Текст книги "Эстетика самоубийства"
Автор книги: Лев Трегубов
Соавторы: Юрий Вагин
Жанры:
Психология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
Самоубийца, покидая жизнь, вовсе не совершает бунт против Бога. Можно лишить себя жизни без ропота и без ожесточения в силу лишь убеждения, что дальнейшее существование бесполезно. Самоубийца, нанося себе смертельный удар, очень часто умирает с благодарностью на устах, превознося милость провидения, даровавшего ему свой выбор избежать страданий.
Каждое движение нашей руки, каждый наш поступок уже совершают изменение внешнего вида в окружающей нас физической природе, и однако в этом изменении невозможно усмотреть нарушение законов природы. Точно также самоубийца, изменяя внешний вид нашего существования, не нарушает общих законов природы.
Защитником самоубийства был и профессор Иван Робек, который подобно Зенону санкционировал свое учение собственным самоубийством. В своей предсмертной книге Робек привел почти все доводы, которые только можно придумать в пользу самоубийства. Анализируя высказывания самих христианских мыслителей, он выводил из них не абсолютное запрещение самоубийства, а лишь то, что без достаточно разумных оснований человек не должен совершать самоубийство.
Говоря о своеобразии и личностной неповторимости эстетической ауры индивидуального самоубийства, мы, однако, вовсе не имеем в виду, что они не могут быть определенным образом типизированы. Ведь несмотря на индивидуальную неповторимость каждой личности, тем не менее в психологии приняты различные классификации типов личности, характеров, моделей поведения и вариантов мотивационных установок. Без этого было бы невозможным никакое научное исследование, невозможна была бы и сама психология как наука. Естественно, любая классификация неизбежно предусматривает некое усреднение, отвлечение от частностей в пользу общего, объединение по главным, определяющим параметрам, исходя из этого мы и решились ввести понятие «жанровой определенности» (или принадлежности) эстетической ауры самоубийства, создавая некоторую условность и ограниченность предложенного термина.
Но ведь любая терминология в принципе условна и ограниченна, изначально, в известной мере, субъективна. Когда некто пытается определить, назвать именем феномен, до него не замеченный и не описанный, он обязательно будет субъективен. Выражая новым термином свое видение явления, свое представление о нем, человек проявляет доступную ему на данный момент глубину понимания и полноту проникновения в сущность обозначаемого. Очень часто разные люди дают совершенно непохожие наименования одному и тому же явлению, выражая при этом свое личное, субъективное отношение к воспринимаемому факту. Бывает, что в научном обиходе закрепляется не один, а два или даже больше терминов за одним и тем же, по сути дела, явлением. В дальнейшем в результате конкурентной борьбы чаще всего остается один из них, наиболее полно отражающий и выражающий суть обозначаемого явления. Хотя часто этот принцип не соблюдается, и в научном лексиконе продолжают циркулировать слова, чей буквальный смысл уже давным-давно утерян, и никому, например, даже не придет в голову в наши дни связывать каким-то образом истерию с маткой, хотя название этого заболевания происходит от греческого «истера» – матка, поскольку в древности врачи считали, что в основе этого заболевания лежит блуждание матки по организму женщины. Как понимали – так и назвали. Термин по каким-то причинам прижился и продолжает служить по сей день, несмотря на неоднократные и кардинальные изменения воззрений на сущность истерии.
Возможно, кто-нибудь даст иное определение тому, что мы назвали эстетической аурой самоубийства. Вполне вероятно, что это определение окажется более точным и емким. Вполне вероятно, что мы не сумели увидеть все грани и аспекты этого сложного эпифеномена. Мы удовлетворены уже тем, что сумели почувствовать это нечто, сумели удивиться и заинтересоваться сложным миром эстетики самоубийства.
Индивидуальность личности, совершающей самоубийство, не только определяет круг ситуаций, в которых человек способен покончить счеты с жизнью, выбор способа, места и времени самоубийства, но и, в конечном счете, определяет и ту общую эстетическую окраску поступка, то, что мы называем эстетической аурой самоубийства.
Вернемся к трагедии Карла Гуцкова «Уриэль Акоста» и вглядимся подробнее в обстоятельства последней, завершающей сцены пятого акта. Только что, приняв яд, умерла Юдифь. Умерла во время свадебного пира, не желая жить с ненавистным женихом, принудившим ее отца дать согласие на этот брак угрозой полного разорения. На сцене все действующие лица. Потрясены…
Следует ремарка автора (в данном случае ремарки крайне важны, так как отражают непосредственное видение автора, его эмоции, которые он стремится вызвать у нас, зрителей): «Уриэль, плача, прижимает венок к губам, потом вкладывает его в руки Юдифи и встает». Далее следует монолог Уриэля:
Менассе, вы в надгробья влюблены,
И скульптор быстро вашу скорбь утешит…
Когда свое любимое дитя
Вы похороните под сенью ивы,
Позвольте мне покоиться вблизи!
Не похоронят на своих кладбищах
Меня ни христиане, ни евреи!
К таким, как я, в пути приходит смерть.
Быть может, одинокую могилу
Увидит кто-нибудь и молвит: здесь
Лежит несчастный, утомленный странник.
В край истины, в обетованный край
Стремился он проникнуть неустанно
И не проник… Но перед самой смертью
Он розовое облако увидел —
Любовь…
Взгляните, что любовь свершает!
Я ухожу из мира суеверий,
Сомнений, ненависти и вражды.
… … …
Когда-нибудь в столетьи лучезарном,
На языке не греков, не латинян,
Не иудеев – нет, на языке
Свободной, чистой правды люди скажут:
Для поступи такой был тесен мир,
Для пламени такого – воздух душен…
Остаться в этой жизни он не мог!
Вы победили, и у этой ивы
Победы знамя скоро водрузите.
Моя душа, ты вслед за ней идешь…
А вы останьтесь здесь: издалека
Я укажу то место, где сегодня
Вас ждет победа, а меня – покой.
С исключительной силой написанный монолог! Последняя речь романтического Героя перед лицом соплеменников, осудивших его, перед лицом смерти, к которой он сознательно идет. Сколько открытого, бьющего через край чувства. Сколько образности, символики в его словах. Герой подводит итог своей жизни, своей любви, своей борьбе. Он все и всем сказал. И всем, включая и нас, зрителей, абсолютно ясно, что он дальше сделает. В предстоящем самоубийстве невозможно сомневаться. Его просто не может не быть, так как оно логично в сложившейся ситуации, оно гармонично завершает жизнь сценического Акосты и всю пьесу К. Гуцкова.
То, что сказанное нами соответствует замыслу автора, подтверждает следующая сразу после приведенного монолога ремарка: «Уриэль проходит мимо потрясенных людей, которые провожают его глазами. Вскоре раздается выстрел. Общее смятение».
Вы можете сказать, что это искусство, что это автор наделяет своих героев характерами и ставит их в условия, когда всем нам становится «абсолютно ясно, что он дальше сделает». Ну а в жизни? Неужели ни разу в жизни вы не опасались, что близкий вам человек в той или иной ситуации вдруг может покончить жизнь самоубийством? Даже если ни словом, ни намеком, ничем другим он не обмолвился о своих намерениях, вы зачастую совершенно верно разгадывали его замысел и, несомненно, прилагали все усилия для того, чтобы помешать этому. При этом на словах вы сколько угодно можете доказывать бессмысленность, пагубность и порочность самоубийства, но, если вы глубокий, хорошо знающий жизнь человек, вы интуитивно чувствуете, что близкий человек попал в ситуацию, когда самоубийство может быть одним из выходов, и стремитесь сделать так, чтобы оно не стало единственно возможным выходом. Если же вы знаете жизнь еще более хорошо, вам вспомнятся те случаи, когда отец сыну, жена мужу, любимая любимому вкладывают в руку орудие самоубийства, понимая, что есть обстоятельства, через которые нельзя перешагнуть, не утратив при этом самого себя. В этом случае самоубийство будет являться единственно возможным выходом, гармоничным завершением жизни (исходя из нашего определения).
Настоящее искусство – это квинтэссенция жизни.
Вспомните Иванова – героя одноименной драмы А. П. Чехова. Современники считали Николая Алексеевича Иванова настолько «типичным образцом», что видели в нем «героя нашего времени», как бы продолжая ряд – Онегин, Чацкий, Печорин… Человек неординарный, умный, тонкий, желающий, казалось бы, жить в мире со всеми, желающий счастья, самим существованием своим почему-то одних будоражит, других злит, третьих делает несчастными, хотя любит их и хочет быть любимым… К нему все тянутся, но в общении с ним не находят ни радости, ни счастья, доставляя еще больше страданий самому Николаю Алексеевичу. По возрасту, кстати, Иванов и Акоста ровесники – обоим «за тридцать» – годы мужской зрелости, физического и духовного расцвета, годы, когда человек зачастую делает свой главный выбор в жизни.
Все, что переживает, говорит и делает Иванов, – это не только его чувства, это не только его слова и не только его поступки. Десятки, сотни людей могут сказать в отношении себя то же самое, что мы слышим от главного героя драмы Чехова.
В десятом явлении четвертого действия «счастливый» жених, которому вот-вот надо ехать в церковь, пытается объяснить свое состояние будущему тестю, Лебедеву.
– Слушай, бедняга… Объяснять тебе, кто я – честен или подл, здоров или психопат, я не стану. Тебе не втолкуешь. Был я молодым, горячим, искренним, неглупым, любил, ненавидел и верил не так, как все, работал и надеялся за десятерых, сражался с мельницами, бился лбом о стены; не соразмерив своих сил, не рассуждая, не зная жизни, я взвалил на себя ношу, от которой сразу захрустела спина и потянулись жилы; я спешил расходовать себя на одну только молодость, пьянел, возбуждался, работал; не знал меры. И скажи: можно ли было иначе? Ведь нас мало, а работы много, много! Боже, как много! И вот как жестоко мстит мне жизнь, с которою я боролся! Надорвался я! В тридцать лет уже похмелье, я стар, я уже надел халат. С тяжелою головой, с ленивою душой, утомленный, надорванный, надломленный, без веры, без любви, без цели как тень слоняюсь я среди людей и не знаю: кто я, зачем живу, чего хочу? И мне уже кажется, что любовь – вздор, ласки приторны, что в труде нет смысла, что песня и горячие речи пошлы и стары. И всюду я вношу с собою тоску, холодную скуку, недовольство, отвращение к жизни… Погиб безвозвратно! Перед тобою стоит человек, в тридцать пять лет уже утомленный, разочарованный, раздавленный своими ничтожными подвигами, он сгорает от стыда, издевается над своею слабостью… О, как возмущается во мне гордость, какое душит меня бешенство! Эка, как я уходил себя! Даже шатаюсь… Ослабел я.
И это говорит человек, который через несколько минут должен идти под венец с девушкой, которую он, кажется, любил! Никаких обвинений другим, во всем винит Иванов только себя…
В последней сцене пьесы брюзжит что-то о пошлости Шабельский, входит Боркин, называет Иванова комиком, походя выговаривает ему, мол, не так он себя ведет перед венчанием… Входит Львов и громко заявляет Иванову:
– Николай Алексеевич Иванов, объявляю во всеуслышание, что вы подлец!
– Покорнейше благодарю, – отвечает ему холодно Иванов.
Заметим, «холодно»! Никакой внешней аффектации, никакой романтической героики Акосты.
Боркин и Шабельский по очереди вызывают Львова на дуэль. Иванов молчит. Потом Саша долго укоряет Львова, стыдит его, защищает жениха. Иванов молчит! Наконец, он начинает смеяться и говорит: «Не свадьба, а парламент! Браво, браво!..»
Опять что-то говорит Саша, пытаясь увести жениха.
Иванов: «Куда там пойдем? Постой, я сейчас все это кончу! Проснулась во мне молодость, заговорил прежний Иванов!» (Вынимает револьвер.)
Саша вскрикивает: «Я знаю, что он хочет сделать! Николай, Бога ради!»
События развиваются очень интересно! Невеста заявляет, что догадалась о намерениях жениха и знает, что он будет делать с револьвером, но ведь даже не пытается по-настоящему остановить его, не делают этого и присутствующие здесь же четверо мужчин, причем один из них врач.
– Долго катил вниз по наклону, теперь стой! – подводит итог Иванов. – Пора и честь знать! Отойдите! Спасибо, Саша!
– Николай, Бога ради! Удержите! – кричит Саша.
И опять никто даже не пытается! Ведь, кажется, яснее ясного – человек собирается застрелиться, сделайте же что-нибудь…
В конце концов Иванов с последними словами: «Оставьте меня» отбегает в сторону и застреливается. Занавес.
Разве так прощался с жизнью Акоста? Он гордо уходил мимо потрясенных соплеменников. Иванов же «отбегает в сторону», отбегает как собака, которую больно ударили и, не отбеги она, то, наверное, ударят опять…
Две короткие заключительные сцены, равные по продолжительности, даже действие в обеих сценах происходит во время свадьбы. И тут и там – трагедия. Но трагедия Акосты – открыто романтическая, она громкая, звонкая, почти музыкальная. Недаром пьеса К. Гуцкова вдохновила двух русских композиторов – Серова и Фамницына, которые написали на этот сюжет оперы.
Трагедия Иванова «тихая», она спрятана, погружена в переживания, душевные муки самого Николая Алексеевича.
Акоста в своем последнем монологе сказал все, что он хотел сказать. Он отдал все долги, остался последний, который он считает главным, – свести счеты с жизнью. Иванов тоже произнес длинную речь, но это была речь не для Лебедева, к которому она формально обращена, и даже не для нас. Себе самому рассказывает свою жизнь Николай Иванов, для себя прокручивает вновь эту скучную, тягостную ленту. И разве после этого монолога ясно, что Иванов решил покончить с собой? Разве так уж неотвратимо самоубийство? Слушая речь Акосты, мы понимаем, что другого пути, кроме самоубийства, у него нет, понимаем еще до того, как он сам об этом объявляет.
Уход из жизни Иванова внешне остается неожиданным, даже внезапным, почти нелепым, происходит как-то вдруг, второпях, вызывает недоумение, непонимание, ощущение неловкости… Право слово, не должен человек так уходить из жизни – как бы впопыхах… Возникает даже в определенной степени осуждение поступка главного героя.
И вот тут приходит осознание трагедии! Приходит понимание неизбежности трагического конца этого умного, тонкого человека. Обратите внимание: какой контраст – богатая, яркая личность и внешне глупая, неловкая, неуклюжая смерть…
Разве не заметно, насколько непохожи эстетические ауры самоубийств Акосты и Иванова, непохожи так же, как и эти люди, обстоятельства, приведшие их к смерти, время, в которое они жили.
Трудно дать точное жанровое определение эстетической ауры самоубийства Иванова, как нелегко вообще определить жанр чеховских пьес. Сам Антон Павлович это определение давал, да только вы согласитесь с тем, что до сих пор ни одному режиссеру (а уж кто только из великих не считал за честь ставить Чехова) не удалось реализовать авторский замысел в том жанре, в котором его видел сам Чехов.
Может быть, это особый жанр драматургии – «пьеса А. П. Чехова»?
Вспомним эстетическое воздействие самоубийства другого чеховского героя – Константина Гавриловича Треплева – и сравним его с эстетической аурой, например, ухода из жизни гетевского Вертера.
Оба молоды, влюблены, несчастны в любви. При всех частностях общее в главном – в невозможности счастья. Вернее, в невозможности счастья вне любви, а что может быть более важным для молодого человека?
Вспомните сентиментальную романтику, которой овеяна кончина молодого Вертера! Типичная мелодрама – мощная, эмоциональная, гениально выписанная. Сколько слез было пролито современниками несчастного героя, вспомним восхищение Наполеона творением Гёте. Будущий император признавался, что чуть было сам не последовал примеру Вертера. А многие молодые люди того времени не смогли удержаться от рокового шага. Так притягательна оказалась личность несчастного юноши, так хотелось молодым современникам во всем подражать ему! И что до того, что у большинства из них любовь скорее всего не была столь несчастной, а у многих, может быть, и не было подлинной любви… Им казалось, что у них те же несчастья, что и у Вертера, та же глубина переживаний, та же самоотверженность и та же невозможность жизни без любимой.
Впрочем, казалось ли?.. Допустим ли такой «критически объективный» взгляд извне, верна ли такая оценка? Ведь многие из этих юношей ушли из жизни! Значит переживания их были искренними, чрезвычайно личностно значимыми, превышающими присущий каждому из нас страх перед смертью.
Можно только удивляться силе эстетического воздействия произведения великого писателя.
А что же Треплев? Беден, несчастлив в любви к Нине Заречной, талантлив, умен, но в творчестве – неудачник. Боготворит мать, преклоняется перед ее талантом и остро ей завидует, иногда – почти ненавидит!
Последняя сцена пьесы. Треплев один, по ремарке автора: «собирается писать, пробегает то, что уже написано». Недоволен… Зачеркивает… Неожиданное появление Нины… Короткие реплики. Треплев в смятении, возбужден, понимает, что это, может быть, последнее свидание… решает объясниться.
– Нина, я проклинал вас, ненавидел, рвал ваши письма и фотографии, но каждую минуту я сознавал, что душа моя привязана к вам навеки. Разлюбить вас я не в силах, Нина. С тех пор как я потерял вас и как начал печататься, жизнь для меня невыносима, – я страдаю… Молодость мою вдруг как оборвало, и мне кажется, что я уже прожил на свете девяносто лет. Я зову вас, целую землю, по которой вы ходили; куда бы я ни посмотрел, всюду мне представляется ваше лицо, эта ласковая улыбка, которая светила мне в лучшие годы моей жизни…
Но нет, Нина не любит его, он ей дорог как друг, как товарищ юных лет… И только. Тут же она признается в любви к Тригорину:
– …Когда увидите Тригорина, то не говорите ему ничего… Я люблю его. Я люблю его даже сильнее, чем прежде… Сюжет для небольшого рассказа… Люблю, люблю страстно, до отчаяния люблю…
Нина уходит. Треплев снова один.
– Нехорошо, если кто-нибудь встретит ее в саду и потом скажет маме, – вслух размышляет Треплев, – это может огорчить маму…
Затем в продолжение двух минут молча рвет все свои рукописи и бросает под стол, потом отпирает правую дверь и уходит.
Всё. Это последний уход героя – так он ушел стреляться. Просто, буднично, как уходят прогуляться или забежать в аптеку за горчичниками.
Далее – короткая, в четыре реплики сцена. Аркадина, Полина Андреевна Дорн, Шамраев и Тригорин. Оживлены… Готовятся пить чай. Ремарка Чехова: «Направо за сценой выстрел; все вздрагивают».
– Что такое? – испуганно спрашивает Аркадина.
– Ничего, – отвечает Дорн, – это, должно быть, в моей походной аптечке что-то лопнуло. Не беспокойтесь. (Уходит в правую дверь, через полминуты возвращается.) Так и есть. Лопнула склянка с эфиром. (Напевает.) «Я вновь перед тобою очарован…»
Аркадина (садясь за стол):
– Фуй, я испугалась. Это мне напомнило, как… (Закрывает лицо руками.) Даже в глазах потемнело…
Дорн (перелистывая журнал, Тригорину):
– Тут месяца два назад была напечатана одна статья… письмо из Америки, и я хотел вас спросить, между прочим… (берет Тригорина за талию и отводит к рампе) так как я очень интересуюсь этим вопросом… (Тоном ниже, вполголоса.) Уведите отсюда куда-нибудь Ирину Николаевну. Дело в том, что Константин Григорьевич застрелился…
Остается чувство тоски, щемящей жалости к молодому, умному, чистому юноше, так мало прожившему, не обретшему цели в жизни, не осознавшему ее смысла… Но чтобы кто-нибудь из его молодых современников, посмотрев спектакль по чеховской пьесе, надумал стреляться?! Такое трудно представить. Задуматься – да, сочувствовать, сопереживать – безусловно, пересмотреть свою жизнь, по-другому оценить свои поступки… но только не подражать.
Какова же эстетическая аура самоубийства Треплева? Какой реакции ждал от нас Чехов, заканчивая пьесу самоубийством героя? Как он сам определил жанр пьесы? Перелистываем страницы к началу и читаем: «Чайка. Комедия в четырех действиях»…
Может возникнуть впечатление, что, анализируя самоубийства литературных героев, мы отдаляемся от жизни, где все «не совсем так, как на сцене и в книгах», не столь ярко, не так явно. Но нет, скорее жизнь иной раз складывает сюжеты, которые, будь они описаны в романе, показались бы слишком замысловатыми, даже надуманными.
Вспомним, что такие пьесы Л. Толстого, как «Живой труп» и «Власть тьмы», созданы по мотивам истинных происшествий, описанных в газетах в разделе судебной хроники.
Кто кого повторяет и пародирует: искусство – жизнь или жизнь – искусство, трудно сказать.
Пример такого совпадения мы можем вам привести.
В комедии А. Н. Островского «Не было ни гроша, да вдруг алтын» один из главных героев – Михей Михеевич Крутицкий, отставной чиновник – живет с женой Анной Тихоновной и племянницей Настей. Тиранит обеих, изводит своей скупостью, мелочностью. Живут в бедности, почти в убожестве, считают каждый грош.
Между тем, Михей Михеевич втайне богат, и очень богат! Ростовщик! Многих господ за горло держит, сотнями тысяч ворочает, но про это никто, включая жену и племянницу, не знает. Именно тайной Крутицкий гордится, может быть, не меньше, чем богатством.
И вот, на свое несчастье, потерял Михеич деньги – выпали через дырку в кармане старой шинели. В сравнении с тем, что припрятано, и потерял-то немного, но – важен принцип! Философия жизни! Деньги – все, остальное – прах. Если деньги терять, то и жить зачем?
«Как это пережить? Как пережить? Невозможно. У всякого своя радость, своя утеха; он копил, берег, в том и вся жизнь его была: ничего ему не нужно, одни только деньги, одни свои деньги, а украли деньги, нет денег, зачем ему жить? Зачем жить-то? Что делать на свете? Плакать, тосковать, проклинать себя, биться об угол головою, двадцать раз в день на гвоздь петлю повесить, да опять снять. Еще вот нам Бог сон дал: ну, заснешь, забудешь, а проснешься-то? Опять та же тоска, и каждый день, каждый день. Так уж лучше один конец… Как скучно! Ах, тоска смертная!»
Все ясно из этого монолога Крутицкого – монолога человека, который потерял смысл жизни. И действительно, пошел Михеич в сад и на суку повесился. Никто особо и не горевал о нем, а племянница даже рада была – наследство свалилось! Жена, правда, всплакнула, да и то не столько о нем, сколько о своей прошлой жизни (очень уж изводил ее скряга-покойник). «Что это, Господи! – причитает она. – Вздумать-то, вздумать-то мне страшно! За что только он мучил себя и нас? Сколько лет мы живем нищенски, а у него за подкладкой шинели нашли мы больше ста тысяч, да вот теперь в его комнате под полом вещей и бриллиантов и числа нет».
Островский словно нарочно подобрал скупердяю «подходящую» смерть – не умер, а повесился на суку! Признаться, такой конец гармоничен такой жизни.
Но это искусство, художественное произведение, сочинение, а в жизни?
Один из авторов на протяжении долгих лет, с детства, был знаком с одним человеком. Умный, способный, с детства хорошо учился, неплохо писал стихи, увлекался фотографией и с годами стал почти профессиональным фотографом. Успешно окончил школу, институт, защитил кандидатскую диссертацию. Но все это было не главным в его жизни. С юности он начал увлекаться коллекционированием. Начал с нумизматики, вскоре стал признанным знатоком. Дальше – больше… Антиквариат, иконы, старинный фарфор, изделия фирмы Фаберже и многое другое. Когда он перешел невидимую грань между коллекционированием и преступлением, никто не знает. Но грань эта была пройдена, начались отношения с преступным миром, где он был далеко не «мелкой сошкой» – скупал краденое, перепродавал за границу старинные иконы, произведения искусства.
О его страсти знали многие. Но о подлинном размахе его деятельности, о подлинном количестве накопленных им богатств, вероятно, догадывались лишь единицы. Жил он внешне очень скромно, даже аскетично, деньгами не сорил, друзей не имел, домой к себе никого не приглашал.
Он и сам, наверное, понимал, что когда-нибудь обязательно столкнется с законом, но остановиться уже не мог или не хотел. Когда наступила развязка и он получил повестку из прокуратуры, то, очевидно, все понял и благоприятного исхода от этого визита не ждал. На несколько Дней он пропал. Когда же, заподозрив неладное, работники милиции с трудом вскрыли стальную дверь его малогабаритной трехкомнатной квартиры, то даже они удивились тому, что увидели. Квартира напоминала не то склад, не то музей, в котором находилось множество ценных предметов, антиквариата, произведений искусства на огромную сумму. Его коллекции мог позавидовать не один музей. Но в каком виде были эти ценности! Сломано и разбито было все, что только можно разрушить. Золотые монеты огромной ценности были грубо расплющены молотком и превратились в обыкновенные золотые лепешки, иконы разбиты, повсюду валялись осколки коллекционного фарфора и старинного хрусталя… И в довершение всей этой картины – висящий посредине комнаты хозяин!
Мы не знаем точно, осталась ли после него какая-либо предсмертная записка. Хотя для того, чтобы понять причину самоубийства, записки здесь не требовалось – осколки и изуродованные золотые украшения красноречивее слов. И причина, конечно, не повестка в прокуратуру и даже не возможная в перспективе уголовная ответственность. Тысячи людей переносят это и находят потом ради чего жить. Но у нашего героя иной цели в жизни не было и, видимо, больше не могло быть.
Л. Н. Островский написал свою комедию в 1872 году. Наш «Михеич» покончил с собой через сто с лишним лет. Другой век, другие социальные реалии, однако как похожи эти люди – одна страсть, одна цель в жизни. И небольшая утрата, только угроза потерять все, привели к тому, что они оба покончили жизнь самоубийством, и даже покончили одним и тем же способом. Как схожи эстетические ауры этих самоубийств. Кажется, что если попытаться реконструировать предсмертные переживания нашего героя, то лучше монолога Крутицкого ничего придумать нельзя. И мы так же хорошо поймем, что испытал он в последние минуты жизни, как понимаем, что испытал старый отставной чиновник, описанный Островским в конце девятнадцатого века.
Хотелось бы отметить еще тот небезынтересный факт, что в некоторых случаях эстетическая аура самоубийства обладает столь мощным воздействием, что, будучи сама феноменом социально обусловленным, способна по закону обратной связи сама влиять на общественные процессы, и дело здесь не только в ее влиянии на умы современников и далеких потомков, как мы это видим в случаях самоубийств Катона, Сократа, Акосты и других. Известны случаи иного свойства, когда воздействие и более жестко и непосредственно во времени. Приведем еще один пример из этого ряда. Перенесемся вновь в Древний Рим, во времена Тарквиния Гордого. Мы имеем в виду историю прекрасной Лукреции, самоубийство которой восхваляли не только современники, но и даже христианские проповедники, усматривая в нем явление абсолютной гармонии и красоты, а Монтень в своих «Опытах», ставя Лукрецию в пример, сокрушается, что современные ему парижанки, следуя завету прямодушного Маро, позволяют делать с собой все, что угодно, но говорят при этом: «Нет, нет, ни за что!» А одна женщина в Тулузе, прошедшая через руки многих солдат, после говорила: «Слава Богу, хоть раз в жизни досыта насладилась, не согрешив».
Обстоятельства самоубийства Лукреции, изнасилованной Секстом Тарквинием, сыном царя Тарквиния Гордого, были подробно описаны великим древнеримским историком Титом Ливием в его «Истории Рима от основания города».
Случайно, когда Тарквиний Коллатин, сын Эгерия и родственник Тарквиния Гордого, обедал у последнего вместе с царскими сыновьями, речь заходит о женах, и каждый старается хвалить свою сверх меры. Тогда в пылу спора Коллатин и говорит: к чему слова – всего ведь несколько часов и можно убедиться, сколь выше всех прочих его Лукреция. «Отчего ж, если мы молоды и бодры, не вскочить нам тотчас на коней и не посмотреть нам своими глазами, каковы наши жены? Неожиданный приезд мужей покажет это любому из нас лучше всего». Подогретые вином, все в ответ вскричали: «Едем!» И во весь опор унеслись в Рим. Прискакав туда в сгущавшихся сумерках, они двинулись дальше в Коллацию, где жил Коллатин со своею женой, и поздней ночью застали Лукрецию за прядением шерсти. Совсем не похожая на царских невесток, которых нашли проводящими время на пышном пиру среди сверстниц, сидела она посреди покоя в кругу прислужниц, работавших при огне. В состязании жен первенство осталось за Лукрецией. Приехавшие муж и Тарквиний находят радушный прием: победивший в споре супруг дружески приглашает к себе царских сыновей. Тут-то и охватывает Секста Тарквиния грязное желанье насилием обесчестить Лукрецию. Ее красота и несомненная добродетель только возбуждают его.
Несколько дней спустя втайне от Коллатина Секст Тарквиний с единственным спутником прибыл в Коллацию. Он был радушно принят не подозревавшими о его замыслах хозяевами; после обеда его проводили в спальню для гостей, но едва показалось ему, что вокруг достаточно тихо и все спят, он, воспаленный страстью, входит с обнаженным мечом к спящей Лукреции и, придавив ее грудь левой рукой, говорит: «Молчи, Лукреция, я Секст Тарквиний, в руке моей меч, умрешь, если крикнешь». В трепете освобождаясь от сна, женщина видит: помощи нет, рядом – грозящая смерть; а Тарквиний начинает объясняться в любви, уговаривать, с мольбами мешает угрозы, со всех сторон ищет доступа в женскую душу. Видя, что Лукреция непреклонна, что ее не поколебать даже страхом смерти, он, чтобы устрашить ее еще сильнее, пригрозил ей позором: к ней-де, мертвой, в постель он подбросит, прирезав, нагого раба – пусть говорят, что она убита в грязном прелюбодеянии. Этой ужасной угрозой он одолел ее непреклонное целомудрие. Похоть как будто бы одержала верх, и Тарквиний вышел, упоенный победой над женской честью. Лукреция же, сокрушенная горем, посылает вестников в Рим к отцу и в Ардею к мужу, чтобы прибыли с немногими верными друзьями: есть нужда в них, пусть поторопятся, случилось страшное дело. Все срочно прибывают в Коллацию. Лукрецию они застают в спальне, сокрушенную горем. При виде своих на глазах женщины выступают слезы; на вопрос мужа: «Хорошо ли живешь?» – она отвечает: «Как нельзя хуже. Что хорошего остается в женщине с потерею целомудрия? Следы чужого мужчины на ложе твоем, Коллатин; впрочем, тело одно подверглось позору – душа невинна, да будет мне свидетелем смерть. Но поклянитесь друг другу, что не останется прелюбодей без возмездия. Секст Тарквиний – вот кто прошлою ночью вошел гостем, а оказался врагом; вооруженный, насильем похитил он здесь гибельную для меня, но и для него – если вы мужчины – усладу». Все по порядку клянутся, утешают отчаявшуюся, отводя обвинение от жертвы насилия, обвиняя преступника: грешит мысль – не тело, у кого не было умысла, нет на том и вины. «Вам, – отвечает она, – рассудить, что причитается ему, а себя я, хоть в грехе не виню, от кары не освобождаю; пусть никакой распутнице пример Лукреции не сохранит жизни!» Под одеждою у нее был спрятан нож. Вонзив его в сердце, налегает она на нож и падает мертвой. Результатом этого поступка стала не только свирепая месть родственников Лукреции, не только смерть Секста Тарквиния, но и падение царской власти Тарквиния Гордого: так возмутило народ преступление Секста Тарквиния и вдохновила благородная смерть прекрасной женщины.