Текст книги "Я — особо опасный преступник"
Автор книги: Лев Тимофеев
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
При назначении меры наказания суд учитывает характер и степень общественной опасности содеянного, личность Тимофеева и обстоятельства дела, смягчающие и отягчающие ответственность.
Тимофеев ранее не судим, на иждивении имеет двоих детей, до 1980 года занимался общественно-полезным трудом. Вместе С этим суд учитывает повышенную общественную опасность совершенного им тяжкого преступления и считает необходимым назначить наказание, связанное с лишением свободы и ссылкой.
В стадии предварительного следствия Тимофеев обследовался стационарной судебно-психиатрической экспертной комиссией, которая пришла к категорическому заключению о его вменяемости в отношении совершенного преступления. В акте экспертизы, оглашенном в судебном заседании, подробно изложены доводы и убедительно мотивирован вывод. В судебном заседании эксперт врач-психиатр обследовал Тимофеева с учетом его поведения и данных истории болезни и дал заключение о том, что Тимофеев отдает отчет своим действиям, может ими руководить, по своему психическому состоянию может участвовать в судебном заседании. Свой вывод эксперт подробно мотивировал и представил заключение.
На основании изложенного и руководствуясь ст. ст. 301–303 и 312 УПК РСФСР, суд
приговорил:
Тимофеева Льва Михайловича признать виновным в преступлении, предусмотренном ст.70 ч.І УК РСФСР, и назначить наказание в виде лишения свободы сроком на шесть лет со ссылкой на пять лет с отбыванием наказания в исправительно-трудовой колонии строгого режима. Срок отбытия наказания Исчислять с зачетом предварительного заключения с 19 марта 1985 года.
Меру пресечения оставить заключение под стражу.
Вещественное доказательство – пишущую машинку «Эрика» № 4486599 как орудие преступления конфисковать.
Взыскать с Тимофеева Льва Михайловича в доход государства судебные издержки в сумме 10 рублей (десять).
Приговор может быть обжалован и опротестован в Верховный суд РСФСР в течение семи суток со дня его провозглашения, а для осужденного Тимофёева-Л.М. в тот же срок, но со дня вручения ему копии приговора.
Председательствующий подпись
Народные заседатели подписи
Любимая, нет ничего – есть Ты.
Иного в этом мире не осталось.
Какая бы судьба не ожидалась.
Любимая, нет ничего – есть Ты.
Молитвой поднимусь до высоты
Твоей.
Невидимым пребуду.
Ты не поймешь, ты удивишься чуду,
А это я – из тьмы, из ниоткуда
Молитвой поднимусь до высоты
Твоей.
21 марта 1985 года Лефортовская тюрьма
Когда сплетенные рогами бычьи морды
(а если точным быть – коровы и быка)
мне в грудь мучительно и тупо упирались
и было стеснено мое дыханье
и я уже терял надежду-выжить
и мягко, влажно был притиснут к стенке
и сам не то мычал, не то стонал…
открылось вдруг широкое пространство
быков не стало
и меня не стало…
Соком черного хлеба отравлен, на нары запрятан,
Без свиданий, без писем – обовшивел в тоске.
На словах все известно: блаженство гонимых за правду…
Ни блаженства, ни правды – надзиратель
в тюремном глазке.
Бычьей мордой своей упирается в грудь мне Россия —
не рогами – ноздрями, губами, слюнявой щекой
Я притиснут к стене на потеху печальным разиням…
Кто я, Господи? Прах или соли вселенской щепоть?
В этой жизни моей голос Твой как бы вовсе
не слышен.
Я не то чтобы сплю, но еще не проснулся вполне.
Не вполне еще понял, что счастья не будет, что свыше
Это долгое горе как благо даровано мне.
Ничего, я готов проиграть эти мелкие войны.
Если все же вплетешь меня, Боже, в свой дивный узор,
Навести меня в срок, дай понять Твою вышнюю волю.
Посмотри на меня хоть в тюремный глазок.
Декабрь 1985 года Пермская пересыльная тюрьма
ЧАСТЬ II
Вне гармонических звучаний
жесток и жёсток этот мир…
Из жести кружка, миска, чайник,
вагон, собака, конвоир.
Стук металлической посуды
и грохот кованых дверей…
XX век – палач, паскуда,
по горло музыки твоей.
Кровь на губах. Твои ноктюрны
для жести водосточных труб
звучат по пересыльным тюрьмам:
на жести спят, из жести пьют…
И снова двор тюрьмы, машина,
конвой, шипящий жесткий свет.
Где та железная пружина,
что в жизни держит этот бред?
Да наяву ли это с нами?
Откуда слышится хорал?
Кто там кровавыми губами
тюремный снег поцеловал?
Кого уводят? Чьи объятья?
Глаза слезятся на ветру…
На металлическом распятьи
Христос приварен ко кресту.
Декабрь 1985 года Пермская пересыльная тюрьма
21 декабря 1985 года. Письмо из зоны
Натанька родненькая! Миленькие мои девочки! Вот я на месте, и вот мой адрес, если его у вас еще нет: 618263, Пермская обл., Чусовской р-н, п/о Копально, пос. Кучино в/с 389/36. Теперь жду не дождусь ваших писем. Пишите все-все о себе, письма длинные-длинные, подробные-подробные. Чем больше подробностей, даже мелочей, тем лучше: и как каждый день у каждой из вас проходит, и во что Катька играет, и что Сонька рисует, и какие уроки задают в школе, и где в гостях были, и с кем дружите и как дружите, и как бабушка поживает, и. как мамочка. Пишите все как есть – и хорошее, и плохое. И плохое тоже обязательно – чтобы и я поплакал вместе с вами. Обязательно обо всем пишите… Всякий, кто захочет мне написать, доставит мне огромную радость…
Ну что же о себе? Я сбрил бороду, и под ней оказалась некрасивая, ну просто отвратительная физиономия – надменное лицо эпохи упадка Рима… Но вообще-то я в порядке – в соответствии с обстоятельствами. Обе сонькины передачи в Лефортово были хороши и очень кстати – мне было тепло на этапе, и я был сыт. И еще с гордостью й умилением думал, какая у меня самостоятельная девочка… Только вот беспокоюсь, Соняша, как бы тебя в другую сторону не занесло: не обижай Катьку, не обижай бабушку, не обижай мамочку. Чем быть обидчицей, лучше не быть самостоятельной. Для тебя это сейчас самый опасный грех – почувствовать себя выше других. Прости, что я назидаю, но сам за тебя боюсь…
Ладно. Вот теперь мои новые просьбы: сразу по получении письма нужно выслать мне бандероль (вес до 1 кг), в которой будет электробритва и одна пара шерстяного белья. Пара – это рубашка и кальсоны, но кальсоны вообще-то у меня есть в достатке. Было бы хорошо получить две нижние рубашки, но, кажется, они по отдельности не продаются. Ладно, как получится, так и хорошо. Но именно нижнее – другого ничего не надо. Если останется место по весу до 1 кг, то можно положить сухофрукты, но любых не надо, а получше – курагу, что ли…
Перевели ли вы тогда мне в Москве деньги? Если перевели – хорошо, я их и сюда получу. Если нет, то, пожалуйста, переведите сюда рублей 30–40. Думаю, что это последние траты, со Мной связанные, впредь постараюсь сам зарабатывать.
Теперь о свидании. Видимо, оно возможно будет уже к концу января. Но не знаю, право… Видеть вас мне огромное счастье: я все живу тем нашим свиданием в Лефортове, все вспоминаю, как Катька двигалась, что Соняша говорила, что Натанька – и всех вместе меж двух ладоней глажу – и то ведь всего-то полтора – два часа, а здесь целых три дня вместе/.. Но подумать о вашем путешествии – двое суток в одну сторону поездом, да еще автобусом час, как не более, – а если мороз сильный? А если с автобусами перебои? – думать о такой вашей поездке мне как-то страшно. Может быть, отложить до лета? Но, с другой стороны, что 'там будет летом? Кто как себя чувствовать будет? Бери, пока дают… Не знаю. Напиши мне, Натанька, как ты к этому относишься, что думаешь и сообразуйся только со своим состоянием. (Да есть ли теплое, в чем ехать? Тебе-то можно было бы в моем полушубке – думаю, в этих местах его непрезентабельность не будет зазорной?) Пока не получу твоего письма, заявки на свидание делать не буду. Пиши.
Целую вас, милые мои, и жду писем. От Наташи, от Сони (почаще), от Кати (уже пора), от бабушки Лены (хоть одно большое – ее взгляд на детей), от бабушки Вали.
С Новым Годом вас. Кто-то будет Дедом Морозом?
И с Рождеством Христовым. Господь с вами.
Лева.
10 февраля 1986 года. Письмо из зоны
Здравствуй, моя большая маленькая девочка! Три письма я написал отсюда мамочке, а четвертое вот – тебе. Как ты там? Ни от мамочки, ни от тебя нет ни письмишка. Что же я без ваших писем? Так, ничего, кусок тоски. Живу все воспоминаниями о нашем лефортовском свидании, и все возвращает их сознание, все возвращает. И еще во сне вас вижу. И молюсь за вас…
Оттого что нет писем, нет ощущения, что вы меня слышите, поэтому и желание поговорить в письме – желание это как бы уходит в песок… Как там моя Катенушка? Читает? Пишет? Песенки сочиняет? Здоровы ли вы все? Что мамочка? Что бабушка?.. Что твоя «художка»? Знаешь, я постоянно в сознании проделываю этот путь с тобой в «художку» – и теперь понимаю, что это были, может быть, самые счастливые часы в моей жизни – когда ты там рисовала, а я ходил вокруг, ездил по своим делам – а сознанием с тобой рядом был… Что в школе? Думаю, какие бы отметки тебе ни ставила историчка-начальница, историю надо знать на «отлично» – тем более, чем более несправедлива будет к тебе учительница. Ты просто должна стать специалистом-историком… Очень мне в жизни не хватает твоих картинок – напиши хоть словами в письме, что и как рисуешь, в какой технике, какие сюжеты? С кем дружишь и как? Где бываешь? Что матушка Анита? Что Мишка? Пиши мне, родная, почаще и поподробнее. Хорошо бы каждую неделю: встала в воскресенье утром – и отчет за неделю…
Не знаю, успеет ли мое письмо к Наташенькиному дню рождения – если успеет, поздравь за меня и сделай от моего имени подарок – картинку, как мы с тобой в зоопарке гуляем (или другую какую-нибудь).
Целую вас, родные мои! Живу вами и молюсь за вас постоянно. Пишите.
Лева.
Я уже писал, что жду бандероль (электробритва, пара теплого тонкого белья, изюм, курага) и перевод (30–50 руб.) телеграфом.
ПОКАЗАНИЯ ОБВИНЯЕМОГО
Я и раньше не испытывал и теперь не испытываю ненависти ко всем этим тюремным и лагерным чинам, ко всем этим прапорщикам, лейтенантам, майорам, которые меня обыскивали, конвоировали, стерегли, загоняли в камеру или в цех, закладывали гремящие засовы и замыкали тяжелые двери. Мучили тем, что лишали необходимой теплой одежды или не давали спать, лишали писем и не давали увидеться с детьми и с женой, стремились оскорбить мелкими запретами… Нет, я никогда не испытывал ненависти к ним. Но сейчас, когда я вынужден говорить о них, я ощущаю глухое омерзение…
Я видел, как они убивают людей… Убить сразу они теперь боятся. И поэтому потихоньку, постепенно подталкивают человека к смерти… Но об этом как-нибудь после.
Они живут по ту сторону забора. Из зоны видны крыши их домов. Слышны голоса их детей и жен, а иногда громкие и нетрезвые голоса их самих, гармошка, или Пугачева, или даже тяжелый рок… Осенью из-за забора доносятся запахи уксуса и пряностей – места здесь лесные, хвойные, мшистые – видать, тут много рыжиков и белых, и зазаборные запахи нам, зэкам, дают знать, что там наступила пора солить и мариновать грибы на зиму.
Зимой звуки жизни по ту сторону становятся глуше, как бы утопают в сугробах – разве что долго и громко буксует застрявший где-то грузовик, и прислушиваясь, гадает зэк, не нашего ли брата, заключенного, вез воронок и вот теперь застрял, и коченеет теперь человек в промерзшей клетке – и за час, за два задубеет совсем, пока выволокут машину трактором и погонят дальше.
Если встать на кучу шлака, которая к марту поднимается возле котельной на промзоне, то можно увидеть детей, катающихся на санках и на лыжах, женщин с детскими колясками… Но долго на куче шлака стоять нельзя. Могут заподозрить, что ты изучаешь местность за забором, готовишься к побегу. Несостоявшемуся «шпиону» Диме Д-му (восемь лет строгого режима, из них три – тюрьмы – якобы за попытку шпионажа в пользу неопределенной иностранной державы: служа в армии, фотографировал любительским аппаратом в расположении части, вину свою признал и получил всего восемь лет, ниже нижнего срока, предусмотренного соответствующей статьей) – так вот, Диме даже приписали попытку побега за то, что залез он на кучу шлака, от которой до ближайшего забора-то добрых метров семьдесят, – залез и смотрел оттуда на волю, смотрел, оторваться не мог… Диму вообще в то время сильно прессовали за то, что он подпал под влияние одного известного христианского активиста, стал молиться перед сном и перед – едой. А молитва и крестное знамение доводят ментов до полного бешенства. Но это другое.
Попытку побега Диме приписали зря. Бежать тут некуда, да и невозможно, да и никто никогда не пытался. Нет, не побега нашего боятся менты – боятся, что хоть бы взгляд за забор убежит, а с ним и душа хоть чуть освободится.
Это так положено: держать в плену не только тело, но и взгляд. Здесь не хватает горизонта: взгляд все время упирается в высокий трехметровый забор из кривых грубо побеленных досок – справа беленый забор, слева забор, сзади, спереди – кругом забор. По верху забора еще путанка проволоки под высоким напряжением. За забором видны верхушки ближайших перелесков, и в первое время по приезде в лагерь после тюрьмы и на эти-то чахлые елки да березки глядишь – не наглядишься. Кажется, в этих перелесках жизни куда больше, чем в крышах посёлка, где, должно быть, единственное двухэтажное здание – казарма роты охраны, – оттуда целый день раздаются марши, строевые команды и учебная стрельба… Если Дима побежит, они его поймают.
И только в одном месте за забором – там, куда летом садится солнце, на северо-западе, – виден далекий холм, покрытый редким вырубленным лесом. Туда-то по вечерам и ходит погулять тоскующий взгляд зэка – и больше некуда, кругом все побеленый забор – и сегодня, и завтра, и на пять, и на десять лет – все один и тот же забор. Кругом забор. Куда не посмотришь – забор. Перед забором – запретная зона, «запретка», ряд колючей проволоки, за которой, еще и до забора не дойдешь, – смерть твоя: по зэку, вышедшему за запретку, охрана стреляет без предупреждения.
Я – советский политзаключенный. Когда меня вызывает начальство, то, входя в кабинет, я обязан представиться: «Осужденный такой-то… статья такая-то… срок такой-то…» Срок у меня – шесть лет лагерей строгого режима и пять лет ссылки… Шесть лет забора.
По углам зоны, высоко на сваях над забором, торчат четыре будки – в них круглосуточно, каждые два часа меняясь (а в морозные дни и чаще), дежурят автоматчики. Оружие у них новое, вороненое, хорошо чищенное и смазанное, – оно выглядит живым и современным на фоне мертвенной побелки забора и возле тусклых, каких-то потусторонних лиц автоматчиков. Оружие – барин, а эти – его холопы… Большинство из них – должно быть, восемь из десяти – из Средней Азии или с Северного Кавказа, или из Тувы, из Бурятии. Одевают их плохо – видимо, чтобы не уснули на вышках, – и поэтому в морозы они постоянно пляшут, громко стуча сапогами по дощатому полу вышек – так громко, что мешают спать в карцере – он расположен под одной из вышек… Так и живем мы под стук сапог да под строевые песни из-за забора.
Но еще и кроме забора меня охраняют. Я под надзором. Ежедневно меня четыре или пять раз обыскивают, обшаривают карманы брюк и бушлата, залезают за голенища сапог, заставляют снять шапку, заглядывают под подушку в спальной секции, под матрас, даже полотенце на спинке кровати перетряхивают.
Обыскивают надзиратели-прапорщики – вдвоем, втроем – офицер рядом стоит, смотрит, а в спальной секции и сам лезет в мою тумбочку, роется в письмах – полученных и написанных для отправки, – лезет рукой глубоко в вату матраса… Глаза тусклые, сонные или красные с похмелья…
Идешь на работу – обыск, на обед – обыск, с обеда – обыск, с работы – обыск. Приходишь с работы в секцию и узнаешь, что без тебя и тут шмонали, и вся тумбочка перерыта, книги, тетради – все на койку выброшено, заправленная было постель разворочена…
Сюда на зону из тюрьмы меня привезли поздней ночью, и хотя приехал я сюда после девятимесячного содержания в камере, после этапа и пересыльной тюрьмы – и всюду были постоянные обыски, изъятия, запреты – и здесь меня тщательно, догола раздели, обыскали, отняли, отмели еще какие-то остатки домашних вещей. Здесь ничего с воли не положено. Входишь в зону голый. Одежду, обувь, шапку – здесь дадут, здешнее, форменное… И спустя много месяцев, перед тем, как объявить мне об освобождении, меня снова завели в дежурку внутрилагерной тюрьмы, раздели догола и снова обыскали, только теперь отмели то, что у меня в лагере запаслось дорогого мне – записи, письма, книги прочитанные с пометками на полях.
Иногда, когда заглядываешь назад во времени, кажется, что’и держали-то здесь только для того, чтобы постоянно обшаривать, ощупывать, оглаживать, – словно для этого мы и нужны им были, чтобы постоянно быть у них под рукой для удовлетворения этой их омерзительной потребности – ощупать, залезть к тебе под мотню… Я все время ощущал себя в плену у мерзавцев. Зачем я им нужен был? Что они искали? Почему они держали меня за этим забором с автоматчиками, с собаками, с обшаривающими мерзавцами? Неужели только за то, что я позволил себе думать и писать?.. Меня арестовали дома, в Москве, утром 19 марта 1985 года. Дети и жена спали. Я ходил гулять с собакой, по пути зашел в магазин. У меня гостил мой давний знакомый, и я купил довольно много всего к завтраку – и с полной сумкой в одной руке, с поводком, натянутым собакой, в другой – я и вошел в подъезд. Тут-то они меня и ждали.
Собственно, в тот момент, когда я вошел в подъезд, здесь никого не было, но едва за мной закрылась дверь, тут же изо всех темных углов, из ниши под лестницей, от лифта – отовсюду вдруг появились люди, и на площадке, наверху того пролета лестницы, по которому мне предстояло подняться к лифту, стоял их начальник. Я был внизу с покупками и с дворнягой Тютей и смотрел на него вверх. Мне предстояло подняться к его ногам… Я пошел к почтовым ящикам и стал доставать газету, достал, плохо соображая, но все же просмотрел…
«Здравствуйте, а мы к вам…» Тут только я сделал вид, что его увидел. Но это была, конечно, слабая игра. Их было человек пятнадцать. Группа задержания. Я был особо опасный государственный преступник… И они вошли, втиснулись в два лифта. И потом вошли, втиснулись, черным потоком влились в двери квартиры, в судьбу моей семьи. Младшая дочь, четырехлетняя Катя, обрадовалась: сколько гостей сразу!
Нет, у меня нет к ним ненависти – только омерзение.
22 февраля 1987 года. Письмо в зону
Папа! Я пишу тебе самое плохое: мама больна. Может быть, ты еще в Москве на свиданиях это заметил. Мама больна, и позавчера ее тетя Катя и дядя Витя отвезли в психоневрологический диспансер. У мамы расстроены нервы. Она в диспансере пробудет два месяца. Сегодня у нее была бабушка. Вчера приехала матушка Анита, и мы с ней завтра пойдем в церковь. Вчера, сегодня, завтра…
Мама написала для меня письмо. Просила приехать, но нельзя, детей не пускают.
Мы с бабушкой, все в порядке. Катя сейчас играет с соседским Левой у нас.
Папа! Бандероль мы отправить не могли, так как мама спрятала письма и не давала мне прочитать. И я ничего не знала…
Теперь школа. Все в порядке. Сегодня мальчишек поздравляли с днем Советской Армии. Игры были одинаковые, их девочки всем купили. Игры для дошкольного и младшего школьного возраста. Это шестикласникам! С уроками все в порядке.
Художка. Все нормально. Сейчас рисуем композицию на космическую тему, на конкурс в Австрию (международный). Я делаю смешную «Планету летающей посуды», где инопланетяне летают в посуде: в кастрюлях, в утятницах, в сковородах и в ложках.
Все в порядке.
Катя здорова, поет мало. Писать, читать не собирается. У нее шатаются два нижних зуба – первые!
Папа, ты волнуешься, что письма не дошли. Но они идут долго, свое первое письмо я написала через неделю после получения твоего первого.
Матушка Анита отправила тебе письмо ~и открытку. На всякий случай повторяю главное: могу ли я сама с кем-нибудь приехать на свидание в весенние каникулы, хочешь ли ты, чтобы это было личное свидание, тогда уточни число. Сразу же перечисли, что можно и нужно везти с собой – так, чтобы после свидания тебе передать. Если личное, что специально ты хочешь из еды?
Катенька уже спит.
Мы тебя целуем.
Соня.
(Приписка в том же письме взрослым почерком):
Левушка, еще раз не волнуйся за Наташу, сейчас уже гораздо лучше, хуже было все это время без помощи. И для детей, и для тебя сейчас так лучше, ты уж поверь. Очень много тебе писала, надеюсь, получишь. К сожалению, потом такого «урожая» не жди, без меня одна Сонечка так не раскачается – придется довольствоваться малым. Береги себя. Это главное. Не знаю, можно ли тебе давать телеграммы, но попробую. Дело в том, что хочется запросить относительно бандероли… Привет тебе от бабушки, она очень много помогает все это время.
Целую.
Анита.
5 марта 1986 года. Письмо из зоны
Родныё мои, любимые! Получил, видимо, все ваши письма… То, что Наташу положили в больницу, внесло ясность в мои представления о вашей жизни, до сего дня мучительно неопределенные. Что же делать, все надо принимать, как есть. Милая наша матушка Анита, спаси тебя Господь с твоей добротой. Пиши мне не обязательно заказные – пока вот получаю. Конверты и бумагу не присылай – все есть… Разговор о свидании не актуален, вернемся к нему несколько позже…
Если еще не отослали бандероль, то нужда в теплых вещах отпала, по крайней мере, до следующей бандероли (через 6 месяцев). Не горюйте, не так уж это и важно. Я ничуть не мерз, все есть и без того…
Что же еще? Сонюшка, письма твои хороши, но только тогда, когда ты не просто пишешь: «в художке в порядке», «в школе нормально»… Теперь, когда мамочка в больнице, пиши особенно подробно и часто – но уж раз в неделю – обязательно! Приветы не передаю персонально, но само собой разумеется, тем, кто вам помогает, мой поклон и признательность – и родным, и соседям, и друзьям.
Целую вас, родные мои.
Пишите, пишите и пишите.
Лева.
ПОКАЗАНИЯ ОБВИНЯЕМОГО
Последнюю ночь в лефортовской тюрьме я провел в камере смертников, и это была лучшая ночь с момента ареста. Хотя день накануне был ужасен.
Утром того дня меня взяли на этап. В двери открылся квадрат кормушки: «Фамилия?» – «Тимофеев». – «С вещами». А какие вещи? Только то, в чем полгода назад из дома при аресте ушел и что тогда с собой унес, – зубная щетка, мыло, пара белья. Нужна была шапка, сапоги нужны, шарф теплый, белье бы шерстяное… Что-то забыли меня родные мои, забыли передачи приносить.
Дело, конечно, не только в шерстяном белье. Передача – это любовь. Передача – это привет от любящих тебя, от тех, кто помнит о тебе. Без передачи в тюрьме одиноко, – я уж не говорю, что холодно и голодно, но главное – одиноко… Все против тебя. Весь мир против. А ты оказался один. Не то, чтобы страшно – обидно. Кажется, не заслужил этого обидного одиночества… Но кто знает, что там у них дома. Может, им еще хуже, чем мне. Да наверняка даже хуже… И этот страх, что им хуже, – куда горше, чем чувство одиночества.
Ничего, принимать надо все как есть, привыкать надо. Поехали.
Но поехали неудачно… Целый день в воронке провозили по московским тюрьмам, собирая этап, набивая в тот воронок кричащую, матерящую, беспрерывно курящую уголовную толпу.
Но собрали этап напрасно. Когда приехали куда-то на зады Курского вокзала, оказалось, что сегодня отправки не будет – и поехали по тем же тюрьмам разгружать живой груз.
Был уже поздний вечер, когда меня завели в камеру – не в ту, в какой я пробыл последние дни перед отъездом вместе еще с двумя горемыками, но в пустую камеру-одиночку, о каких зэки поговаривали, что в них содержат смертников перед казнью.
И вот тут-то, – Господи, радость какая! – мне принесли передачу. Лысый прапорщик Володя (все зэки знают, как зовут этого ангела судьбы) не в кормушку подал обычную здесь пластмассовую корзинку, но широко открыл дверь и вошел в камеру, и вывалил все из корзинки на койку все, о чем мечталось! И что поесть в дороге, и что теплое надеть, и во что воды набрать – все, что нужно, и все с любовью собранное. Вывалил на койку и почему-то сам присел тут же на голый матрас, – словно хотел что-то сказать мне, но не решался.
– Кто принес? – спросил я с надеждой, думая, может, жена, – о ее тяжелой болезни я еще не знал наверняка, но догадывался.
– Девочка лет двенадцати, – сказал прапорщик.
– Дочка старшая, – сказал я.
– Я и подумал, что дочка – на тебя похожа, – он помолчал, глядя, как я разбираю, раскладываю вещи.
– А моя бы в тюрьму с передачей не пошла, – вдруг сказал он и поднялся. – Хорошая у тебя дочка.
Он ушел, негромко захлопнув дверь камеры и повернув в ней ключ снаружи, – мои тюремщик. И я подумал о нем с любовью.
На следующее утро меня снова взяли «с вещами». И больше я в Лефортово не возвращался.
19 марта 1986 года. Письмо в зону
Дорогой Лев Михайлович!
Пишу тебе, наконец, узнав недавно адрес. Должен кое-что сообщить. Может, ты это знаешь, а скорее – нет.
Дело в том, что Наташа очень сильно больна, причем – давно. Сейчас она уже три недели в психбольнице, будет там еще месяц. Дело идет на поправку, она начала набирать вес, врачи надеются, что все будет в порядке. Попав в больницу, она снова стала общительной, радуется встречам, любит вспоминать Озеро. Мы навещаем ее регулярно, она много и охотно ест, разговорчива. Нормальна во всем, кроме двух «пунктов». Об этом подробнее.
В этот столь неприятный для нас год мы общались с ней вплоть до лета, поддерживали ее, как могли. А потом она исчезла. Не звонила, не открывала дверь. Мы думали, она уехала. Увидели ее только раз; в сентябре, она была очень холодна, замкнута. Потом опять был большой перерыв. Соня и Катя приезжали в гости довольно часто, но она сама от общения уклонялась. И так было до начала марта.
Теперь о болезни. Сначала, не в силах жить с тем горем, которое на нее свалилось, Наташа вытеснила из себя сам факт твоего преступления закона, и она вообразила, что все это большая игра, в которую втянуты буквально все, эти все морочат ей голову, а на самом деле у тебя все хорошо, ты где-то счастлив со своими друзьями и родственниками. Отсюда настороженность ко всем, самоизоляция, мрачное одиночество, нарастание вражды к тебе.
В таком состоянии она была на суде и после. Ты с ней во время свидания в Лефортове виделся уже с больной. Ничего не знаю о вашем свидании, но вышеизложенное прими за факт. Наверное, свидание было не таким, каким должно было быть.
В конце декабря она пыталась вскрыть себе вены, но все к счастью обошлось. Дети в это время были под Вологдой у матушки Аниты, а Наташа, очнувшись, под Новый Год бросилась туда, хотя вначале собиралась приехать к нам. Уехала налегке, но, Бог хранит, добралась благополучно, даже не заболела. Кинулась она туда под воздействием галлюцинаций: видела девочек мертвыми, струсила. Девочки, естественно, были в порядке, она вернулась и – пошел новый этап болезни.
Вытеснив тебя и то, что с тобой произошло, из своего сознания, она должна была найти себе другую поддержку. И нашла. Появилась мысль, что жив ее отец и его надо найти. С этой идеей она приставала к Елене Николаевне, с которой возобновила отношения, ранее прерванные. И вот в конце февраля она стала проявлять свою ненормальность уже перед посторонними: приставала к какому-то старику в вашем доме, уверяя, что он – ее отец.
Елена Николаевна и до этого считала, что ее надо лечить. А тут, при помощи соседей, ночью, ее отвезли в психиатрическую больницу (обычную, у метро «Калужская»). Там мы ее и увидели в первый раз с сентября, слабую, худую, постаревшую, но какую-то успокоенную. Условия у нее хорошие: чистота, врачи внимательны. Поговаривают о назначении ей пенсии на год. Она была общительна при нашем свидании, но насчет тебя и папы несла чепуху. Путалась в противоречиях и не могла из них выбраться.
Через неделю, 8 марта, она была уже много лучше, но оба «пунктика» были при ней. Хочет лечиться, стала лучше относиться к врачам. Ждет встречи с детьми, собирается «прибрать в доме», то есть все привести в порядок (до этого была разруха).
Девочки с бабушкой Еленой Николаевной. Она (бабушка) от ответственности и внутренней энергии даже помолодела. Хозяйничает, суетится. Представляешь? Но настоящий глава дома – Соня. (Лева, в своем воспитании ты был совершенно прав). Она очень повзрослела, командует в доме ответственно и разумно. Ходит на занятия в художественную школу, хорошо учится, не болеет (не время). Катя стала совсем большой красивой девочкой – общительна и кокетлива. Пока дома есть все. Не беспокойся.
Зная твои письма, Лева… О свидании с Наташей и детьми ты пока не думай! Ей нужно поправиться. Не думай… Наверное, она скоро выздоровеет, за детьми мы непременно присмотрим. Да и за ней тоже.
Елена Николаевна написала письмо на Съезд с просьбой о послаблении тебе. Результатов пока нет.
Главное, береги себя, не делай новых глупостей!!! Целую! И целуем!!!
(подпись неразборчива)
Конец марта 1986 года. Письмо из зоны
Родные мои, любимые девочки! Как вы там? Натанька, солнышко мое," ты-то как там? Все время думаю о тебе. Что же ты, родная моя? Как же это душа твоя так затуманилась и от меня отдалилась? Возможно ли? Ведь я давно уже на многое в этом мире смотрю твоими глазами, а уж о себе самом – точно в твоих понятиях думаю. Ты
– жизнь моя. Видно, все-таки как-то душа твоя замерзла и плохо меня ощущает, если такое отдаление, отделение было возможно. Но я, родная моя, уверен, еще потеплеет у тебя. И молюсь, и верю, что так будет… Может, напишешь? Не надо много – хоть 2–3 строчки…
Получил я от вас и еще письма, и бандероль, и деньги. Хорошо! Больше всего меня порадовала катькина песенка – хожу и пою себе: «Жили были два кота, съели каши два горшка», – и вроде бы все у меня прекрасно, пока пою. Жаль только, песенка короткая, быстро кончается. А поэтому, если хотите, чтобы мне жилось лучше^ шлите еще и еще катькиных песенок…
Милая наша матушка Анита, спасибо и за письмо, и за бандероль, и за деньги – да только ли за это! Бандероль замечательная… Спасибо, что заботишься о детях…
Что же о себе? Живу. Здоров. Теперь, после бандероли, в пределах обстоятельств никаких материальных нужд нету. Все нормально. Голова постепенно возвращается к мысли о XVIII веке, о Радищеве, о Пушкине. Начал читать об этом… Но душа занята только вами, родные мои. Что там бабушка Лена? Я очень хорошо понимаю и чувствую, что весь дом на ней, и сил, видимо, не остается… Поклон ей низкий.
Лева.
Конец марта 1986 года. Письмо в зону
Милый мой, дорогой Левушка! Такой я себя перед тобой чувствую виноватой – ив том, что раньше мало писала, и в том, что плохо старалась для Наташи, раз мои старания так мало дали… И в том, что не все смогла предвидеть, а то бы раньше проявила больше энергии и по отношению к наташиной болезни, и в заботах о тебе, а то ведь и бандероль вышла, по-моему, «типичное не то». Но никак раньше было не вырваться, то я болела, то Мишка. Мы ведь с тобой тут даже про свои дела забыли – хорошо Таня есть. Хотя, конечно, я туда уже дважды успела съездить. Должна сказать, что и среди бурятов есть неплохие люди. (Сын матушки Аниты – Юлиан Эдельштейн, преподаватель иврита, в это время отбывал трехлетний срок заключения в лагере под Улан-Удэ. – Л.Т.)






