молча поцеловал меня. Мне стало стыдно и очень грустно. Брат вынул из кармана большую плитку шоколада и протянул мне, как-то по-детски спросив: «хочешь?»

Брат относится ко мне необычайно талантливо. Я ждала его каждый день (он нарочно не назначал часа), и в его приходе было всегда что-то праздничное. В детстве я так ждала его возвращения из гимназии, всегда с каким-нибудь сюрпризом для меня, с умными смешными рассказами.

Этому ощущению детства способствовали условия жизни в клинике. Меня никто не спрашивал, зачем я здесь, никто не советовал, – все распоряжались, и в этом было что-то успокаивающее, даже боль. С той же покорностью и с тем же безразличием к судьбе, страхом перед жизнью, я согласилась уехать с Н. – ни разу не подумав о том, что будущее все-таки вытекает из прошлого, что новая жизнь обречена на неудачу, если в основе ее лежит забвение, а не верность.

Прощание с братом и с Вами на вокзале было смущенным и каким-то неполным. Вы пришли за несколько минут до отхода поезда Paris-Nice-Vintimille.

Сейчас представила себе, как такой же поезд, с надписью в обратном порядке, привезет меня в Париж. Будет утро, дождь, газовые фонари… в раннем тумане откроется наш, тоже вечный, город, который так люблю. За то, что там знала бескорыстную нежность, отвлеченную взволнованность, там верила, что существует потусторонний замысел человеческих отношений.

Когда я, всего несколько дней тому назад, начала эту запись, мне казалось, что только потом сделаю выводы, приму решение. Перечитывая, замечаю, что выводы сделаны – и незаметно для меня уже созрело решение (как молодая трава, которая подымается, прикрытая сухими листьями).

Пишу в холле большого отеля в Ницце, куда мы приехали вчера. Н. и Борис Романович сидят в креслах в глубине. Мы ждем, когда вернется из гаража автомобиль, который в починке, потом уезжаем обратно, «домой».

Очень тихо. За окном неожиданно-серый, почти северный свет. На столе передо мною огромный букет красных гвоздик (всегда внимательный Борис Романович). Что-то взволнованное, притушенное во всем, и вместе с этим – непередаваемое ощущение шири и свободы, которое всегда чувствую, глядя на небо в Ницце.

Делаю вид, что не слушаю разговора, который ясно до меня доносится. Борис Романович уговаривает Н. переехать на несколько месяцев в Париж, что по его словам необходимо для дела. (Деловая жизнь Н. мне всегда была непонятна.) Н. сомневается в том, благоразумно ли взять меня с собою. Не лучше ли мне провести зиму в санатории на юге. Прерывает самого себя замечаниями противоречивыми… «но с другой стороны».

Пишу дальше, чтобы скрыть волнение. Об этих планах слышу впервые и сейчас понимаю, что уже давно решила расстаться с Н… Если мы едем в Париж, практически все значительно облегчается.

Звенит трамвай. Особенный, провинциальный звук. Н. уже говорит о другом. Об автомобильных марках, так же увлеченно и подробно. Меня всегда смущала такая неразборчивость его внимания. Попробую сосчитать гвоздики в букете. Если нечет – еду с ними в Париж…

Гвоздики оказались собранными по дюжинам в маленькие пучки, но в последней, пятой, их всего одиннадцать. Может быть, я ошиблась считая?

XI

Лунный свет сквозь занавески, и небо ярко-синее. В комнате освещенной только маленькой настольной лампочкой, грустно и неуютно, как всегда и всюду перед отъездом. Завтра утром мы все уезжаем в Марсель, а потом – я и не знаю и боюсь знать, что будет потом. Последние два дня Н. и я избегаем оставаться вдвоем для возможного разговора.

Сейчас меня особенно смущает необходимость что-то решать и менять. Может быть, от усталости. Раньше, когда здоровое состояние было нормальным, ослабление вызывало ясность в мыслях и притупленность в чувствах. Теперь от тех же причин сознание тускнеет, а ощущения обостряются.

На столе в стеклянной банке (не нашлось достаточно большой вазы) букет гвоздик. Они еще не завяли и тоже как будто ждут чего-то. Под ними, как под деревом, фотографии: детская – брата и Ваша – тоже молодая. Вы оба как будто мало изменились с тех пор. (Все хорошие люди в чем-то сохраняют свой юный облик.)

Разглядывала ваши лица и, кажется, впервые пожалела о том, что вы так мало знакомы. Потом представила себе, как брат проводит меня до дверей Вашего дома. Вы встретите меня, как всегда, испуганно от неожиданности. Начнутся быстрые вопросы, на которые я никогда не успевала отвечать. Я не буду пытаться, как бывало, рассказать Вам о всем значительном в себе. Потому что знаю, что исповедь человека человеку фальшива… Настоящие отношения исчерпываются счастливой способностью преданно любить, с одной стороны, и целомудренным согласием принять эту любовь, с другой.

Я не задам Вам обычного вопроса: что делать? Потому что знаю ответ: жить дальше. Просто жить. Постараться выбраться из того тупика, в который завел меня любовно-узкий путь. Еще возможна жизнь, пусть без «музыки», без «страсти». Без деления на счастливую и несчастную, личную и другую. Жизнь – без прилагательных, но такая, в которой ничто не потревожит моих сумерек, не смутит моей верности.

Снизу из столовой слышны голоса. Продолжается бесконечный разговор, начатый за ужином: о каком-то фильме, об Анне Карениной в Советском Театре, о «Мадам Бовари»… Я ушла, сославшись на усталость. За дверью я услышала вопрос Бориса Романовича: «Когда ты поговоришь с ней, Николай?» Может быть, Н. еще сегодня зайдет ко мне, или лучше лечь, заснуть, отложить все до завтра?

Что меня смущает, чего я боюсь, когда думаю о возможном будущем? Кажется, именно того, что ничто, нигде не изменится. Что мечты и планы столкнутся с косностью моей и равнодушием других. Боюсь победы быта и биологии, того, что действительность окажется сильней моей выдумки, которая для меня есть единственная правда. (В этом смысле все записанное здесь правдиво.)

Перечитывая, невольно обнаружила порочность моего отношения к миру, к другим, к себе. Я была дня самой себя только объектом анализа, который меня ни к чему нравственно не обязывал. К другим же всегда относилась с требовательной фантазией. Думаю теперь, что обратное положение было бы правильным.

Один голос замолк. Продолжается монолог. Неужели еще о Флобере? На полу кружевные тени от занавески. Вся эта жизнь, с теннисом, лекарствами, газетами, брачной любовью и чтением Флобера, похожа на кружево, груду кружев, в которые можно погрузиться, как в снег, заснуть, замерзнуть.

Гвоздики вдруг начали осыпаться. Как странно оживают вещи по ночам. Как будто зашевелились листочки порванных писем на столе. Из пачки выглянул уголок изящного проспекта какой-то санатории. Не лучше ли все-таки…

В столовой вдруг стало тихо. По лестнице слышны шаги – ночью ковры не помогают. Как долго они прощаются на площадке. (Комната Бориса Романовича в верхнем этаже…)

Мне опять стало страшно, неужели уже сейчас кончится почти счастливое ожидание? Шаги по коридору…

Писать больше не о чем. Это все, что я знаю о прошлом и помню о будущем.

Н. остановился у двери и пошел дальше к себе. Значит – только завтра.

Очень холодно, или это только кажется от лунного света?

Альманах «Круг», Париж. 1938, № 3.


В ПОСЛЕДНЮЮ МИНУТУ

Подчиняясь внутреннему закону свободы, пишу от первого лица. Свобода – сестра одиночества. Поэтому, все утверждения замыкаются в личном опыте, все отрицания в личной судьбе.

Все же «я» здесь не то, заменяющее имя (на английском языке прописное «I»), а как бы собирательное. За всех близко-думающих, часто не любимых, незнакомых, – к тем любимым и понятным, нередко думающим иначе… не за это ли «иначе» любимым?

С первого слова, с первой полумысли – смущение, столкновение совести и чувства. Любовь к врагу: любовь – предпочтение, любовь – нежность, и равнодушие (если не раздражение) к союзнику. Внимание бескорыстно-щедрое к избранным – нетерпение к достойным и неблагодарность к тем, кто полюбил лучшее во мне.

Совесть (которую почти физически ощущаю в груди, над сердцем) ошибиться не может. Значит, ошибается чувство. Возможно, конечно, совпадение выбора сердца, воли, совести, разума. Подобный опыт, если даже единичный и случайный, – «бессмертья может быть залог». Он, как звезда, ведет, не освещая пути. Как все, что совершенно, он только подчеркивает условность остального.

(Есть расстояние, но нет противоречия между «идолом» и действительностью, которая тянется к нему и стыдливо от него прячется в бедности своей и пороке…)

Вдохновение: любви, творчества, веры, выводит из одиночества. Но здесь кончается и свобода. Она приносится в дар чему-то, или кому-то (в залог верности, в знак благодарности, за прерванный монолог, за возможность разговора, творчества, молитвы…).

Власть над вдохновением – одно из определений таланта. Не мысль, вызывающая слово, не чувство, подсказывающее действие – а наоборот. Ложь, доведенная до предела, возвращенная к своему источнику, магически превращается в правду (художественную).

Словесная стихия, как водная. Нужно покориться ей для того, чтобы потом подчинить ее себе. Доверяя воде, тело держится на поверхности и плывет, движения его следуют ритму. Мысль тоже должна быть доверчива и ритмична. (По Розанову – «музыкальна», чтобы быть достойной выражения.)

Но в сознание (лоно мысли), которое в чем-то совпадает с совестью (этимологический корень тот же), нет ни слова, ни даже звука. Скорее что-то похожее на неровно и тяжело бьющийся пульс, то учащенный, то медленный.

Не все находит свое «музыкальное» выражение. И едва ли только лучшее. По праву, по справедливости, должно было бы быть услышанным и то, что вне музыки. «По совести», которая как-то музыке противоположна.

Революция, например, очищенная от жертвенности, романтизма, горя и героизма, революция сама по себе, не «звучит». Не потому ли, что «свобода, равенство и братство» – эмблемы мировой совести – антимузыкальны?

Но революция права. Права земная совесть. Что же делать с музыкой?..

«…звуков небес заменить не могли ей скучные песни земли». Но и они, эти «скучные песни», незаменимы. И песня о совести, самая земная, самая скучная из них, продолжает звучать независимо, неприветливо и неотразимо. (Не так ли звучит поэзия Некрасова?) Значит, совесть одна из муз, и как обнадеживающе-безутешно такое песнопенье!

Я не умею ее определить, но она стала для меня привычным «общим знаменателем», к которому можно свести все. Задача этим далеко не решена, но не случайно же она невольно становится темой всего, о чем не лениво и не мечтательно думаю.

Мне не очень нравится ее имя – «совесть» Но оно, как магнит, притягивает разрозненные впечатления, обрывки беспредметных желаний, бесцельных стремлений, ясные, но, как в бреду, ничем не связанные между собой мысли.

У меня нет формулы для нее в действенной жизни. Но я знаю, что как на туманной, испорченной сильным светом фотографической пластинке, на ней отпечатаны все жизненные заветы.

От предметов, понятий, голосов тянутся невидимые электрические провода – по ним, при желании, можно пустить ту энергию, природа которой неизвестна мне, но которая, как электрическая, может привести в движение и осветить все (по-иному и вне обычных законов механики и света).

В комнате утро. За окном вымытый, бодрый, будничный город. Радио дуэтом передает цыганский романс «две гитары за стеной…» и рекламы дамских (уже весенних) мод.

На столе новый роман. Героиня любит и умирает любя (несчастный случай или самоубийство?). Газета: фотография убийцы, разоблаченного полицией, на первой странице, скрыто-тревожные вести на второй.

В памяти лоскутки какого-то доброго сна, смешанные с отрывками из вчера виденной пьесы советского автора, и обычные, неуютно-практические, догадки о том, что делать дальше…

Холодно… все это замечается непосредственно телом, рассудком. Убедительно и хаотично. Но стоит повернуть «выключатель», и все освещается по-новому, строгим, грустным, верным светом.

Площадь за окном, мило похожая на провинциальную, модные платья, цыганское «милый, это – ты ли?» – уже не «пошлость» жизни, а ее биология, от которой нельзя оторваться, которую надо нести в себе. «Нельзя», «надо» – слова диктуемые совестью. Книга убеждает в частном случае, потому что правдива «вообще» (и в ней слышна далекая тема возмездия). Убийцу наверно казнят. Законно – и глубоко несправедливо, как всегда смертная казнь. Газетные сообщения напоминают сентябрь… почти физическая тревога, оттененная спокойной, какой-то смиренной осенью. Слабость и ясность в голове (как от болезни). Противоречивые, смущенные чувства. Стертые понятия, индивидуально обновленные, различные и похожие друг на друга. Нестройные разговоры, приведшие к мысли о непротивлении злу. Задумчивость о природе зла… смутное предположение, что его в положительном смысле вовсе нет, что «оно» отсутствие или искажение добра. Во всем этом стойкая неспособность принять что-нибудь до конца. Догадка, что судить совестью можно только себя, – других судят сердце и ум. Совесть только жалеет.

Следя за советской пьесой, чувствовала (узнавая в себе это чувство), как тянет «туда». Словно на улицу из комнаты. Не к свежему, бодрому воздуху, а в уличную толпу, где, сливаясь со всеми, легче нести свою одинокую «неповторимую» личность. Родина эта та страна, где – рядом живут старые и молодые, где наглядна непрерывность жизни, преемственность дела, – отсюда серьезность и осмысленность собственного участия.

Советский «коллектив» – это все-таки грубое издание того же учения о братской любви. Такой трудной, такой ничего-не-заменяющей, такой человеческой (не человечной)…

Но – опять поворачивается выключатель… и пошлость снова становится пошлостью, которую принимаю только потому, что она приятна мне. Роман убедителен, потому что писал его талантливый человек. Героиня его умирает от своего личного горя любви, а не от ужаса перед вечным, всюду разлитым, любовным неравенством.

«Совесть» звучит фальшиво в применении к убийству с целью грабежа. Не так называют ее республиканцы в Испании, не помнят и не верят в нее германские евреи… и кажется несомненным, что советская Россия предала ее как основное в истории русской духовности, в традиции русской культуры… Какое же отношение имеет «она» к жизни цельной и противоречивой, жестокой и убедительной? (Страдание и страх. Преданность и предательство. Красота, которая «спасет мир», но стремление осуществить которую влечет за собой гибель? Страсть и безразличие. И, наконец, крик радости и боли, в котором чужой волей рождается человек – и завистливоосуждающее молчание, которым провожают его, уходящего по своей воле…) Никакого, как будто. И все–таки, в этом мире, который есть, существует память, мечта, знание о том, который должен быть. И как бы для проверки этого знания – аппарат совести, условный и точный как хронометр.

Вечер в кафе. Темп мысли меняется от рассеянности (голоса, лица) и усталости. (Утомляет «опыт свободы» – условие этой записи.)

Как многие, я привыкла думать только «по поводу» – как бы в порядке жизненной необходимости. Думая, для себя, привыкла обращаться к кому-то с неясным ожиданием личного ответа. Но «свободно и одиноко», значит обо всем, ко всем (или к никому). Не выбирая, не поддаваясь наркотическому действию слова – тихо, сухо, и даже торопливо.

Здесь, a propos, несколько слов в пояснение названия.

«Последняя минута» не та, после которой конец или перемена. Это – любая минута, в которую можно остановить работу мысли и составить «инвентарь» того, что уже есть собственность сознания.

Зачем это нужно? Вовсе не нужно, вероятно, но всегда может понадобиться и всегда покажется, что еще рано…

Так иногда в рассеянной задумчивости, при двойном, сумеречном свете, вдруг начинаешь перебирать зачем-то сохранившиеся письма, перелистывать старые книги, пересматривать фотографии, перечитывать дневники… только для того, чтобы опять сложить все в сундук или корзину на чердаке и, утомившись, вернуться к жизни, в которой ничего, собственно, не собираешься менять.

Эта запись – одно из таких «путешествий на чердак». Как всегда случайно, и как всегда на «всякий случай».

Случаев возможно только два: любви или смерти (иногда это произносится: счастья или истины).

«Чего Вы ищете, истины или счастья?» (из недавнего разговора). Думаю, что как все, и того и другого. В разное время, разным в себе. Линии этих стремлений не параллельны, но перпендикулярны завязаны узлами, как нити сети. Поэтому так медленно и осторожно продвижение, – с памятью о другом направлении.

Об «истине» знаю только то, что она не всегда похожа на «правду». Лично сталкивалась с ней всегда неожиданно, и всегда на дороге к счастью (чаше на обратном пути…).

«Счастье» определяю отрицательно, как «неодиночество» – в поисках истины. Когда слышалось в чужом тайно-дорогое мне, или когда мой собственный голос, углубленный, усиленный поддержкой, как эхо, возвращался ко мне…

О «любви» догадываюсь, что она «одна, как смерть одна». (И в том и другом чудо рождения, единственный, еле уловимый, едва понятный момент, связывающий с жизнью. Звено в невосстановленной цепи…)

Знаю, что в психологическом «разрезе» – она жестока, эгоистична и несправедлива – в замкнутости «я-ты-я». Две пары глаз, как зеркала, бесконечно отражающие друг друга. И все же в них, в этом взаимном отражении – весь мир, во всем его сложном богатстве.

Но психология неинтересна. Замечаю, что мой чердак завален бесчисленными психологическими наблюдениями, выводами, цитатами из своего или чужого опыта… Когда-то я гордилась ими (как в детстве тетрадями с правильно решенными задачами по арифметике).

Психология незначительна – касательная к окружности любви, не может привести к центру.

Так же вещественна и несущественна физиология любви. Трудно поверить, что «она» – та счастливая, коротенькая спазма, в которой создано все живое и к которой все живое стремится.

Ничего не зная о последнем, отрицаю право на убийство, даже законное (война, смертная казнь, дуэль) и сочувственно оправдываю приговорившего себя самого.

Трудно кроить из этой легкорвущейся материи (полумысли, полувпечатления, почти только словесные ассоциации). Привычнее было кутаться в нее, как в платок. Замечаю также, что в эти «одежды» нельзя облечь мою личную судьбу. К чему же они теперь пригодны?

Мое «я» живет, как мышь в углу, в архиве «человеческих документов», не имеющих ко мне отношения. Не знаю даже, чем она питается. На чердаке все давно не съедобно, даже для такого жалкого зверька. Быть может, мышь голодает? или добывает пищу извне, а здесь только живет, потому что привычно, уютно, хотя холодно и очень пыльно?..

«Очень пыльно», – громко повторил гарсон, проведя тряпкой по соседнему столику.

Стало весело. Чем-то напомнило кинематограф. Захотелось пойти туда, где на экране странно-успокаивающая, искаженно-прекрасная жизнь. Захотелось вызвать знакомый номер по телефону и сказать: «Не верь моим словам, не верь этим, моим мыслям. Верь только тому, что я забываю, тоскую, предаю и жду…» Захотелось уехать на юг. Купить чемодан из светлой кожи – (символ богатства). Захотелось чудесной власти денег, чудесной покорности деньгам.

Деньги любят все, кто любит жизнь. Мистику денег чувствуют многие. Но правильный тон (неуловимо-элегантная манера в обращении с деньгами, ничего общего не имеющая со щедростью) свойствен только тем, для кого они не «собственность», а средство, случайно попавшее в руки – у них поведение просто, сдержанно и застенчиво (как-то «совестливо»).

На этом примере вспоминаю все возражения, которые приходилось слышать и уважать: «ценно только то, что непосредственно, а не то, что вызвано чувствам долга». Но ведь оно, это «чувство долга», т. е. чувство совести, единственное связывает людей… безрадостно и бессрочно. Мир, построенный на радости личного вдохновения, в тоске по личной любви, в надежде на личное бессмертие – что стало с этим миром?

Но – искусство? Невозможное без вдохновения, «святое искусство»? Оно, прежде всего, серьезно – это искусство. Вдохновленное серьезностью, оно прислушивается, предчувствует, приближает тему каждого нового дня.

Настоящее искусство современно, и этим вечно. Не такими ли сегодня кажутся строки:


 
Уведи меня в стан погибающих
За великое дело любви…
 

Совесть тоже бывает гениальной…

Трудно сказать, в чем тема нашего дня. Но «тональность» его сурова.

А нежность? Она не исчезла из мира, но как влага, испарилась с поверхности земли. Быть может, для того, чтобы пролиться когда-нибудь новым дождем…

Испарилась вся – вода, слезы, роса. Начинается засуха. От засухи повсюду вспыхивают пожары. Становится трудно дышать…

Светает. В этот час мне всегда кажется, что ко мне возвращается душа, которая с заката до рассвета скитается в поисках чего-то. Где только она не побывала, чего не просила у близких и далеких. Ока уже похожа на старушку с обветренным лицом. А на дне сумы у нее, среди кучи медяков и всякой рухляди, тяжелая, потускневшая золотая монета. В тысячный раз разглядываю стертую надпись, одно слово: «верность» или «вечность». Нельзя разобрать – и не все ли равно?

«Литературный смотр» Свободный сборник. Париж, 1939.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю