Текст книги "Апология памяти"
Автор книги: Лев Лещенко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)
Короче говоря, я поселяюсь в доме на Лесной, мне выделяют отдельную комнату. И у нас с Ириной начинаются какие-то безумные «московские каникулы». Мы счастливы, кутим вовсю, гуляем по Москве… Но время течет неумолимо. Чувствую, что пора бы уже мне появиться и дома. Или хотя бы позвонить жене, в конце концов…
Словом, провожаю я Ирину в аэропорт Шереметьево, а сам остаюсь в каком-то странном подвешенном состоянии. С одной стороны – эйфория влюбленности, когда кажется, что мир прекрасен, море по колено. С другой – ведь надо где-то жить, не могу же я теперь оставаться у Ириной подруги. Беру свой чемодан, приезжаю домой в Сокольники, звоню в дверь. На пороге появляется Алла.
– А, – говорит, – это ты! Одну секундочку.
Стою жду. Выходит Алла, выносит два моих чемодана:
– До свидания.
– Алла, – говорю я, – какая же ты все-таки мудрая женщина! Спасибо тебе огромное за то, что ты все так просто решила. Желаю тебе, чтобы все у тебя было хорошо.
Подхватываю свое имущество и еду на Тишинскую площадь, где живут мои родные – отец, мать, сестра… Говорю:
– Ушел от жены, жить негде.
Мама, Марина Михайловна, стелет мне на диванчике:
– Будешь пока спать здесь, а мы уж с отцом и с Валей как-нибудь устроимся в другой комнате. Поскольку ты у нас теперь великий человек, имеешь право на отдельную «жилплощадь».
Что делать, приходится устраивать свою жизнь заново. Но так как мне не хочется стеснять своих родных, я стараюсь как можно меньше бывать в Москве. Расписываю весь год на непрерывные гастроли. И жду, когда приедет на каникулы Ирина.
Но с другой стороны, мы с ней и так, фактически, не расстаемся – каждый вечер я закрываюсь на кухне, и вновь начинается наш с Ирой «телефонный роман». Набираю код Будапешта, номер ее общежития и прошу на какой-то невероятной смеси венгерского и английского позвать к телефону Багудину Ирину из тринадцатой комнаты. И когда она подходит, начинается этакое «лирическое отступление» часа на полтора, а то и два. За что, соответственно, мне в ноябре приходит счет за международные переговоры на тринадцать тысяч рублей. Можно представить, сколько лет нужно было копить деньги, чтобы купить себе, скажем, «Волгу», которая стоила тогда чуточку дороже. К слову, родные хотя и столбенели каждый раз от вида моих телефонных счетов, никогда мне никаких комментариев по этому поводу не делали. Во-первых, они люди воспитанные, во-вторых, понятно, что мой личный вклад в материальное благосостояние всей нашей семьи был более чем весомым.
Ну так вот, наступает долгожданный день приезда Иры, которая вырвалась в Москву после осенней сессии. И надо же так случиться, что она прилетает в девять часов вечера, а у меня в час ночи – вылет на гастроли в Новосибирск! Я еду к ней на улицу 26 Бакинских комиссаров, где уже живут вернувшиеся из-за рубежа родители Иры и куда теперь приехала она сама. Она ко мне выходит, я объясняю ей создавшееся положение.
– Ну и что же нам делать? – спрашивает она.
– Как что? – удивляюсь я и заявляю как давно решенное: – Летишь со мной в Новосибирск. Машина ждет, все будет о'кей.
– Ты что, с ума сошел? – удивляется она. – Какой Новосибирск, я только что из Будапешта…
Но так как я продолжаю настаивать, Ира сдается. Пока я ее ожидаю на улице, она объясняет изумленным родителям, что должна сейчас срочно улетать, хватает в охапку какие-то свои вещички, и вот мы уже мчимся во весь дух в аэропорт. Приезжаем с опозданием. Я лечу в кассу, беру ей билет, и вот через три часа сорок минут мы уже в Новосибирске… У меня там шесть сольных концертов в местном Дворце спорта на пять тысяч мест, битком забитом публикой. Я выступаю, как никогда, ощущая какой-то необыкновенный душевный подъем. А вечером в честь приезда Ирины устраиваю шикарный банкет… После чего мы проводим с ней в Новосибирске целых три «медовых» дня. Затем Ирина возвращается в Москву, какое-то время живет у родителей и снова улетает в Будапешт. И вновь начинается наш «телефонный роман». Потом она приезжает на Новый год, я беру ее с собой на гастроли в Ленинград, где у меня выступление в Концертном зале «Октябрьский». После чего мы с ней встречаемся еще раз весной, и, наконец, уже летом Ирина возвращается в Москву насовсем.
И тут вновь во всей своей остроте встает проблема – где нам с ней жить. Поначалу я снимаю квартиру на «Маяковской», но она мне что-то не очень нравится. Кроме того, нужно учитывать и ситуацию Ирины – девочка живет с родителями, поступает в аспирантуру МГУ и одновременно находится с артистом Лещенко в не совсем понятных отношениях – не то любовница, не то жена… Мы каждый вечер с ней встречаемся, проводим время вместе, а в час ночи я отвожу ее к родителям домой на своих «Жигулях». После чего возвращаюсь в свою одинокую квартиру. Или же мы вместе отправляемся на мои гастроли, где Ира мужественно переносит все прелести советского гостиничного сервиса со сквозняками, тараканами и общепитовскими натюрмортами. И все это, как я вижу, начинает ее здорово нервировать. Чувствую, пора что-то срочно предпринимать – и разводиться надо с Аллой, и квартиру новую каким-то образом построить… Но возможности построить новый кооператив у меня «нет, так как за мной уже числится та квартира в Сокольниках, которую я оставил Алле. Тогда я обращаюсь к ней с просьбой: «Я сейчас подаю на развод. Но квартиру я разменивать не хочу. Давай мы с тобой лучше разделим на двоих наш лицевой счет». Алла соглашается. И вот я с этим лицевым счетом, в котором указано, что у меня для проживания имеется всего лишь одна комната, получаю наконец право на покупку себе новой кооперативной квартиры. Но – только однокомнатной. Тогда я прописываю к себе своего папу, строю новую двухкомнатную квартиру на Ленинском проспекте на имя папы, затем уже я сам прописываюсь у папы и таким образом становлюсь ее полноценным владельцем. А через год, 2 июля 1978 года, я, получив развод, расписываюсь с Ириной, и мы с ней въезжаем в эту самую квартиру. После чего я строю для себя еще одну квартиру, трехкомнатную, и меняю ее на двухкомнатную в моем доме. И в результате всех этих головоломных комбинаций получаю одну четырехкомнатную, где мы и живем до 1998 года. В том же году я иду на прием к управделами президента, «кремлевскому завхозу» Павлу Павловичу Бородину, который и меняет мне эту квартиру на новую на Ленинском проспекте. Я очень благодарен Павлу Павловичу за то, что он для меня сделал. Это человек, который никогда никого не обманул и который всегда держит данное им слово. Таким вот образом мы теперь и живем с Ириной в нашей трехкомнатной квартире в доме на площади Гагарина.
Что же касается наших «загородных резиденций», то, помимо нашей семейной дачи в Куркине, у меня есть еще дом в Крекшине, где первым построился Володя Винокур, а потом втравил в это дело и меня. А уже вслед за мной туда потянулись и Игорь Николаев с Наташей Королевой, и Маша Распутина, и Леня Агутин с Анжеликой Варум… У меня, у Наташи и у Анжелики однотипные трехэтажные дома шведского типа, в этом смысле наши вкусы совпадают. Вот, собственно, и вся моя недвижимость, полноправной хозяйкой которой является конечно же моя жена Ирина, с которой мы прожили вот уже двадцать два года.
В свое время она проучилась два года в аспирантуре МГУ, но, поскольку она была вынуждена в первые годы нашей совместной жизни мотаться со мной по всем моим гастролям, ей поневоле пришлось оставить мысли о научной карьере в области экономики. Тем более, что я зарабатывал достаточно для того, чтобы моя жена могла посвятить себя полностью сохранению домашнего очага… Формально же она с 1980 года числится помощником главного режиссера в «Музыкальном агентстве» Льва Лещенко. Но это конечно же простая условность, потому что главный талант Иры в другом – в ее потрясающем умении создавать идеальные условия для семейного быта. Она великолепно шьет, создает новые модели одежды. Я ее, кстати, постоянно подбиваю на то, чтобы она открыла свое модельное агентство, как это, скажем, сделала певица Ира Понаровская. Но моя Ира отнекивается: «Ну что ты, Лева, я не модельер, я не справлюсь…» Ну нет так нет, настаивать не буду.
Что касается отдыха, то мы обычно или отдыхаем в Крекшине, или отправляемся отдыхать по схеме французского клуба «Клаб Мэд», имеющего свои представительства в сорока семи странах мира. Туда съезжаются люди со всего света, предпочитающие на отдыхе вести спартанский образ жизни. Мы с Ирой, в частности, предпочитаем ездить в Турцию, где живем в бунгало без телевизоров, душа и всего прочего, где стоят всего лишь две кровати. Зато сколько угодно мероприятий по активному, «спортивному» отдыху – всевозможные шоу, танцы, водные игры… Там нет денежного обмена, за все расплачиваются особыми шариками – за виндсерфинга, яхты, парашюты, теннисные корты… Что касается нас с Ирой, то мы очень любим дальние прогулки на моторных лодках. Летишь по сверкающей под солнцем морской глади, задумаешься и мечтаешь только об одном – чтобы как можно дольше продлились дни моих самых любимых, дорогих мне людей…
Интродукция третья
Мое крещение
Одним из самых ярких воспоминаний детства остается для меня обряд крещения, совершенный надо мной в возрасте четырех лет. В это лето я жил у своей бабушки в Рязани. Бабушка была чрезвычайно набожным человеком. Она строго соблюдала все церковные установления и, так как меня не с кем было оставить дома, брала меня с собой в церковь практически на все происходящие там службы. Так я постепенно, сам того не ведая, приобщался к религии. А в один прекрасный день вдруг выяснилось, что я до сих пор не окрещен. Для бабушки это был шок. Сам я ничего такого помнить, естественно, не мог, но мне потом рассказывали, что поползновения окрестить меня по христианскому обычаю начались со стороны моих многочисленных бабок и теток сразу же после моего рождения. Отцу моему, однако, сама даже мысль об этом представлялась дикой. А так как мои бабушки и тетушки тоже уступчивостью не отличались, то между ними и отцом постоянно происходили по этому поводу всевозможные споры и стычки.
И вот однажды, как я теперь понимаю, моя рязанская бабушка решила просто-напросто, дабы не дать пропасть моей душе, воспользоваться временным отсутствием отца. Меня крестили. Причем, как я помню, сама церемония мне понравилась не очень, я даже расплакался. Когда, скажем, мне дали съесть смоченную водой просвирку, я ее послушно проглотил. Но когда поп протянул мне ложку с церковным кагором, я запротестовал и пить его категорически отказался. На вопрос: «Почему вдруг, ведь все кругом пьют?» – я с неожиданной в четырехлетнем человеке логичностью ответил, что именно потому, что все пьют из одной ложки! А как раз передо мной эту самую ложку смачно облизала морщинистым ртом какая-то беззубая старуха. Ну, особенно спорить со мной не стали, после чего мы с бабушкой и сестрой вышли на улицу, где я, как рассказали мне много позже, вдруг начал орать во весь голос: «Студебекер! Студебекер!» Никто ничего не мог понять. Как оказалось, всему причиной была проехавшая мимо армейская грузовая машина марки «Студебекер», весьма распространенная тогда в советских воинских частях. Мне, видимо, просто захотелось блеснуть своей обширной автомобильной эрудицией, почерпнутой во время пребывания в отцовском гарнизоне. Такой вот получился стык, соединение двух сущностей – религиозной и мирской.
И далее, насколько я себя помню, экуменические проблемы меня особенно не волновали. Что делать, я человек реальности, стоящий обеими ногами на земле, знающий цену и земным радостям, и земным горестям. Главная моя забота – достойно распорядиться отпущенным мне сроком жизни, чтобы, как говорится, не было потом мучительно больно… Вот почему я вспоминаю сейчас этот эпизод более чем полувековой давности с улыбкой понимания. Что же я мог поделать, если земное начало уже тогда так ощутимо брало во мне верх?
Мое Гостелерадио
ГИТИС и Театр Оперетты
Павел Понтрягин * Георгий Ансимов * Татьяна Шмыга * Леонид Утесов
Сразу же делаю оговорку, что мой рассказ о годах учебы в ГИТИСе будет поневоле перемежаться параллельными эпизодами, повествующими о моей работе в Театре оперетты. Так уж, видно, было угодно судьбе, чтобы я, будучи учащимся, студентом дневного отделения театрального вуза, одновременно являлся и вполне сложившимся артистом, выступающим на подмостках профессиональной сцены.
Начну с того, что с первых дней учебы нас распределили по творческим мастерским. Моим педагогом по вокалу стал Павел Михайлович Понтрягин, который, можно сказать, «курировал» меня с момента моего самого первого прихода в ГИТИС и немало способствовал моему зачислению. Это был очень хороший человек, большой умница, прекрасный педагог и администратор. Преподавал он по очень необычной схеме, которую я тоже взял себе много позже на вооружение, когда сам стал преподавать вокал в Гнесинском Училище. В отличие от привычной методики он не «распевал» студента-вокалиста, не гонял его по гаммам. Он сразу ставил певцу голос на вокальных произведениях. Поясню на собственном примере. В начале урока Павел Михайлович давал мне спеть какой-нибудь легкий романс, не имеющий широкого диапазона. Потом давал мне, скажем, арию из оперетты и контролировал каждый мой шаг: «Так, здесь спокойно… Здесь прикрой… Здесь такой-то прием… Здесь не форсируй… Здесь, наоборот, подай звук…» То есть его педагогический метод бы основан целиком на практике, на исполнении учеником вокальных произведений любой сложности. В результате чего дела у меня пошли настолько хорошо уже на первом курсе, что это стало вызывать у окружающих один вполне закономерный вопрос. Первым его озвучил с редким простодушием бывший выпускник Понтрягина Станислав Афанасьев, бас-баритон, работавший в то время в Музыкальном театре имени К. С. Станиславского и Вл. И. Немировича-Данченко. Придя как-то к нам на занятия и послушав, как я пою, он заявил: «Павел Михайлович, а зачем этому парню вообще учиться? Это ведь уже готовый певец. Что ему здесь делать еще целых пять лет?» Понтрягин перевел все это тогда в шутку, но, как показало дальнейшее, его и самого достаточно занимал этот вопрос. Но как бы там ни было, я стал у нас на курсе своего рода достопримечательностью, которую демонстрируют гостям. Когда к нам наезжали именитые «покупатели» изо всех музыкальных театров Союза, приглядывавшие для себя перспективных вокалистов, им безусловно показывали меня. «Ну, Лещенко, – говорил в таких случаях Понтрягин, – спой-ка нам сейчас арию Мефистофеля из оперы Бойто!» А это, к сведению неспециалистов, одно из сложнейших вокальных произведений, которое редко кто поет вообще, да к тому же еще на итальянском языке. Надо было видеть в этот момент выражения лиц «покупателей»… А Понтрягин, посмеиваясь, удовлетворенно потирал руки. И то сказать – ведь он, по сути, и привел меня сюда.
Но зато уж и нагружал меня Павел Михайлович так, как можно обращаться только с тем, в ком уверен на все сто процентов: он не подведет, не сломится под тяжестью заданий. За два года обучения у Понтрягина я выучил сто романсов и десятка два арий высшей сложности. Происходило это до крайности просто – он давал мне клавир данной арии и говорил аккомпаниатору: «Ну-ка, поучите это сейчас при мне…» Я тут же делал прикидочную пробу, с помощью мастера пытаясь ухватить главные особенности незнакомой мне вещи. После чего он отдавал категорический приказ: «Чтобы в среду, следующему занятию, выучил это наизусть!» Я, естественно, отбрасывал все и садился учить нотный текст. А затем уже при мастере начинал в него «впеваться». Таким образом, где-то в течение двух недель в моем репертуаре появлялась очередная новая вещь. Арии и романсы мы, таким образом, щелкали как орехи.
А когда после второго курса Георгий Павлович Ансимов пригласил меня в стажерскую группу Театра оперетты, мне там дали сразу же весьма ответственную роль Парня с гитарой в оперетте «Конкурс красоты» композитора Александра Долуханяна на либретто Николая Доризо, где я выступал в качестве некоего модернизированного «греческого хора», оценивающего и комментирующего все происходящее на сцене. А если проще, я там был Ведущим. Помимо того что я начал учить эту партию, мне дали и несколько маленьких эпизодических ролей, где я должен был выходить на публику в качестве простого стажера. Это обстоятельство и послужило основой для одной курьезной ситуации. Дело в том, что не только все мои однокурсники, но и многие другие студенты более-менее ревниво следили за успехами тех немногих счастливчиков, которые приглашались на стажировку в профессиональный театр. Потому, когда стало известно, что Лева Лещенко из мастерской Понтрягина дебютирует в Театре оперетты в спектакле «Орфей в аду», на галерке собралось чуть ли не половина ГИТИСа. А так как я никому не сказал, в какой выступаю роли (это была роль Грешника), ребята с жадным вниманием наблюдали за мельчайшими перипетиями действия, полагая, видимо, что вот-вот под звуки фанфар в лучах юпитеров на сцену величественно снизойдет их однокашник Лева в образе не менее чем одного из главных действующих лиц! Одним, кстати, из таких моих нетерпеливых «болельщиков» был совсем еще юный Володя Винокур, пришедший в ГИТИС позже меня, что не помешало зарождению нашей с ним дружбы, крепнувшей день ото дня… И вот наконец наступил третий акт, в котором я должен был выйти на сцену. А выйдя, произнести всего лишь два слова: «Пустите погреться». На этом моя роль заканчивалась. Применительно к статусу стажера это было вполне нормально, но вот что касается ожиданий моих однокашников… На них, по свидетельству Винокура, напал неудержимый, чуть ли не истерический смех. А кто-то со вздохом сказал: «Неужели нужно учиться пять лет в институте, чтобы в итоге выходить на сцену ради одной такой фразы?..»
Но как бы там ни было, моя работа над образом Парня с гитарой продолжалась успешно. Подошло время генеральных репетиций. Трудно передать охватившие меня эмоции, когда мне пришлось впервые в жизни петь на сцене в сопровождении большого оркестра. А на оркестровые репетиции всегда собирается в зрительном зале масса народа – первый и второй составы исполнителей, еще кто-то… Естественно, что мной, несмотря на довольно уже солидный к тому времени опыт работы на публике, овладел мандраж. Больше всего я боялся забыть слова. Шутка ли сказать – моей выходной арией открывается спектакль.
Слова же были, как сейчас помню, такие:
Вот кактус. Разве он – цветок?
На бугорке земли шершавой
Нелепо скрученный виток
Колючей проволоки ржавой…
Мораль сего текста была в том, что кактус, несмотря на всю свою внешнюю непрезентабельность, раз в несколько лет распускает цветок и таким образом становится гораздо более привлекательным. А значит, не надо судить о чем-либо только по внешности, ибо под ней может скрываться прекрасная суть… То есть эта моя выходная ария служила как бы своеобразным прологом к последующему действию.
Ну, спел я вроде бы неплохо, судя по тому, что оркестр по окончании арии выразил свое ко мне отношение дружным стуком смычков о деки инструментов, что в среде музыкантов является знаком высшего одобрения. Думаю, в этом была еще и оценка новизны моего исполнительского приема, ибо в оперетте тогда так не пели. «Так» – в смысле самой техники вокала, тяготеющей в данном случае больше к мюзиклу, чем к классической оперетте с ее непременной распевностью. А я пел одновременно и на дыхании, как это положено по школе, но в то же время и в современной эстрадной манере. И всем это жутко понравилось. В том числе и восходящей звезде отечественной оперетты Татьяне Шмыге, партнером которой я был в этом спектакле наряду с героем-любовником Эмилем Орловецким и комиком Славой Богачевым. Было это в 1967 году. А вскоре мне дали одну из главных ролей в оперетте Имре Кальмана «Фиалка Монмартра» – я выступил в роли Анри. После чего я подготовил роль Витторио Розетти в оперетте Юрия Милютина «Цирк зажигает огни». По сюжету это – хозяин Цирка, приемный отец героини Татьяны Шмыги.
С этой характерной ролью связан в моей памяти Ряд парадоксальных актерских трансформаций. Дело в том, что по жизни Татьяна Ивановна лет на двенадцать старше меня, в то время как мой персонаж, естественно, должен быть старше героини Шмыги по меньшей мере лет на двадцать. Помню, каждый раз перед спектаклем Татьяна Ивановна перед выходом на сцену придирчиво осматривала меня, принимая участие в процессе превращения меня из молодого парня в пожилого, убеленного сединами синьора: «Левочка, а что, если еще морщин добавить? А вот сюда – седины… А то уж очень молодым ты смотришься даже сейчас…»
Видимо, наши совместные усилия не прошли даром, так как после этого мне наперебой стали предлагать характерные роли стариков. А в оперетте Тихона Хренникова «Белая ночь», в которой шла речь о гибели Российской империи, распутинщине, революции, взятии Зимнего и так далее, я играл роль казачьего есаула. Знаменитый тенор Алексей Феона, выступавший в роли Керенского, всякий раз не на шутку пугался и вздрагивал, когда я вылетал на сцену с криком: «Ваше высокопревосходительство, ополченцы сдались!» – «Что, что случилось?» – нервно спрашивал Керенский. «Дыбенко забрался наверх и строчит из пулемета! Вам бежать надо, бежать! Давайте, поскорее переодевайтесь в женскую одежду!»
В отличие от других моих ролей, эта роль была чисто драматической, я в ней не пел. И всю свою фантазию употребил на создание яркого образа «типичного» казачьего есаула, каким он мне представлялся, – сделал себе страшные усы, хищный горбатый нос, надел наискосок папаху, из-под которой выбивался лихой казачий чуб… Кроме того, я пытался как-то разнообразить свое внезапное появление в кабинете Керенского, возникая всякий раз оттуда, где меня меньше всего ждали. И каждый раз после этого Феона то ли шутя, то ли всерьез выговаривал мне по окончании спектакля:
– Что же это вы, голубчик, все время преподносите мне какие-то сюрпризы? Так ведь и заикой недолго стать…
– Но вы же должны испугаться, – оправдывался я. – Вот я и стараюсь сделать так, чтобы это выглядело как можно правдоподобнее…
Конечно же я хулиганил немножко, перегибал, так сказать, палку в смысле сценической условности. Но настоящим праздником души стала для меня работа над ролью Дулиттла из мюзикла Фредерика Доу «Моя прекрасная леди». Ансимов дал мне ее потому, что увидел, как я играю Дулиттла в своих студенческих отрывках. Я изображал Дулиттла не в привычном, набившем оскомину образе пьяницы-мусорщика, чуть ли не бомжа, а, напротив, подчеркивая в нем стремление к некоторой франтоватости и философствованию. У меня получался этакий нищий уличный философ, стремящийся хорошо выглядеть и производить приятное впечатление.
Но эта роль так и не состоялась по ряду различных причин. Одна из них заключалась в том, что на третьем курсе я стал испытывать серьезные проблемы с горлом и, соответственно, с голосом. Я месяцами не вылезал из ларингита. Дошло до того, что на одном из курсовых экзаменов Ансимов обеспокоенно спросил:
– Лева, что с тобой? Ты поступил к нам с ярким, выразительным голосом. А сейчас такое впечатление, что на нем словно бы какая-то пелена, он стал тусклым, вялым… Что случилось?
Я, честно говоря, ничего ему ответить не мог, так как и сам не понимал, в чем дело.
А в это время пришел к нам из Большого театра новый педагог, Петр Иванович Селиванов. Он-то и сыграл свою роль в последующих событиях. Дело в том, что я в это время почти перестал ходить на уроки к Павлу Михайловичу Понтрягину, у которого, как я Уже говорил, была довольно жесткая и экстраординарная система обучения вокалу. Поэтому, видимо, произошло то, чего и надо было ожидать, – я элементарно надорвался. Надорвал свой еще не окрепший в профессиональном смысле голос, берясь сразу за исполнение сложнейших вокальных вещей. Единственным выходом из этого положения (если, конечно, еще не поздно) была кардинальная смена педагогической методики. Сначала я это ощущал интуитивно, а потом все оформилось в ясно осознанную мысль. И я объявил своего рода «сидячую забастовку». Проходит месяц, второй, я на занятиях Понтрягина не появляюсь. Наконец он не выдерживает сам:
– Лещенко, вы почему пропускаете занятия?
– Горло болит, – отвечаю я.
Но он-то чувствует, что что-то здесь не так, что под всем этим явно просвечивает некая конфликтная ситуация. А проще говоря, начинает понимать и без моих объяснений, что я просто-напросто не хочу у него больше заниматься. Конечно же такое решение далось мне с немалым трудом, ибо именно Павлу Михайловичу я был, как никому другому, обязан всей моей гитисовской эпопеей. Но тем не менее надо было что-то делать…
И вот Павел Михайлович, как очень мудрый человек, сам делает первый шаг для разрешения назревшего конфликта. Встречает меня раз зимой на улице (а ходил он всегда почему-то без пальто):
– Лещенко, зайдите ко мне.
Захожу. Он говорит:
– Значит, так. Я вас перевел к другому педагогу по вокалу.
– К кому? – спрашиваю.
– К Селиванову Петру Ивановичу.
У меня, честно говоря, камень с души упал. И не потому, что был я так уж рад кандидатуре Селиванова, а потому, что добрейший Павел Михайлович тем самым избавил меня (и себя, соответственно) от тяжелого разговора, где я должен был бы неизбежно высказать слова упрека человеку, которому был обязан практически всем своим настоящим. Кроме всего прочего, я четко сознавал, что уже перерос ученический тренинг Понтрягина, коли, будучи студентом, по существу, являюсь полноправным артистом Театра оперетты. И потому, придя к Селиванову, сразу же задал ему более всего волновавший меня вопрос, который часто задавал Понтрягину:
– Петр Иванович, скажите, какой же все-таки у меня голос?
На что он ответил:
– Какая разница? Вам нужно не это. Главное, что вам сейчас надо, – найти свой, только вам присущий, естественный тембр, тот, который вам дан природой. С этого мы и начнем.
И мы начали работать по его методике. А где-то через месяц у меня чудесным образом прошел мой хронический ларингит, перестало болеть горло, вновь прорезался голос. Я начал петь, постепенно увеличивая нагрузку. Послушав меня, Селиванов сделал заключение:
– Конечно же у вас – высокий бас. И не нужно вам рваться в «чистый» баритон. Вот возьмите выходную арию Бориса или Галицкого…
Таким образом, голос мой восстановился в его прежнем диапазоне.
В оперетте я, правда, начал петь с этих пор гораздо меньше, чем раньше, чему тоже были причины, но уже другого свойства. Зато не упускал случая подхалтурить на многочисленных праздничных концертах, куда охотно приглашали нас, студентов. А что было делать, если за выступление платили по червонцу, а иногда и «пятнашку» давали? Это при стипендии-то в двадцать восемь рублей! Кроме того, я уже после первого курса начал ездить (кстати, с моей первой женой Аллой) на гастроли с группой артистов Музыкального театра имени К. С. Станиславского и Вл. И. Немировича-Данченко. Плюс к этому снимался в эпизодах на «Мосфильме», где в актерской картотеке лежала моя фотография. Играть приходилось кого угодно – и немецкого солдата, и русского крестьянина, и революционера-подпольщика. Это были фильмы «Софья Перовская», «Сатурн» почти не виден», «Весна на Одере»…
За всем этим, естественно, не забывалась и учеба. Со временем я стал осознавать, что школа Понтрягина, несмотря на ее, так сказать, экстремальный характер, дала мне такую великолепную закалку, после которой мне уже не был страшен никакой творческий прессинг. Так что многие мои бывшие претензии к Павлу Михайловичу, светлая ему память, теперь мне кажутся не во всем обоснованными. Хотя, конечно, и меня было можно понять – любой человек, готовящийся к певческой карьере, делает на это ставку. А у него вдруг пропадает голос. Что он испытывает? Естественно, страх и отчаяние, перемежаемые вспышками надежды. С другой стороны, по большому счету, именно Понтрягин и Ансимов сделали меня тем, кто я есть сейчас. Ведь справедливости ради надо сказать, что и руководитель нашего курса Георгий Павлович Ансимов во времена моего обучения в ГИТИСе ставил перед нами, неопытными еще студентами, невероятно сложные, ничем, на первый взгляд, не обоснованные вокальные задачи. Мы порой были явно не способны справиться с предлагаемой нам учебной схемой.
Скажем, на третьем курсе он начал ставить с нами спектакль по пьесе Бертольта Брехта «Мещанская свадьба» с оригинальной музыкой Игоря Ефремова. Как музыка, необычайно трудная для исполнителя, так и сама пьеса требовали от исполнителей определенного уровня профессионализма. А где его было взять? Или, допустим, поручено мне было в ГИТИСе исполнять партию Короля из «Любви к трем апельсинам» – огромную по объему вещь со сложнейшей прокофьевской музыкой. Конечно, я старался как мог, выкладывался из последних сил. Но ощущение у меня было примерно такое же, как у человека, которого обучают плаванию, бросая его в бушующий водоворот.
Причем в этот период в ГИТИСе преподавала великолепная педагогическая плеяда, что ни имя, то легенда отечественного искусства – Борис Покровский, Юрий Завадский, Андрей Гончаров, Анатолий Эфрос, Мария Кнебель, Василий Орлов, Иосиф Туманов (тот самый Иосиф Михайлович Туманов, который прославился своей режиссерской постановкой Олимпиады-80, в финале которой в небо взмывал олимпийский Миша). Ударить в грязь лицом перед таким блистательным синклитом было определенно невозможно. У Туманова, который преподавал нам оперную режиссуру, я в программе оперных отрывков пел арию Старого цыгана из рахманиновского «Алеко», серьезную басовую партию. А на выпускном курсе у Бориса Александровича Покровского я, первокурсник, играл в мюзикле Микаэла Таривердиева «Кто ты?» на либретто Василия Аксенова. Было это в Учебном театре ГИТИСа в 1965 году. А когда этот театр поехал на гастроли в Ленинград, отправился вместе с ним (интересно, что в этом спектакле, который собирал полные аншлаги, участвовали также и профессиональные музыканты из Эстрадно-симфонического оркестра под управлением Юрия Силантьева). И такое происходило со мной в ГИТИСе постоянно. Будучи второкурсником, я пел в оперных отрывках то третьего, то четвертого, то пятого курсов. То есть меня явно заметили и доверяли исполнение вещей практически любой вокальной сложности. Не могу в этом смысле не вспомнить партию Филиппа II из «Дон Карлоса» Джузеппе Верди, которую я пел на выпускном курсе у режиссера Большого театра Олега Моралева, а мой сокурсник, соответственно, партию Великого инквизитора. Так что такого рода школа, где тебе приходится работать без всяких скидок на ученичество, дает конечно же свои плоды.








