Текст книги "Я — особо опасный преступник"
Автор книги: Лев Тимофеев
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)
Только вечером пришли, рассказали, кому и какой дом построили, что за тихую свадьбу сыграли…
Я познакомился с Аксиньей Егорьевной Ховрачевой, а заодно и с мужем ее Александром Авдеичем по прозвищу Кутек много лет назад, когда купил в деревне по соседству с ними избу и впервые приехал на несколько месяцев, чтобы ловить рыбу, ходить за грибами и писать диссертацию о мелодике русского стиха.
Самое первое знакомство состоялось в дождливый осенний день, – для меня на всю жизнь особенный, как непонятный, и до сих пор непонятый, вязкий кошмар, а для Аксиньи Егорьевны, может, и не единственный такой, – когда пьяный Кутек, избив ее до сумеречного сознания, за волосы выволок во двор и свободной рукой стал шарить вокруг – топор искал, казнить собирался на виду у четырех оцепеневших дочерей.
Убил бы, если бы не помешали? Кутек-то вряд ли убил бы – очень уж он жалкий и тщедушный мужичишка был. Он и не думал убивать – так, тешился… Однако пьяного кто разберет? Сама же Аксинья Егорьевна рассказывала: за год до моего первого приезда в Гати один тоже потешился пьяный, троих детей своих сжег, ночью со всех углов избу запаливал. Жену его спасли, в огонь обратно не пустили, и тогда она, вроде еще не успев обезуметь, призналась, что сама во всем виновата: это Господь наказал ее за аборты. А на аборты она ездила из-за того, что от пьяного последний ребенок родился совсем простой, – его на третьем году жизни в больницу сдали. Он-то один и уцелел.
– Сколько ей нужно было простых родить, чтобы те трое жить остались? – спросила Аксинья Егорьевна…
Впрочем, на моей памяти это был единственный случай, чтобы она всерьез роптала.
В течение многих лет мы прожили соседями с Аксиньей Егорьевной, двор ко двору. Я видел нечастые дни ее радости, вроде того, когда вышла замуж третья дочь, глухонемая Рая, – вышла за хорошего, скромного парня, работающего милиционером в Рязани. Я видел, как гордо ходила Аксинья Егорьевна по селу, показывая родным и знакомым диплом, полученный младшей дочерью Анной, – та выучилась на зубного техника. Я видел, как отказалась она проехать по сельской улице на новеньком «Москвиче», когда один-единственный раз приехал навестить ее сын – строитель-монтажник, работающий не то в Египте, не то еще где-то в Африке. В машину не полезла, застыдилась чего-то, но пока машина из конца в конец ездила по селу, с улицы не уходила – от соседей и от прохожих принимала поздравления…
Я слышал, как убивалась, как причитала она, когда умер ее Александр Авдеич. На кладбище вроде дочерьми оберегалась, а все же у них на руках лишилась сознания от горя. А дочери плакали сдержанно. Так ли они любили покойного, как мать любила? Так ли жалели его, как она жалела?
Но сколько ни была Аксинья Егорьевна щедра душой в радости и в горе, безропотна в обиде и страдании, больше этих свойств души меня поражал ее многообразный и великий хозяйственный талант, ее безграничная трудоспособность, умение годами работать без отдыха.
Лет двадцать назад, когда в Гати провели электричество, кто-то из взрослых дочерей прислал ей счетчик. Счетчик приладили, и оказалось, что за все лето Аксинья Егорьевна нажгла электричества на 8 копеек. Она вставала с первым светом и ложилась, едва начинало темнеть. Усталость от чрезмерного труда не пускала праздно засиживаться вечерами, а были все труды вне дома – в колхозе, на своем приусадебном участке, на лесных полянах в сенокос… Не знаю, как зимой, но начиная с мая месяца и по октябрь вечерний свет нужен был Аксинье Егорьевне только затем, чтобы не в темноте постель разобрать да кошке налить молока в блюдце, не пролить мимо трясущимися от усталости руками.
Из года в год хозяйственные усилия Ховрачевых заставляли меня все с большим уважением относиться к тому искусству, с которым крестьянская семья избегала нищего рабства, хотя все, что ей осталось для хозяйствования – крошечный участок приусадебной земли, – и скот держать почти невозможно из-за бескормицы, и десятилетиями не было ни колхозных, ни каких других заработков на стороне. Как бы то ни было, но Ховрачевы оставались семьей крестьянской, то есть такой, которая своим трудом на своей земле – какая она ни есть – и себя кормит, и весь народ. И Аксинья Егорьевна слыла главой семьи.
Двадцать лет без мужа она тянула все хозяйство и привыкла надеяться только на себя. Да и раньше, когда муж ее был жив, от него толку выходило немного – смолоду пьянствовал, а к старости все болел. Так что не двадцать, а считай, все сорок пять лет она одна всех кормила, одевала, ставила на ноги. И дети все выросли, все выучились, каждый в жизни по-своему устроился. И всех Аксинья Егорьевна кормила не с каких-то волшебных доходов и уж, конечно, не от колхозных хлебов, которых для нее просто никогда не было, а со своего огорода, с сорока соток земли – от черемухи у одного забора до яблони у другого, да вдоль восемьдесят шагов – все, что оставили власти крестьянской семье после коллективизации. Тут она работала сама и заставляла работать детей. Это было ее поле, ее надежда, а больше надеяться было не на что – только на себя и на эту землю. Что бы стала она делать без этого огорода с восемью ртами в семье? Ничего. Без этого огорода прожить было нельзя.
Пока есть своя земля и дом на земле, она самостоятельная хозяйка – как работает, так и живет… Земля-то, конечно, не ее, а остается колхозной или даже государственной, и только за отработку в колхозе полагается, но Ховрачева Аксинья и в колхозе навечно на Доске почета оставлена, всюду труженица была.
О том, как она работала в колхозе, я слышал чуть ли не легенды. Да я и сам хорошо помню те времена – лет пятнадцать назад, – когда она еще ходила на работу. Ей тогда уже было за шестьдесят… Каждое утро перед домом останавливался бригадир и, не вылезая из своей брички, кричал:
– Окся! Выходи сор рвать!
Это «сор рвать» он кричал как одно слов «сорвать», и получалось, что он зовет Аксинью Егорьевну для какой-то пустяшной работы: где-то что-то надо сорвать – цветок ли, травинку ли – и можно возвращаться. На самом деле речь шла о прополке, об одной из самых трудных и нудных работ в полеводстве: на солнцепеке, согнувшись, постоянно на ногах, постоянно в движении, и не видишь, где остановишься, поскольку вручную прополоть все колхозные поля невозможно – пока до крайней межи дойдешь, на первой все как прежде выросло.
Вечером природа трудолюбия в колхозном поле становилась совершенно понятна: Аксинья Егорьевна возвращалась и везла с собой тележку, полную сорной травы. Кроме начисленных трудодней, которые неизвестно когда и как оплатятся («да и оплатятся ли нынешний год?»), трава была главным призом за работу: сорняки разрешалось брать себе, – жесткое сено годилось на корм скоту, и я думаю, что и не требовался интерес более привлекательный, – с сеном всегда было трудно.
Да и вообще, главным в колхозных заработках были не деньги – на трудодень только последние лет десять стали платить хоть какими-то деньгами, – и даже не натура, хотя три-четыре мешка ржи (случавшаяся иногда годовая плата за каторжный крестьянский труд) имели для семьи большое значение, – главным было право на покупку соломы и сена для личного скота, право на сенокос и, наконец, самое главное право – право на приусадебный участок, на полгектара земли, право на приусадебное крестьянское хозяйство. Случалось, что в колхозе работали совсем задаром, без денег и без натуроплаты, но зато правами своими пользовались, ибо иначе нельзя было реализовать другое, не властями данное право – право на жизнь.
«Если у вас в артели нет еще изобилия продуктов, и вы не можете дать отдельным колхозникам, их семьям все, что им нужно, то колхоз не может взять на себя, чтобы и общественные нужды удовлетворялись, и личные», – учил товарищ Сталин в 1935 году [4].
Крестьяне составляли в те годы три четверти населения страны, но крестьянское – не общественное. Крестьянская семья как бы вне общества. Ее нужды не заслуживают внимания. «Колхоз не может взять на себя…»
Благополучие или хотя бы только сытость крестьянской семьи вообще казались властям совершенно необязательным, а может быть, даже и вредным излишком, и потому колхозник не только лишался всего, что производилось его трудом в колхозе, но и приусадебный участок, приусадебное хозяйство, кормившее семью, было жестоко обложено. Каждый крестьянский двор, независимо от состава семьи, сдавал обязательные поставки молока, мяса, яиц, шерсти, кож. Да еще и денежный налог – кто сто рублей, а кто и больше. Этот денежный налог был удивительным изобретением советского фиска: налог все на те же сданные государству продукты, налог на налог.
Спрашивали жестоко: «…по истечении срока уплаты налога опись имущества недоимщика и дело о неуплате налога передается в народный суд, по решению которого производится изъятие имущества неплательщика в количестве, необходимом для погашения недоимок…»[5]
Но где же взять деньги, если колхоз ничего не платит? А все там же искать их, в приусадебном хозяйстве: продавать продукты, даже если сами голодны, – на рынок!
Но как ни беспросветна жизнь Аксиньи Егорьевны и ее односельчан была в первое десятилетие после коллективизации, как ни нище было русское крестьянство к 1941 году (а среднерусским крестьянам, сидящим на скудных почвах, всегда жилось особенно тяжко), как ни лишен всякого смысла становился крестьянский труд на земле, – война добавила страданий и разорила крестьянство вконец. Первые пятнадцать послевоенных лет были такими, что если не каждый год скажешь: голод, – то все-таки и без сурового недоедания ни одного года не прожито… Но все эти годы оброчные поборы со двора колхозника продолжались, и проплывали мимо голодных детских глаз и молоко, и мясо, и яйца. Крестьянские дети – забота не общественная.
Офрок этот номинально был отменен в 1958 году. Но местным властям сразу же «довели» план по закупкам все тех же продуктов, от выполнения плана зависело служебное благополучие работников сельсоветов, и они всеми способами, вплоть до прямого физического насилия, заставляли крестьянина сдавать, – номинально же, продавать по самым мизерным ценам, – столько, сколько было на деревню разнаряжено, – и продавали, куда денешься? Ведь сунешься уехать – не пустят, паспорта не дадут. А без паспорта нигде ни жить, ни работать не примут. Крестьянин был «крепок» колхозу своему.
Даровой труд в колхозе, денежный налог, натуральный налог. Аксинья Егорьевна хорошо помнила, чем заплачено за право на приусадебное хозяйство, за право жить. Помнила, а вот рассказать никогда не могла, хоть и пыталась как-то, – плакать начинала: все-таки шестеро малых в доме было. Голодных детей и через двадцать лет, и через тридцать вспоминать страшно. Даже если, Бог дал, никто из них не умер.
Теперь Аксинье Егорьевне не надо больше подтверждать свои права: у нее пенсия – двадцать рублей от государства и десять от колхоза. Это, правда, ниже самой низкой пенсии городского жителя, – что-то около того, что инвалиду с детства дается, – но зато огород остается за колхозным пенсионером, покуда тот живет в деревне и покуда вообще живет еще. И если на старости лет с огородом справишься, – весь рыночный доход – твой. Много ли ей одной надо?
Младшая дочь звала Аксинью Егорьевну в город и даже настоятельно просила получить паспорт, выписаться и приехать, поскольку мужу обещали свою квартиру, и приезд матери, а там, может быть, и скорая смерть ее – человек все-таки немолодой – сулили лишние метры жилплощади. Но как ни привыкла Аксинья Егорьевна в последние годы бывать в городе, как ни жалела дочь, мысль, что останется без своих сорока соток земли, где она из года в год сажала, а потом и продавала картошку и еще на маленьких грядках огурцы, помидоры и все необходимые овощи, – эта мысль выводила ее куда-то в сироты и казалась ей совершенно невозможной.
Поэтому я не удивился, когда в какой-то из моих приездов в деревню Аксинья Егорьевна пришла с чистым листом бумаги, с конвертом и еще одним клочком бумаги, на котором был записан адрес дочери:
– Напиши им, что летом я точно не приеду, – сказала она, – пусть не обижаются. Скажи, земля не пускает. Куда я от своей картошки поеду? Нынче, говорят, за килограмм по десять копеек в сельпо принимать будут. Да и им самим в городе картошка нужна будет, – поди, подорожает там-то…
Она молча сидела, пока я писал, молча выслушала, когда я перечитал письмо вслух, но, принимая уже готовый, заклеенный конверт, вдруг невпопад спросила:
– Кто же нас такой жизнью каторжной наказал? – так просто спросила, словно я и мог, и обязан был так же просто, в нескольких словах и ответить…
Но нет, не ради ответа спросила. Да и не вопрос это был, вздохнул человек от усталости…
2
От Гатей, деревни, где жила Аксинья Егорьевна, до Посадов всего-то километров двадцать по прямой, но если Гати – с первого взгляда – деревня бедная, деревянная, под щиферной, щепной, а кое-где и под соломенной крышей, то в Посадах и бревенчатых избушек, кажется, ни одной не осталось – все каменной кладки дома, просторные по сельским понятиям, в две-три комнаты, с большими окнами, с огромными дачными террасами и непременно под оцинкованной крышей. Весной вся эта роскошь волшебным образом исчезает, делается невидимой за бело-розовым дымом цветущих садов, а осенью наоборот: белокаменные стены и зеркальные крыши далеко видны на черных от дождя речных берегах. Откуда такое богатство на нищих просторах?
Никакой тайны, никакого волшебства. В Посадах все доходы от приусадебных участков. В огороде здесь не сажают ни картошку, ни лук, ни капусту, а одни только ранние огурцы. В июне урожай созревает и на попутных машинах отправляется на рынки Москвы, Рязани, Пензы, а бывает, и еще дальше, благо село расположено рядом с шоссе. На те же рынки ближе к осени везут яблоки…
Имея в своем распоряжении даже самый крошечный участок земли, крестьянин всегда будет стремиться вести не натуральное хозяйство, но товарное, рыночное, поскольку потребности его семьи значительно шире потребностей в простейших продуктах питания, которые можно получить в своем хозяйстве.
В хорошие годы один приусадебный участок в Посадах дает до пяти тысяч рублей…
Наша знакомая Аксинья Егорьевна всякий раз, едучи из города, где гостила у дочери, мимо Посадов, так бывала поражена разницей в доходах, что воображение доводило эту разницу и вовсе до нереальной величины:
– Как люди живут! Я как-то зашла к одним напиться, – чего у них только нету! Даже через дверь видать. Подумай, телевизор в сенях стоит – это уж значит, что они его совсем не ценят. «Этот, говорит, мы смотрим, когда большой сломается». А большой у них в горнице показывает… Откуда ж эти деньги берутся? Мы вон тоже работали, а всю жизнь в деревянном срубе прожили, словно в колодце просидели.
– Знаю я этот дом, – возразил было я, – там хозяин подрабатывает починкой чужих телевизоров. Должно быть, в сенях чей-нибудь сломанный стоял.
Аксинья Егорьевна промолчала, – она спорить не любила, но видно было, что она осталась при своем мнении о размерах богатства посадских крестьян, исчисленного в телевизорах…
В другой раз где-то по дороге она увидела огород, сплошь занятый капустой, – и это поразило ее:
– Зачем столько? Или нерусские – одну капусту едят?
– Может быть, на продажу?
– Да чего уж там продавать? Капуста по тридцать копеек кочан. Ну, пусть две тысячи кочанов. Шестьсот рублей весь доход. Да мы иной год и на картошке столько-то выручали, да еще себе и скотине на всю зиму хватало. Так ведь картошка! А с капустой возись: весной поливай, летом червяков обирай… Нет, невыгодно…
Аксинья Егорьевна хоть и была неграмотна, и в колхозе, конечно, никаких иных работ, кроме работы руками, ей не доверяли, но меня всегда удивляло, как точно она считает и высчитывает в своих повседневных делах.
– Постой! А может быть, они ее квашеную продают?
– Эта новая идея совершенно повернула ход ее рассуждений. – Ну да, квасят! А за квашеную капусту на базаре и по пятьдесят и по восемьдесят копеек ломят. А перед праздником и по рублю кило. Да она и тяжелее, квашеная-то: в ней соль из воздуха воду берет. Вот ведь чем торгуют! Вот они где, деньги-то! Тут – уж доход на тысячи считай. А велик ли труд заквасить капусту? Любая старуха справится…
Все эти открытия сильно взволновали ее, и я даже подумал, не займется' ли моя соседка на старости лет производством квашеной капусты, чтобы иметь возможность купить большой телевизор.
Я давно знал за ней постоянную готовность пустить в оборот единственный наличный капитал – собственные рабочие руки. Это не раз давало ей возможность выгодно продать картошку или задаром наносить с молзавода – на пойло скотине или даже на постный сыр для себя самой – обрата.
Кажется, и теперь она была близка к тому, чтобы войти в дело, такая идея приходила ей в голову, поскольку на следующий день она была несколько опечалена.
– О капусте-то говорили, – напомнила она, – так нам капуста не годится. Первое, что мы от шоссе далеко: капусту хорошо зимой продавать, а у нас как заметет, так из сугробов не вылезешь. Если какой шофер согласится, так на него все капустные деньги и уйдут. Да хоть бы и была дорога, все равно плохо. Для этого дела свой инструмент нужен: вручную столько не нашинкуешь. Бочки нужны. Одних бочек штук девять – меньше невыгодно. Для бочек большой погреб нужен… Ну, и еще привычка нужна. Без привычки столько капусты не вырастишь – или червяк сожрет, или еще что-то случится… Те-то, поди, не первый год капусту сажают, привыкли…
Те привыкли, иные не привыкли. Объяснение не такое уж наивное, как кажется на первый взгляд. Привычка, а другими словами, традиция и опыт, долгосрочное из года в год приложение невеликого крестьянского капитала – труда и знаний – к одному и тому же делу в приусадебном хозяйстве имеет особое значение: сельский житель напрасно рисковать не станет и никаких новшеств на приусадебном участке вводить от себя не будет – слишком дорог ему урожай со своей земли.
Впрочем, я уверен, что не одной только Аксинье Егорьевне пришла в голову идея выйти на рынок с квашеной капустой или еще с каким-нибудь товаром, более доходным, чем традиционная картошка. Но под неусыпным контролем государственной власти, не раз ужесточавшей свою политику по отношению к приусадебному хозяйству, нужно особо благоприятное стечение обстоятельств, особое доверие к обстоятельствам, чтобы решиться на хозяйственную инициативу. Крестьянин, хоть и цепок, когда дело отлажено, но осторожен.
Эта, казалось бы, побочная для колхоза, но основная для колхозника крестьянская жизнь требует значительно более ответственного подхода к делу, чем в отработочном колхозно-совхозном хозяйстве, где что ни прикажут сверху, какую глупость ни спустят, – все исполняется вмиг, на пользу ли, во вред ли урожаю, – никого не заботит… Здесь же крестьянину принадлежат и инициатива, и капитал, и средства труда, и весь конечный продукт. Здесь он – хозяин. Здесь он – человек. Здесь он как бы микромодель того хозяина, каким мог бы стать, если бы не отобрали у него в 30-м году скот и землю, оставив с игрушечным приусадебным хозяйством.
Крестьяне зарабатывают возможность жить хоть как-то сносно, поскольку могут часть своего рабочего времени, часть своих сил реализовать в иной хозяйственной системе – не в гласно-социалистической, разнарядочной, а в рыночной.
Крестьянский рынок сужен до размеров базарной площади, исковеркан феодальными отношениями личной зависимости колхозника от административной власти, имеет вообще вид придатка к тому главному базару, где торгуют партийными должностями и демагогическими ценностями, вроде посулов всеобщего народного блага и скорого торжества идей коммунизма… И все-таки это рынок и ничто иное. Рынок, без которого социалистическое государство обойтись не может.
При первом знакомстве цифры потрясают: на приусадебных участках, по разным подсчетам занимающих лишь два с половиной или даже полтора процента всех посевных площадей страны, в крестьянских хозяйствах, обладающих лишь одной десятой всех производственных фондов сельского хозяйства, производится треть всего сельскохозяйственного продукта. Таковы данные официальной статистики[6].
Но официальная статистика молчит о том, что не менее трети сельскохозяйственной продукции, произведенной в колхозах и совхозах, ежегодно гибнет из-за потерь в поле, при транспортировке, при складировании, при первичной переработке. По некоторым данным, например, гибнет до половины всего картофеля…
Официальная статистика, исчисляя валовой продукт в стоимостном выражении, конечно же, молчит о том, что государственные закупочные цены на зерновые, которые производятся, в основном, колхозами и совхозами, значительно завышены, а цены на мясо, овощи, картофель, то есть на продукты, которые наиболее широко распространены в крестьянских хозяйствах, – занижены.
Официальная статистика молчит об этом, поскольку в противном случае пришлось бы признать, что в совокупном объеме потребленной сельскохозяйственной продукции доля приусадебных крестьянских хозяйств с их полутора-двумя процентами пахотной земли намного больше половины. Да что там, в прибалтийских республиках доля приусадебных хозяйств в совокупном сельскохозяйственном продукте и по официальной статистике составляет почти половину: в Литве, например, – 43,6 %. В то же время в семьях колхозников Литовской ССР в 1971 году 50,5 % общих доходов было получено из личного подсобного хозяйства»[7].
В этих цифрах – позор советской хозяйственной системы и несчастье крестьян, чья инициатива, чей талант скованы размерами приусадебного огорода и огромным количеством административных запретов… Несчастье крестьянское, но и надежда.
Продукция крестьянских хозяйств кормит всех сельских жителей – 40 % населения. Но мало этого. Даже согласно официальной статистике здесь производится половина всего товарного картофеля, не менее трети товарного количества яиц, треть товарного мяса, – то есть продукты, которые продаются и накормят значительную часть городского населения. Нет, без крестьянских хозяйств социалистическая экономика и дня не проживет.
Оказалось, что экономику невозможно зарегулировать полностью. Экономика – такой механизм, где без связи с маховым колесом рыночных отношений, раскрученным всей историей человечества, скрипят и замирают шестерни планово-бюрократической хозяйственной системы. Рынок, рынок в основе экономики. Уничтожить его значит уничтожить народное хозяйство страны. Это хорошо понимал Сталин, когда выгонял крестьянина работать в приусадебный огород: «…колхоз не может взять на себя…» Покуда живы рыночные отношения, к ним можно и социалистическую экономику пристроить.
Даже если это отношения подвластного государственной администрации черного рынка. Как раз именно черный рынок властям и нужен… Но об этом разговор впереди, пока же посмотрим, каким образом крестьянин со своего крошечного огорода кормит страну.
Почему именно Посады богатеют на ранних овощах? Во-первых, село расположено удобно: прежде река, а теперь шоссе придвигают здешние огороды прямо к городскому рынку. С грядки – на прилавок, и без лишней перевалки. Во-вторых, здесь «жирная» земля, черноземный остров в море супесей и подзолов, – поэтому выше урожаи, поэтому овощи раньше созревают, поэтому требуют меньше полива. Кто может с ними конкурировать? Из всех удобно расположенных сел в Посадах лучшая земля…
Крестьяне, даже и не знакомые с учебником политэкономии, давно уже поняли рыночные механизмы и применяют их на практике.
И конечно, не только в Средней России, но прежде всего в Грузии, в автономных республиках Северного Кавказа, в республиках Прибалтики, в Белоруссии, где в совокупный доход крестьянской семьи приусадебное хозяйство дает больше половины[8] .
«Курская картошка путешествует на рынки Донбасса; среднеазиатские и закавказские фрукты – на рынки городов Центральной России; украинский лук – в Москву, Горький, Тулу и т. п. Особое место в снабжении московских рынков продукцией личных подсобных хозяйств занимают Рязанская и Липецкая области» [9].
Возможность самому и, как кажется, с максимальной выгодой приложить свой труд, толкает людей поистине на великие земледельческие подвиги. Чего стоят одни только клубничные хозяйства в пригородных зонах больших городов, где на нескольких сотых, если вообще не тысячных долях гектара получают урожаи, а значит, и доходы, которые даже нашей Аксинье Егорьевне не снились при всей живости ее хозяйственного воображения.
Писатель В.Солоухин разглядел напористую силу этого явления:
«Под конец нашей цветочной экскурсии меня привели в помещение, называемое теплицей…
– Четырнадцать квадратных метров, – пояснил хозяин. – Искусственный климат. Урожай по желанию, в любое время года. Но я приурочиваю к первому января.
– Огурцы или помидоры? Оно, конечно, к новогоднему столу свежий огурчик – цены нет. То же и помидор…
– Ну что вы! Огурцы – это грубо и дешево…
– Тогда о каком новогоднем урожае вы говорите?
– Цветы. Тюльпаны. Вот о каком урожае. По два, по три рубля за каждый цветок. Эти четырнадцать метров приносят мне пять тысяч рублей дохода»[10].
Два рубля за цветок – дорого или дешево? А рубль-полтора за килограмм картофеля на рынках Средней Азии? А рубль-два за лимон на базаре Новосибирска? Дорого, очень дорого!
Но такова рыночная цена, и вряд ли найдется альтруист, который станет просить за лимоны по гривеннику. Когда действуют рыночные отношения, добрая душа и высокая нравственность не помогут, у рынка свои законы, причем законы рынка имеют объективный характер.
Поэтому наивно ругать за дороговизну какого-нибудь кавказца, продающего персики или мандарины. У рыночного торговца нет души. Он фигура чисто экономическая. За ним – весь советский хозяйственный строй…
Нет, не крестьянин возгоняет цены на рынке. Тюльпаны – или ранние огурцы, или первые майские помидоры, или всегда и всем необходимое мясо – стоят на рынке дорого лишь потому, что производятся индивидуальным способом и в малых количествах. Развернуть их производство более широко крестьянин не может, размеры его хозяйства административно ограничены, никакая кооперация не разрешена…
Может быгь, идеологические условности тормозят и развитие экономики всей страны? Частная инициатива – запрет! Рыночные отношения – запрет! Стремление к прибыли – запрет! Это ничего, что хлеб везем через один океан – из Америки, а мясо – через другой, из Новой Зеландии. Зато экономика наша щедро омывается священными идеями Маркса-Энгельса-Ленина… (чуть было не сказал – Сталина, но теперь не принято, хотя, по существу, чего же стыдиться?).
Можно, конечно, предположить, что все действующие запреты – печальная ошибка, условности, недоразумение, которое само собой рассеется по мере того, как будет увеличиваться разрыв между потребностями населения в продуктах питания и низкой производительностью крестьянского труда, хилыми возможностями социалистического сельского хозяйства эти потребности удовлетворить.
Но не будем выдавать желаемое за действительное. Запреты – не случайность и не условность. Они инструмент правящей структуры, инструмент партийной бюрократии – инструмент охраны существующих государственных порядков. И установлены все запреты в стремлении оградить государство партийных чиновников от посягательств, скажем, со стороны экономически окрепшего крестьянства или со стороны политически осознавшей себя техноструктуры.
Сталин понимал это лучше других. И хотя сегодняшняя партийная верхушка старается делать вид, что не замечает его тени, именно он среди прочих классиков марксизма-ленинизма ближе к нынешней политике правящего класса: «Верно ли, что центральную идею пятилетнего плана в советской стране составляет рост производительности труда? – спрашивал он в своей знаменитой речи против Бухарина. – Нет, не верно. Нам нужен не всякий рост производительности труда. Нам нужен определенный рост производительности народного труда, а именно – такой рост, который обеспечивает систематический перевес социалистического (то есть не рыночного, а впрямую подвластного партийной бюрократии, объективно работающего на укрепление ее власти. – Л.Т.) сектора народного хозяйства над сектором капиталистическим»[11].
Именно запреты составляют суть власти, содержание деятельности партийной бюрократии: она обойдется без хлебного изобилия в стране, ей Не нужна торговая прибыль, не обязательна всесторонне и гармонично развитая экономика – ей нужна только власть, безграничное изобилие власти, прибыль в виде увеличения власти, развитая система получения все новой и новой власти по мере продвижения в партийной иерархии.
Поскольку партийная бюрократия, как некогда – вырождающийся класс феодальных землевладельцев, никоим образом не участвует в общем потоке производства материальных и духовных ценностей, который и зовется прогрессом общества, у нее остается только одна возможность не быть смытой этим потоком: возможность установить строгую систему запретов, ограничений, «табу». И все «мероприятия партии и правительства в области экономики», которые объявляются каждый раз как великий дар народу, есть не что иное, как робкое лавирование партийной бюрократии среди ею же установленных плотин и барьеров – лавируют, чтобы вовсе не утонуть.
Но черный рынок как раз ничем и не угрожает стабильности нынешнего государства. Строго говоря, он ему целиком и полностью подконтролен, а потому – выгоден. Колхозная система с самого начала и задумывалась как система черного рынка, и сфера его значительно шире базаэной площади, – это мы сразу увидим, вновь обратившись к Сталину:
«И если у вас в артели нет еще изобилия продуктов, и вы не можете дать отдельным колхозникам, их семьям все, что им нужно, то колхоз не может взять на себя, чтобы и общественные нужды удовлетворять, и личные. Тогда лучше сказать прямо, что вот такая-то область работы – общественная, а такая-то – личная. Лучше допустить прямо, открыто и честно, что у колхозного двора должно быть свое личное хозяйство, небольшое, но личное. Лучше исходить из того, что есть артельное хозяйство, общественное, большое, крупное, решающее, необходимое для удовлетворения общественных нужд, и есть наряду С ним небольшое личное хозяйство, необходимое для удовлетворения личных нужд колхозника»[12].
Добрый Сталин, который, как видим, разрешил крестьянской семье не умирать с голоду – в тридцатых годах, как, впрочем, и добрый Брежнев, который настойчиво подталкивает крестьян к интенсификации труда на приусадебных хозяйствах – в семидесятых, – ? не уточняют, конечно, какую часть суток крестьянин должен отдать «личному хозяйству». Ясно, что лишь ту, что остается от трудов в колхозе…






