Текст книги "Пограничные характеры"
Автор книги: Лидия Обухова
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)
Какой-то неизвестный боец из окна санчасти долго стрелял по гитлеровцам. Раненный в правую руку, он выскочил навстречу врагам и погиб в рукопашной, до конца сжимая винтовку левой рукой.
Потому-то так пугливо и озирались гитлеровцы, хотя давно уже отзвучали выстрелы уличного боя. Коротко, но лихо дрались пограничники 106-го отряда!
А застава на берегу Прута все держалась. В четырнадцать часов Тужлов заметил на вершине кряжа долгожданный кавалерийский полк. Однако в обход, камышами, пробраться к ним смог лишь один спешившийся эскадрон. Миновали сутки. Наступил вечер понедельника. Тужлова вызвали на северную окраину Стояновки, и там, в крестьянской хате, он получил приказ взорвать оба моста. Осуществить это он должен был совместно с офицером комендатуры Константиновым.
Чтобы бесшумно пробраться к мосту и заложить взрывчатку, Константинов предложил идти босиком. Тужлов возразил: камыш все равно шелестит, только ноги зря покалечим. Он немножко хитрил: был ранен в ногу, а голенище скрывало бинты. Разутому, ему бы нипочем не дойти.
Это был дерзкий замысел!
Тремя группами, со строгим наказом ни под каким видом не ввязываться в бой, они должны были пройти приблизительно полтора километра, минуя боевые порядки противника. Как это удалось Тужлову и его людям – коротко не расскажешь. Двигались гуськом в полной темноте. Наконец на фоне неба стали проглядывать фермы железнодорожного моста. А Константинова с минерами нет! Связь с его группой по дороге потерялась.
– Будем их искать, пока не рассвело! – сказал упрямо Тужлов.
Местность вокруг своей заставы он знал отлично. И все-таки кружил безуспешно. Пришлось вернуться на заставу по вспышкам ракет, которые обеспокоенно пускали из Стояновки. Оказывается, Константинов был ранен и отошел раньше них. Командир кавалерийского полка Васильев и начальник комендатуры Агарков сказали Тужлову:
– Поешь и отдохни. Придется операцию проводить днем. Время не терпит. Тебе выполнять, Василий Михайлович, тебе и отвечать по законам военного времени. В помощь даем нашего офицера Нестерова…
Пограничная жизнь отличается тем, что она не состоит сплошь из стычек и острых моментов. Они становятся лишь завершением, а корневая, подспудная часть заключается в воспитании. Постоянное состояние души пограничника можно обозначить словом «готовность».
Неверно, что готовность присуща всегда и всем! Большинство людей перед быстрой сменой обстоятельств поначалу, случается, и беспомощны. Сопротивляемость, внутренняя вооруженность возникает лишь какое-то время спустя, когда опасности уже бьют вокруг наподобие града, со всех сторон, укрыться негде. Слов нет, человек гибок: его жизненные силы перестраиваются в зависимости от надобности – на оборону, на атаку, на выжидание.
Талант пограничника состоит в том, чтобы на полсекунды опередить событие. Сделать так, чтобы ты не был посрамлен перед ним своею медлительностью. Мне возразят, что я рисую идеал. Нимало. Моя задача лишь наиболее доходчиво растолковать особенность профессии. Всегда испытываю чувство родства и понимания, когда встречаюсь со старыми пограничниками. Чувство клана, если хотите. Они знают о жизни что-то такое, чего другие, возможно, не знают с подобной полнотой. Профессия сообщает определенный угол зрения, под которым люди смотрят на мир.
Бойцы заставы поняли своего начальника с полуслова.
– Двинемся все вместе. А взрывать мост будет тот, кто останется в живых. Если не я, то Нестеров. Он не дойдет, задача ложится на Бархатова.
Так и прорывались, от атаки к атаке. Мост был захвачен к заходу солнца и взорван на виду приближавшихся к нему фашистских танков. На душе у Тужлова полегчало…
Через несколько дней заполнялись наградные листы. Из шестидесяти четырех человек Тужлов вывел с заставы семнадцать. Трое были представлены к Золотым Звездам. Первыми пограничниками Героями Советского Союза на этой войне стали Василий Федорович Михальков, Иван Дмитриевич Бузыцков и Александр Константинович Константинов. Указ был подписан двадцать шестого августа.
Первые выстрелы прозвучали для всех одновременно. А вот последние – каждому в свой час. Для Петра Родионова это случилось еще до полудня двадцать второго июня сорок первого года. Василий Тужлов, напротив, прошел по всем четырем военным годам. Отступал с боями к Ростову. Каждую деревню держали они по неделе. «Зачем уходите? На кого оставляете?» Куда было деваться от этих вопросов?! Но впереди у Тужлова был еще Сталинград, который горел на его глазах, и Севастополь, где его тяжело ранило, и Берлин, по которому он сделал свой последний выстрел. Об этом чуть позже.
Вернемся еще раз в сорок первый год. К годовщине Великого Октября.
Мы, семьи пограничников 106-отряда, были застигнуты войной на первых метрах советской земли, надолго отторгнуты от большой Родины, но мы жили одной жизнью с ней, дышали одним дыханием. Я помню, как в ноябре 1941 года первый раз удалось услышать по радио Москву. Оле Приалгаускене, которая на время приютила нашу семью, разбудила меня в четыре часа утра. Радиоприемник стоял возле самой кровати. Она повернула рукоятку, послышался треск, визг. Я не смела просить ее: слишком строго наказывали за слушание советского радио. Я молчала, а она шарила и шарила в эфире. Вдруг сказала шепотом:
– Слушай же!
Но я ничего не могла разобрать, пока не прижалась ухом к освещенному квадрату приемника. И оттуда слабо-слабо, как с другой планеты, полилась песенка:
Напишите, девушки, не забудьте, девушки…
По-русски пели! Наши родные голоса!.. Я не знаю, что со мной сделалось. Я не могла сдержаться, слезы душили меня, сердце рвалось. Значит, жива Родина! Оле смотрела на мое залитое слезами радостное лицо и качала головой. Я ловила последние звуки песни. Они замирали, отдаляясь, их глушил треск и визг немецких станций. На следующий день удалось уловить обрывок последних известий. «Враг угрожает древней столице земли русской… – Знакомый голос диктора звучал сурово. – Настал час, когда каждый должен встать на защиту Родины…»
Я позавидовала тем, которые умирают сейчас под Москвой.
Не знаю, как прошел тот день. В хмурые тучи спряталось солнце. Опустилась тьма. Я думала только об одном: что с Москвой? Наутро Оле опять стала ловить московскую волну. Я боялась, что оттуда пролает вдруг чужая речь. Разве не рухнул вчера весь мир? Разве не отдана Москва? И в этот же миг прорвался знакомый голос диктора!
Нет, мы тогда еще не имели силы радоваться. Слишком грозна была нависшая опасность. Но самый тяжелый момент миновал и больше никогда не охватывало нас малодушие…
…«Драуджиама» по-литовски, значит, «запрещается». Такие дощечки были прибиты с двух сторон нашей «интернато ставиклы». Взад и вперед расхаживает полицай с винтовкой. Проволока. А мимо ползут бесконечные дровяные обозы на немецкую сторону. В Литве нечем особенно поживиться, так хоть леса рубили. Торопливо рубили! А мы отчаянно мерзли в бараках, и ребятишки выучились просить у возниц: «Док бишки малкос!» (Дайте немного дров). Кто подобрее, сбросит полено-другое. Иногда отгонят кнутом. А полицай уже стреляет в воздух: назад, нельзя, драуджиама! И грубо вырывает заиндевелые полешки. Бывало, принимались искать даже по домам. Я в ту осень тяжело болела, и когда разносился тревожный голос: «ищут!», мне под одеяло совали два-три драгоценных березовых чурбачка. Полицейские, поскрипывая русскими валенками из разграбленных складов, шарили по углам. Как-то за несколько найденных поленьев начальник лагеря избил Надю Романычеву. Она пришла без слез, с перекушенными губами, с лицом, почерневшим от бессильной ярости…
Утром седьмого ноября 1941 года Шура Ветрова (которая долго еще не знала и не верила, что она с первых часов войны вдова), уронила негромко:
– В первый раз за двадцать четыре года Красная площадь не будет греметь.
Надя Романычева вскрикнула, гоня недосказанность:
– Почему, слышишь?
Шура, сама испугавшись и спеша избавиться от мучительных мыслей, торопливо разъяснила:
– В этот день все будут работать на производстве, я думаю.
Вздох облегчения. Маленькая надежда.
Но мы ошиблись.
Протекли годы. По телевизору из вечера в вечер показывали хронику к 50-летию Советской власти. И я все-таки увидела тот давний парад!
Мой отец не участвовал в этом суровом параде, хотя за неделю до начала войны был вызван в Москву по делам службы. В составе только что сформированного 252-го пограничного полка он дрался в это время на ближних подступах к столице.
Газета «Большевик-чекист» вышла 19 декабря 1941 года с крупным заголовком: «Под Москвой враг бит. Будет бит всюду». На третьей странице в перечне награжденных орденом Красной Звезды пятидесятым в списке значится батальонный комиссар Алексей Сергеевич Обухов. Приказ подписал командующий войсками Западного фронта генерал армии Г. К. Жуков.
Ах, можно ли было предположить, что в этой же газете, почти день в день через три года – 16 декабря 1944 года – будет опубликовано мое собственное письмо, подписанное еще детским именем, как писалось на школьных тетрадках, – Лиля Обухова, – с горестным отчетом о пережитых годах.
Осенью сорок первого года отец был убежден, что мы погибли. Кто-то передал ему вполне достоверный рассказ: вывели на площадь Таураге и расстреляли. В первые недели войны он подал рапорт с просьбой направить его в тыл врага, ближе к тем местам… Можно представить горечь и отчаяние, которые душили его. Своей свояченице, а моей тетке Лидии Эдуардовне Крейцбургер, которая всю войну проработала на «скорой помощи» по перевозке раненых, он говорил не раз: «У меня больше никого не осталось». Виделись они урывками, когда Обухов приезжал с фронта. Иногда перекинуться несколькими словами удавалось лишь в той же самой машине «скорой помощи», пока та делала рейс от Белорусского вокзала к клинике Склифосовского. Он неизменно оставлял тетке свой дневной паек.
Ее поражало, как изменился Алексей Сергеевич. Мягкий, очень покладистый в домашнем быту, он за считанные месяцы превратился в твердого, полного воодушевления и трезвой энергии воина. Ни капли уныния. Словно война отомкнула в нем скрытые до поры внутренние силы.
252-й полк, ставший впоследствии 88-м, в составе фронта медленно продвигался в направлении на Смоленск. Это было еще не наступление, но как бы выдавливание врага: освобожденная земля мерилась иногда даже не верстами, а сотнями метров. Неимоверными усилиями, ратным трудом каждого Западный фронт все дальше отодвигался от столицы.
Двадцатилетний лейтенант Евгений Соловьев, который в последний довоенный год, как узнала я об этом после, служил в 16-м погранотряде, по соседству с нашим 15-м, в Заславле, (откуда отца и перевели в Таураге) явился в штаб 88-го пограничного полка в ноябре сорок второго. Это было в Козельске. Город уже отбили, но он находился еще в прифронтовой полосе.
Жизненный опыт лейтенанта к началу войны был невелик. Детство прошло на Волге вблизи Ульяновска. Учился он в Аксубаевском техникуме. Два года преподавал в деревенской школе географию. Была еще праздничная поездка в Москву на декаду Белорусского искусства (он уже служил на границе и пел в самодеятельном хоре).
В Козельск он прибыл уже обстрелянным. Самый тяжелый для него бой был под Москвой, а самый запомнившийся – под Калинином, в октябре сорок первого, когда трижды отбивали деревню Николо-Малицы. Ничего от этой деревни, конечно, не осталось.
В Козельск лейтенант приехал в теплушке глубокой ночью. На темной пустой улице он вскоре наткнулся на патруль, и его провели к штабу.
Политотдел полка расположился в деревянном домишке. У ворот стоял часовой. Почти все политотдельцы были недавними учителями, а Константин Иссидорович Лебедев и Михаил Иосифович Пасютин – директорами школ в Витебске (там и я училась до войны). Появление еще одного «шкраба» вызвало веселое оживление. Вся атмосфера политотдела – дружелюбная, теплая – пришлась Соловьеву по душе. «Пойдем, покажешься начальнику политотдела», – сказали ему и отвели к батальонному комиссару Мигире.
А вскоре появился и комиссар полка Обухов.
Несмотря на почти двадцатилетнюю разницу в возрасте, он показался Соловьеву по первому впечатлению очень молодым, стройным, красивым. В белом распахнутом полушубке, с непокрытой темно-кудрявой головой (ушанку он держал в руках), румяный от легкого морозца.
– Вы откуда?
– Прибыл в ваше распоряжение на должность помощника начальника политотдела по комсомолу.
– Ну, зайдемте в кабинет, – Обухов улыбнулся, указав жестом на кухоньку-боковушку.
Разговор шел более получаса, и очень молодого еще Соловьева растрогало, что в тоне комиссара слышались доброжелательные отеческие нотки. Впрочем, потом он убедился, что Обухов не только добродушен, но взыскателен и строг.
– Наш полк молодой, – сказал комиссар, – но имеет уже своих героев и свои традиции. Постарайтесь познакомиться, душевно сблизиться с бойцами. Среди них есть опытные заслуженные воины. Балюлин, например, участвовал еще в брусиловском прорыве, награжден георгиевской медалью. В общем, не грех и нам с вами у них поучиться. Но есть такие, которых надо терпеливо учить самим. Вы готовились посвятить себя педагогике? Считайте, что политработник та же самая профессия. Вы попали в дружную полковую семью, мы вас принимаем.
…Через много лет в архиве Музея пограничных войск я отыскала несколько номеров газеты 88-го полка с лаконичным названием «За победу». В одном из них напечатана статья А. С. Обухова.
На несколько секунд я ощутила смещение времени. Двадцать четвертое марта сорок второго года… вторник… Где были мы в этот день? Да. Интернато ставикла. Полицай с винтовкой. С усилием сморгнула… «Это живо лишь в памяти, успокойся», – сказала себе.
Читая статью, я словно слышала знакомые интонации голоса отца, представила, как в усилии отыскать нужное слово сдвигаются его брови. Сколько раз по вечерам, в двух шагах от моей кровати, он так же сидел за столом у затемненной лампы! Он был на редкость добросовестен и усидчив. Иногда, если я еще не спала, подсаживался ближе, читал вслух понравившуюся цитату. Я была старшей, он обращался со мною на равных.
«Нам, пограничникам, – писал он с своей статье, – надлежит предотвращать и не допускать вражеские действия в тылу Красной Армии. Зорко присматриваться ко всем подозрительным и не в меру любопытным личностям. Везде и всегда быть начеку! Пограничники нашей части поняли свою роль и задачу. Тридцать бесстрашных и отважных воинов награждены орденами и медалями. Отлично несут службу младший сержант Красовский А. С. и красноармеец его отделения Ренников И. В. Несмотря на ухищрения врага, они его найдут и задержат».
А с Красовским за две недели до этого произошло вот что. На контрольно-пропускном пункте он еще издали увидал несколько легкораненых бойцов, которые шли по дороге. У одного была забинтована левая рука, но, закуривая, он как-то очень уж ловко владел ею. Хотя документы были в порядке, Красовский остановил этого бойца и отвел в ближайший госпиталь. Руку развязали. «Больной» никогда не был больным! Он сам забинтовал себя.
Статья рассказывала и о красноармейце по фамилии Щука:
«Он задержал матерого немецкого шпиона. Шпион был переодет в форму командира Красной Армии, увиливал, маскировался, но ему не удалось ускользнуть от зоркого пограничника… Был случай, – писал Обухов, о нерадивом бойце, – когда Белокопытов ушел с поста в помещение, а Бажин прислонился к углу бани и бесконтрольно пропустил несколько повозок. Красноармеец Степанов неизвестному для него человеку заявил: «Если к нам, пограничникам, попадешь, то не уйдешь». И тут же рассказал, какую задачу выполняет, сколько времени служит… Он мог бы рассказывать и дальше, но проверяющий его предупредил вопросом: «А ведете ли вы какую-нибудь борьбу с болтунами, разглашающими военную тайну?..»
Люди, о которых шла речь, то и дело возникали и после на страницах подшивки полкового листка, так что под конец у меня окрепло чувство личного знакомства. Я узнала, как появилась крылатая фраза красноармейца Василенко: «Противотанковое ружье сильнее танка, если оно в умелых руках».
Узнала даже, какие частушки пели тогда:
Ганс писал письмо домой,
Не закончил строчку.
Снайпер наш своей рукой
В ней поставил точку.
А в январе 1943 года пограничники прочли на политминуте стихи поэта Щипачева:
Скрежещут танки, свищут пули.
Мы бьемся в яростном бою.
И знамя пыльное в июле
Светлеет от январских вьюг.
Впоследствии Степан Петрович Щипачев рекомендовал меня в Литературный институт. Этому суждено было произойти через четыре года…
Весной сорок третьего Алексей Сергеевич Обухов получил новое назначение, в 38-й погранполк. Уезжать ему не хотелось. Сослуживцы отпускали его тоже с неохотой. Командир полка Тишаев собрал всех офицеров и произнес взволнованную речь:
– Мы были не так уж долго вместе, но это время равняется многим годам мирной жизни. Обухов – комиссар ленинского типа, собранный, внимательный к людям. Мы его любим и уважаем.
Они обнялись и расцеловались. От солдат уезжающему преподнесли сувенир-самоделку.
Я знаю все это со слов генерала Евгения Дмитриевича Соловьева. Обухов запечатлелся в его памяти как образец комиссара.
– Все было тепло и взволновано на нашем прощальном вечере, – сказал Соловьев. – И уезжал-то он недалеко: тот же фронт. Но с боевыми товарищами расставался, и больше нам встретиться не довелось. Хотя в полку долго еще следили по газетам, чем его наградили, где выступал. А когда появилось твое письмо в «Большевике-чекисте», все взволнованно гадали: его ли это семья нашлась?..
Последние выстрелы… Для меня они раздались двенадцатого октября 1944 года на побитом ранними заморозками картофельном поле. Занимался облачный рассвет, вдалеке била советская артиллерия, и снаряды со звоном раскалывали над головами воздух, будто громыхал тонкий железный лист.
Отношения местных обывателей к нам изменились уже после Сталинграда. Они притихли в ожидании громового удара: кто же сильнее? Если падет Сталинград, то превосходство немецких сил очевидно, а если не падет?.. Немцы не скрывали, что под Сталинградом их лучшие силы, там непобедимый Паулюс, «генерал Вперед». Газеты писали: осталось десять кварталов, пять, два. И вдруг фашистская газета вышла без всякого упоминания о Сталинградском фронте. На следующий день тоже. Как будто не было на свете такого города, не было в нем оставшихся двух кварталов. Литовцы осторожно посмеивались: какой самый большой город в мире? Сталинград. Два месяца идут и все не пройдут. Однажды мать вернулась в лагерь возбужденная, с блестящими глазами. Ей встретился аптекарь. Еще неделю назад он важно твердил: «Немцы должны взять Сталинград. Для престижа». А теперь растерянно развел руками: «Так что же? Катастрофа?!» Впервые прозвучало это сладкое для нас слово.
Все три года мы жили одной мыслью. Встречаясь, спешили спросить друг друга: «Что нового?» И если новостей не было, впадали в уныние. Радио ходили слушать за десять – двадцать километров, на глухие хутора, где некому доносить. Но хуторяне неохотно подпускали к приемникам; нужно было приложить много усилий, чтобы войти к ним в доверие. Каждый уход сопровождали напутствия; возвращения ожидали с лихорадочным нетерпением. Настало время побед. Москва салютовала, а мы со слезами радости считали освобожденные города. Сначала хватало пальцев. Потом перечень уже начал путаться: Брянск, Орел, Курск, Белгород, Великие Луки, Харьков, Сумы… Должно быть всего сорок, а тут только тридцать девять. Кто-нибудь подскажет: «Умань! Умань забыли!» Все вздыхают с облегчением. Конечно, Умань. Эх, дорогая Умань, нам бы туда, на твои улицы…
Освобождение! Единственное пламенное желание. Прошел месяц войны, а мы ждали – вот-вот скоро! Год прошел, и с той же верой, с той же горячностью: придут, спасут! Три года протекло – уверенность только возрастала. Незаметная прежде, как воздух, Родина была и необходима, как воздух.
По праздникам в бараке вполголоса пели советские песни. Мне говорили: «Прочти». Я доставала растрепанную школьную тетрадку, спасенную от обысков, где вместо многих слов стояли многоточия. Как тяжко было писать и останавливать строки!.. Одно стихотворение женщины никогда не могли слушать без слез. (Да и через столько лет Елена Ивановна Непогодьева написала: «Читаю и опять волнуюсь, опять плачу»). В нем говорилось о поезде, который повезет нас из плена.
В вагонах спят. Им снится избавленье.
Свистит свисток, смолкает вдалеке,
А я, смеясь, читаю объявленья —
И все они на русском языке!
Темные леса бегут за окнами, звезд касаются горные хребты, зацветает степь, мигает огнями дальний город… И так желанна, упоительна была эта картина в неумелых стихах, что Леля Непогодьева прикрывает руками глаза, Катя Щербакова вытирает мокрые щеки, а Анечка Клейменова смотрит на зыбкий светильник – мохнатые тени бегут от него по рваной тетрадке – так восторженно, будто это не малый огонек, а целое солнце.
Это писалось летом 1942 года. До освобождения еще два года с лишним.
…Снежный ветер вдруг врывался в слякоть прибалтийской зимы. Литовцы ежились: «шалта, шалта» (холодно)! А мы жадно спешили надышаться колючим морозным воздухом. Гулял этот ветер по Московской, по Смоленской, по Витебской областям; взвивал советские флаги. В его свисте слышалась русская речь; фронт медленно, неотвратимо приближался.
Охранников железнодорожного моста, немцев из фольксштурма называли «платочная армия»: поверх пилоток они повязывали бабьи платки. Напяливали на себя по две-три шинельки и тряслись на ветру, уныло постукивая деревянными подошвами специальных «зимних» сапог. Тайком от офицеров рассказывали друг другу чудеса: по такому морозу русские кидаются в атаку, разорвав на груди рубахи; пули их не берут. Говорили о заколдованных лесах: обыщут – нет никого. Только лягут – бах! бах! – ни один не встал. Русиш партизан!
По мосту тянулись бесконечные эшелоны. На восток с солдатами и прессованной соломой для окопов. Обратно – открытые платформы, груженные черно-желтыми крыльями сбитых самолетов, телячьи вагоны с трупами замерзших. Часовые пугливыми взглядами провожали зловещие составы.
Но и наша жизнь колебалась, как былинка на ветру. Тысяча возможностей потерять ее и почти ни одной сохранить.
Мы зависели от алчности полицаев и от прихоти любого проезжего гестаповца. Хотя захолустный Науместис – куда нас перевезли из Таураге в январе 1942 года на крестьянских санях, – стоял словно бы в стороне от большого мира, но и сюда все явственней долетал грозный гул сражений.
Переезд этот в тридцатиградусный мороз был ужасен. Почти никто не имел теплой одежды; не было даже одеял, чтобы завернуть маленьких. Женщины бегали к бургомистру, к начальнику уезда и даже к немецкому коменданту. Комендант их не принял. Женщины плакали.
– Ведь замерзнут ребята, умрут по дороге! – отчаянно говорили они. Пьяный полицейский отвечал:
– Умрут? За ноги да в снег!
У моего маленького брата было воспаление легких. Он задыхался, хрипел, лобик его горел, как раскаленная печка. Матери с неимоверными трудностями удалось привести доктора, и с его справкой она бросилась просить об отсрочке выезда. У исправника оперлась иззябшими руками о кончик стола.
– Вы еще ноги на стол положите! – заорал держиморда. – В расход, в расход всех! Какие там еще больные мальчики!
Мать в отчаянии бежала по городу. Где защита? Куда деваться? А на ветру трещали, как питерские пушки, черно-кровавые флаги… Ей встретилась местная жительница Лида Компан, муж которой был арестован. В нищете родила она пятого ребенка. Вот она-то и сняла рваное одеяло, покрывавшее кровать, отдала. Поистине, не видать мне больше никогда более дорогого подарка! Одеяло спасло жизнь брата. Мы все-таки довезли его живым, хотя он еще два месяца не мог поправиться.
Потекла трудная голодная жизнь под охраной часовых. В дни, когда поутихала метель, ребятишки выбегали на тротуар. Двести шагов! Сколько раз отсчитывали мы их с Раей Ветровой. Ей тогда было одиннадцать лет. Она кончила только четыре класса. Однажды я рассказала ей о Марсе. Она спросила, глядя на звездное небо:
– Где он?
Я указала на красную планету.
– О! – протянула Рая, взглянув на меня с уважением.
Когда я вспоминаю ее и тех ребятишек, которых научила читать и писать за проволокой лагеря, мне думается, что и я, хоть немного, но что-то успела сделать. Мы должны были оставаться людьми! Мыслить, узнавать новое. Жить, а не существовать! Назло врагам!
Зимой выгоняли нас на очистку дорог. В первую же зиму прошел слух, что немцы приказали держать дороги наготове для ожидавшегося ими уже тогда отступления. (Можно представить, с какой добросовестностью раскидывали снег наши деревянные лопаты!)
– Скатертью дорожка! Что не дочистим, немцы сапогами притопчут. Нашим легче идти будет!
Но наши не пришли в ту зиму. Далек был еще час освобождения.
В условиях нашей советской действительности мы очень часто повторяли и слышали слова, истинное значение которых, конечно, не доходило до нашего сознания: они жили лишь на бумаге. Это слова, несовместимые ни с нашим строем, ни с нашими законами. Например «эксплуатация». Представление самое книжное! Мы знали, что эксплуатация действительно существует, что где-то людям не платят за их труд, что это возмутительно, но, как это происходит, люди молодого поколения не знали. И вот нам пришлось познакомиться со многими воскресшими призраками. Ожило и слово «эксплуатация». Кулаки приходили в лагерь, как на ярмарку рабочего скота. Бесцеремонно проталкивались в узенькие проходы между топчанами, считали детей будущей батрачки, оценивали ее силу по походке, по фигуре. О согласии не спрашивали. С ней вообще не договаривались. Иногда кто-нибудь буркнет:
– Со мной поедешь.
И обращается к полицейскому:
– Вот эту.
Женщины плакали навзрыд; страшно уезжать неизвестно куда, дети больные и маленькие. Но разговор короток; вещички бросают в телегу – и поехали. А привезут на хутор, и начинается кабальная жизнь. Платить, конечно, ничего не платят. Считается, что работает за хлеб. Но ее дети не видят и хлеба. Под градом попреков и нападок похлебают «путры» – редкого супчика с крупой, робко возьмут картошину в шелухе, и опять в уголочек, чтоб лишний раз не пнули, не отругали. А мать целый день в работе: она и жнет, и кормит свиней, таскает трехведерные котлы, надрывается на огороде. Но едва отойдет страда, кончатся осенние работы, она уже не нужна. Ее гонят с ребятишками под любым предлогом, чтоб только не кормить зимой. И возвращается она назад, в лагерь, без гроша, ничего не заработав своим изнурительным трудом. Хорошо еще, если дадут на дорогу каравай хлеба или полмешка картошки, а то и так спровадят.
Вспоминается мне Лида Квитковская, которая рассказывала о смерти своего ребенка. Двухлетняя девочка хрипела, металась в жару. Но матери даже не давали подойти к ней. Она должна была работать. Ночью ребенок умирал. Лида отчаянно прижимала его к себе, стараясь согреть своим дыханием; была зима, и они спали в холодном чулане. Наконец она стала кричать:
– Огня! Зажгите огонь!
Но хозяин с руганью унес лампу.
– Керосину мало, – грубо сказал.
Что сделалось с матерью! Она кидалась на стенки, рвала волосы. Ребенок так и умер в темноте. Страшно было слушать рассказы Лиды Квитковской! Ее сухие глаза горели неистовым пламенем, голос срывался, она потрясала кулаками. Мы слушали ее молча.
И все-таки самым большим нашим горем была не нужда. Голод и холод можно перетерпеть. Русские люди выносливы. Но в тот страшный июньский день 1941 года на нас опустился, как отрава, не только едкий пороховой дым разорвавшихся немецких снарядов. Тот воздух, которым мы дышали, не был уже нашим воздухом. Это был чужой воздух, и мы стали задыхаться. Это было в самом деле ощущение нехватки воздуха. Все переменилось вокруг нас. Мы не могли, как прежде, смело и вольно идти по земле. Мы крались, мы оглядывались. И сама земля стала для нас враждебной.
С первых дней нас пугали: «Плохо теперь? Ничего. Яма уже готова на двести человек. Все поместитесь». В Науместисе тоже было приказано приготовить помещение лишь на семь дней. Привезли в бараки с выбитыми рамами и обледенелыми печами – непохоже, что собирались оставлять в живых! И все-таки мы уцелели. Пожалуй, в нашем бедственном положении помогло то, что мы оказались как бы собственностью двух господ. Гитлеровцы в дни своих первых успехов относились к нам довольно безразлично. Зато жаждали крови полицаи-националисты! После сталинградского разгрома, когда на горизонте въяве замаячила грозная тень русского солдата, роли переменились. Нашей задачей стало не попадаться на глаза разъяренным немцам. Летом сорок третьего года мы пережили тягостную неделю, когда узнали, что в окрестностях началось рытье огромной могилы. Палец привычно указал на нас. Местечко кипело в тревожном ожидании. Но вот из Германии привезли закрытые автобусы – и яма наполнилась. Дьявольское это дело было совершено, не в пример прежним разам, поспешно и без шума.
Тревожные слухи возникали и позже, но, как настоящие стреляные воробьи с большим стажем, мы верили лишь одному – направленному в упор дулу. И вот перед этим дулом чуть-чуть не очутились, когда Красная Армия взяла Шяуляй. Только малая часть Литвы оставалась теперь под Гитлером. Местная полиция получила приказ из Таурагского гестапо: «В случае отступления уничтожить большевистских жен, чтобы они не достались большевикам». Приказ был тайный. Но кто-то кому-то за рюмочкой сказал, кто-то повторил… Лично мы узнали об этом от местного учителя Новокаускаса. Еле ворочая языком, захлебываясь от добрых чувств, он уверял, что все будет хорошо, ничего опасного, надо только вовремя… прыгать в окно. «Так прямо и прыгайте», – уговаривал. Мы молча переглянулись. На следующий день в «интернато ставикле» не осталось ни одного человека. Рассыпались по хуторам, и целыми неделями не слезали с чердаков, затыкали малышам рты, если поблизости показывался чужак. А потом двое суток на ничейной земле, на поле боя. Отступающая армия дала бой за Тильзит как раз в том самом лесочке с уже обнажившимися деревьями, где прятались мы у бедняков-хуторян Шлаюсов…
Нигде не бывает так тихо, как на ничейной полосе между двумя атаками! Только что грохотало, и вдруг – обвал тишины, бездыханность воздуха, звонкий удар дождевой капли о вянущий лист. Кожа на лице еще стянута напряжением, барабанные перепонки словно вдавлены внутрь, а вокруг уже стоит целебная тишь, благословенная тьма… Неожиданно. Жутко. Согнувшись в три погибели в наскоро вырытой землянке, – неглубокой яме с «накатом» в одну доску, прячутся двенадцать живых душ. На руках у хозяйки хутора Марики Шлаюсене грудной младенец. В кустах, под шальными пулями, недоеная корова. Случайное движение, и перестрелка вспыхивает еще ожесточеннее. Но мы уже слышим, слышим многоголосый говор, приближение бегущей цепи и – до спазм в горле! – внезапное слово «давай, давай!» Простуженным, усталым, лихим, несколько даже небрежным басом. Свои… боже мой!








