412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Тимофеев » Я — особо опасный преступник » Текст книги (страница 7)
Я — особо опасный преступник
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 01:49

Текст книги "Я — особо опасный преступник"


Автор книги: Лев Тимофеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)

Хорошо было сидеть с Борисом Ивановичем Черныхом. Мы сидели с ним несколько месяцев в ПКТ уже через год после моего приезда в зону и его первого «пэкэтэшного» срока. На Новый год – 1987-й – мы себе не только чаю заварили, но даже торт сделали (крошка ларечного печенья, маргарин, пыль какао с сахаром, ссыпавшаяся с дешевых карамелей, яблочное повидло. Чай же нам – пару хороших заварок! – опять-таки в укромном месте рабочей камеры оставил азербайджанец Алиев, бывший в то время на карантине после возвращения из Чистопольской тюрьмы (к сожалению, я так и не успел с ним хорошо познакомиться: вскоре после того, как я вышел из ПКТ на зону, посадили его). Ему же этот чай тоже достался в порядке зэковской взаимовыручки – кто-то на этапе сунул: человек, возвращающийся из крытой, – самое уважаемое лицо в пестром этапном потоке – ив камере, и в «Столыпине». Ему через весь вагон и чайку передадут – если не заваривать, то хоть пожевать, – и курева, и вообще, если нужда в чем-то есть – ну, скажем, тапочки нужны – найдут, подберут поудобнее и подгонят.

Вообще на нашей политической зоне никто не голодал еще и потому, что хорошо была поставлена взаимовыручка. И если менты упорно прессовали кого-то и упорно, месяц за месяцем, лишали ларька и посылки, то так же упорно, месяц за месяцем, все остальные со своих ларечных покупок отделяли должную часть – и жил человек не нуждаясь. Душой этой взаимовыручки был католический священник о. Альфонсас Сваринскас – многолетний зэк, тянувший уже свой третий срок (на этот раз за издание журнала «Комитет в защиту верующих» – семь лет лагерей и пять лет ссылки). Он внимательно следил, чтобы у каждого из нас была пачка маргарина, банка повидла, флакон подсолнечного масла, горсть дешевых конфет… В рамках предложенных обстоятельств никто не сидел одиноко, сложа руки и понурив голову – хоть и были все люди разных мировоззрений. Наша правота, наше сопротивление было еще и в том, что мы стремились выжить не каждый по отдельности, но все вместе. И в этом один поддерживал другого. И если была хоть малейшая возможность, никого не оставляли в  одиночества.

И когда кто-то погибал, в этом не было вины его лагерных товарищей. Туда, за край, уходили люди, удержать которых у нас просто не было возможности…

Может быть, мне и здесь повезло. Говорят, на других зонах было иначе. Говорят, политзэки были разъединены, а иногда и вовсе вражда разъедала зону… Не знаю. По отношению к нравственному климату 36-й политической зоны в те времена, когда я здесь сидел, в моих словах нет ни тени идеализации. Все так было, как я говорю.

Повторяю, за край уходили только те люди, удержать которых у нас не было возможности.

Начальнику Главного управления исправительно-трудовых учреждений МВД СССР

от Экслер Натальи Евгеньевны (адрес)

ЗАЯВЛЕНИЕ

Я, жена Тимофеева Льва Михайловича, находящегося в заключении в лагере 389/36, не имею никаких известий о нем с 9 сентября с.г. На телеграмму, посланную в лагерную медсанчасть, я не получила ответа.

Прошу помочь мне узнать, что с моим мужем.

Когда я раньше спрашивала начальника лагеря, почему не приходят письма, то он отвечал, что последнее письмо отправлено такого-то числа. Но когда отправлено последнее из дошедших писем, я и сама знаю. Меня тревожит, почему /так долго нет писем. Они не доходят? Или мой муж не может писать?

Если не доходят, то почему?

По последнему письму за 9 сентября я поняла, что два не дошедших до этого письма (за август и сентябрь) были посвящены рассуждениям чисто литературным (мой муж – литератор и был занят изучением творчества Пушкина до ареста). Имеет ли право заключенный делиться в письмах семье своими размышлениями о литературе? Если цензорам что-то непонятно в этих размышлениях, то причина ли это для конфискации писем?

Прошу Вашего содействия. Прошу разобраться, по каким причинам были задержаны письма (заказные). Может быть, с ними ознакомятся более грамотные цензоры, которым будут доступны размышления о Пушкине, которые способны понимать, что это действительно размышления о литературе, о законах творчества, что за ними нет никаких намеков и второго смысла.

И мне, и нашим детям очень важно знать, имеет ли мой муж хоть малую возможность продолжать свои занятия литературой и посвящать нас в свои литературные интересы.

Это о конфискованных письмах. Но я тревожусь, что мой муж вообще лишен возможности писать письма и подвергается в лагере притеснениям. И не только отсутствие писем это подтверждает.

По произволу лагерного начальства нас лишили положенного в этом году личного свидания. Начальник лагеря Долматов сказал, что он не помнит, за что именно лишен свидания мой муж, и отказался говорить на эту тему.

Опер. Журавков заявил мне, что мой муж грубит, не выполняет норму и нарушает режим. И все оказалось ложью. На общем свидании мой муж рассказал, что до того, как он подал заявление о личном свидании, у него не было ни одного замечания, но сразу после заявления начались мелкие придирки (вышел вне строя – замечание, раньше почему-то не замечали, надел не тот лагерный бушлат – замечание – раньше ходил так же, но не обращали внимания). Разве это не показывает бесчеловечное стремление лагерного начальства лод любым предлогом не дать свидания и этим унизить, оскорбить надеющегося узника… И в этом вопросе я еще раз прошу Вашей помощи и контроля. Я прошу положенного личного свидания.

Почему по произволу лагерного начальства наши дети лишаются возможности хоть три дня в году побыть вместе с отцом? А не только три часа смотреть на него через стекло.

И еще. Насколько мне известно, при каждом лагере существует помещение гостиничного л'ипа, где могут останавливаться родные, приехавшие на свидание. Я попросила поместить меня с детьми в такую комнату. Начальник лагеря отказал. И только после моего обещания ночевать с детьми на улице нас поместили в нежилую, грязную, промозглую комнату. При этом опер. Журавков заявил, что если бы не дети, то меня-то они уж точно оставили на улице. Если мы родные человека, осужденного за свои убеждения, то дает ли это право на бесчеловечное обращение с нами? У них служба, но и служить можно с достоинством, не опускаясь до лжи и хамства. Если эти люди не отказывают себе в удовольствии поиздеваться над женщиной с детьми, то какие же у них возможности для жестоких издевательств над людьми, которые находятся под их неограниченной властью?

Может быть, все-таки в Ваших силах помочь нам всем?

13 ноября 1986 года

Подпись.

ПОКАЗАНИЯ ОБВИНЯЕМОГО

Когда после суда меня привезли в лагерь, Михаил Денисович Фурасов был уже очень болен, и все понимали, что болен он безнадежно: он горстями ел снег, чтобы хоть как-то избавиться от вкуса мочи, который он постоянно ощущал во рту, – почки уже вовсе отказывались работать.

Это был очень тихий, очень вежливый человек. Интеллигент, кандидат технических наук… Зэки, которые любят обмениваться для чтения своими приговорами и знают все о судебных делах каждого, установили специальный приз – пачку чая – тому, кто скажет, за что сидит Фурасов. Это была тайна. Его дела никто не знал. Была у него статья 70 (в ее украинской версии), но говорить о подробностях он не хотел: «Я давно признал свою вину. Теперь надо выжить и выйти отсюда».

Выжить в лагере люди пытаются по-разному. Можно в «седьмом кабинете», в кабинете уполномоченного КГБ, этого хозяина зоны, распорядителя наших судеб – можно в этом кабинете дать понять, что ты готов к долгим содержательным беседам. Это, конечно, за зону не выведет, но освободит от мелких придирок, и бандерольку в срок получишь, а придет время – и посылку, да и свидания – не лишат, как строптивых лишают, а дадут длительное, «личное», на положенные трое суток, да еще могут и дополнительное, льготное разрешить – опять трое суток с семьей… Да и работу дадут полегче, а то и вовсе художником илй даже нарядчиком поставят…

Нет, Михаил Денисович хоть и был до робости тихим зэком, но – никакими льготами не пользовался. Напротив, трудно сказать, за что, но его спокойно и верно убивали на глазах у всей зоны. И ни для кого это не было тайной, и только сам Фурасов как бы не хотел этого видеть и сердился, когда ему предлагали организовать коллективную поддержкуписать в его пользу или объявить голодовку. Он боялся озлобить ментов. Он боялся их злобы.

И действительно, менты, кажется, и не злились на него…

Когда-то, года за полтора до меня, он приехал на зону здоровым человеком. Делал зарядку, бегал по утрам по небольшой лужайке возле медсанчасти, обтирался холодной водой. Но зимой простудился – то ли выгнали его в ботинках мокрый снег убирать, то ли заставили шлак на холодном ветру грузить, и его, распарившегося от работы, и прохватило – как именно простудился, он и сам не помнил. Простуда дала осложнение на почки. Врач посмотрел, дал какие-то таблетки, но от работы не освободил, хоть от таблеток лучше и не стало.

Прошло месяцев пять, если не больше, прежде чем его повезли в больницу или, как здесь говорят, «на больничку». Там – когда иного завсегдатая «седьмого кабинета» держат в больнице и по месяцу, и по полтора, отпуск ему устраивают, отдых – Фурасова продержали две недели, лечить не лечили, но анализы сделали. Врач просмотрел анализы, сказал: «Теперь мы знаем, что с вами», – но опять – как-то странно – лечить не стали, а отправили назад, в зону.

Вот и все. Лечение закончилось, не начавшись. Давали, как и прежде, какие-то таблетки, но толку от них не было. Казалось, что лагерное начальство, а из-за их спин и врач, со спокойным любопытством смотрят, как развивается болезнь и как движется человек к краю. Движется и движется, и они его туда подталкивают и подталкивают полегоньку…

Фурасов работал не то чтобы на трудной, но на достаточно нудной операции: за маленьким станочком нарезал он метчиком еле видимую резьбу в крошечном латунном контакте – зона делала детали для электроутюгов, которые собирали где-то на другой зоне.

В цехе гуляли сквозняки. Фурасов сидел целый день, сгорбившись за своим станочком, укрывши больные почки бушлатом. Из-за станка не встань, не отдохни – сразу замечание, а то и наказание – или ларька лишают, или заставят вне очереди снег на жилой зоне убирать после работы.

Уставал Денисыч сильно, к концу рабочего дня опухали ноги, но даже и в свободное время хоть бы прилечь на койку – нельзя, запрещено. Вечерами в бараке за большим столом, где люди читали или играли в шахматы, он сидел рядом с нами, положив голову на руки и тяжко забываясь. Так он ждал отбоя, после которого можно было, наконец, лечь по-настоящему.

Но ночью Фурасов спать не мог. Он постоянно просыпался. Мучили почки, мучила мигрень, мучил отвратительный застоявшийся вкус во рту – хотелось полоскать рот чистой водой, хотелось пить чистый растопленный снег – и он вставал, бродил по бараку, заходили дежурные менты (и по ночам нет покоя!) – громко топая, светя фонариком на лица спящих, – и Фурасов выслушивал их змеиные, свистящим шепотом замечания.

Болезнь развила в нем обостренное «чувство пользы». Весной он первый находил на зоне пучок свежей крапивы и, ошпарив кипятком, съедал его. В ларьке из наших жалких зэковских восьми рублей, положенных на все про все (хотя ему, кажется, регулярно разрешали потратить еще пятерку – «производственные» за выполнение нормы и за безупречное поведение – словно знали, что это не остановит его движения к краю) – из этих жалких денег он каждый раз выкраивал что-то на свежие (на самом деле всегда полугнилые, бросовые) овощи – редьку или лук. (Нужды нет что их-то как раз почечному больному и нельзя – где уж там! – другого-то свежего нет ничего, а хочется).

Иногда вдруг он задавал вслух вопросы, которые диктовал ему не разум, но диктовала его болезнь: «Почему они не завозят в ларек молочные продукты?»

Он надеялся выжить и выйти отсюда. Он был совершенно одинок, и, хотя ему было уже пятьдесят, он рассказывал, что решил было жениться, но вот помешал арест. Но он еще надеялся. Он говорил мне, что скоро он выздоровеет и снова начнет делать зарядку и обтираться холодной водой. Он спрашивал у меня, сколько может стоить домик – пусть какая-нибудь развалюха – в сельской местности. Кажется, из своего почти символического заработка (и того половину «законно» забирает «хозяин» – начальник зоны) – из этой малости он ежемесячно откладывал что-то пятнадцать ли, двадцать ли рублей – на будущий дом. Он надеялся купить развалюху и дать ей ремонт… Сидеть ему было еще пять лет, и он надеялся.

Добило его, кажется общее для всех ежегодное распоряжение о переходе на летнюю форму одежды: с начала лета бушлаты носить запрещалось. Наступал июнь, начальству – сытым, здоровым – показалось, что уже достаточно тепло, и последовал приказ: телогрейки снять… Как-то завернул северный ветер, пошел дождь, но приказ есть приказ: кто в бушлатах-телогреечках – тех от ворот промзоны назад, да еще и со взысканием за получившееся опоздание да за ослушание. Так и с Фурасова в этот ветер и дождь сорвали бушлатик. И еще его к краю подтолкнули, теперь уж совсем близко…

Недели через две что ли я проснулся ночью оттого, что кто-то в секции сильно храпел. Вообще-то в лагере храпунов хватает – люди все немолодые и больные. Я, к слову, долго спал рядом с человеком, который громко – громче, чем храп, – скрипел зубами. Скрипел на всю секцию, где, спали тридцать человек, – и й к нему всех ближе спал – и ничего, привык. Но тут был такой храп, уго я проснулся. Храпел Фурасов. К нему уже склонился его сосед:’ «фн не храпит – хрипит без сознания…» Побежали за дежурным, послали за врачом.

Врач пришел, да хоть он и будет на зоне – к больному в секцию не придет, хоть пусть умирает человек – несите в медсанчасть.

В ночных сумерках, почему-то не зажигая света, двигались темные тени над хрипящим Фурасовым. Положили на носилки. Понесли. Исчезли.

Утром увезли его «на больничку». А на следующий день он умер.

О смерти Фурасова начальство прямо не сообщило. Но когда через день кто-то спросил по-хитрому, не умер ли Фурасов, дежурный чин окрысился: «Ну и что, что умер,

– и на воле люди умирают». Так люди узнали, что Михаил Денисович до своего домика не дожил.

В день, когда Фурасова еще тгіКько увезли в больницу, меня как раз посадили в карцер, – не помню уж точно, как было сказано; за что, кажется, за голодовку, которую мы объявили, протестуя против сдрючивания бушлатов с окоченевших зэков.

Вышел я из карцера больной и пошел на прием к лагерному врачу – к длинному, довольно спокойному баскетбольно-спортивного вида парню лет тридцати пяти – пошел не только за таблетками, но еще и в надежде узнать, как умирал Фурасов, каков окончательный диагноз.

Врач – словно чувствовал вину – даже разговорился, против ожидания свободно. «Он ведь почечный, а почечные дела не предсказать. Я на „скорой" работал, знаю». Оттого он и разговорился, что ему надо было распространить, вбить нам в сознание определенный взгляд на смерть Фурасова.

Я слушал и помнил, что этот вот долговязый не давал уже слабеющему человеку освобождения от работы – до последнего дня не давал! – и еще за три дня до смерти заявил, что Фурасов «практически здоров» – так Денисыч и захрипел в ночь после обычного рабочего дня. «За станком умер», – говорили зэки… И вот сидел я рядом с этой тусклостью и опять чувствовал не ненависть, а тоску. «Мы ведь тоже тут мало можем», – так он говорил, и я думал, что вот. сидит врач – какую-тд там клятву Гиппократа они что ли дают – да не в клятве дело! – ведь вот когда-то хотел лечить людей, на «скорой» работал, спас, должно быть, не одного…и вот пошел сюда работать, не лечить – но если уж и не убивать прямо, то, по крайней мере, смотреть равнодушно, как одни равномерно, спокойно, не торопясь, подталкивают человека к смерти, а другие руководят этим подталкиванием, и стал тоже подталкивать («мы ведь тоже тут мало можем») – и вот нет Фурасова.

За что? Что он такое сделал? Что мы все такое сделали?

Я сидел и слушал его, и-у меня даже желания не появилось сказать ему что-то резкое. Тоска! Но вот мой товарищ Борис Черных – тот не выдержал – в рожу ему закричал: «Убийца!» И отправили Черныха в карцер, хоть и сам он в то время грипповал и был в жару, – не сразу, к вечеру пришли в секцию, вынули из постели больного, насильно одели, выволокли. Это было уже совсем рядом. Это уж и меня возмутило – и меня туда же, в карцер, больного с температурой, – чтобы не возмущался.

Смерть Фу расова, двое больных в карцере – зона была возбуждена: «Менты обнаглели!» На следующий день пятнадцать человек не вышли на работу – забастовали… Начальство ответило по-своему: распихали людей по карцерам, приехали еще и начальники сверху – чуть не бунт на зоне! – всех выслушали, всем поугрожали, но и покивали головами, пообещали разобраться, расследовать – и ничего. Глухо. Как было все, так и осталось.

После всех карцерных передряг вышел я на зону уже в январе. Пошел было работать на знакомое кочегарское место. Но почувствовал, что не могу, что еле доволакиваю смену. Сердце что ли от полугода малой подвижности сдавать стало? А кому пожалуешься? Врач выслушал – иди, здоров!.. И вот тут-то я и подумал, не меня ли будут теперь спокойно и неторопливо подталкивать к тому краю, за которым исчез Фурасов? А пока меня не было в зоне, исчез за этим краем и старик Бутлере – тоже до последнего дня работал. И еще один несчастный – язвенник Пушкарь, взаправдашний северокорейский шпион…

Не моя ли очередь?

Сидеть-то мне еще четыре года с лишком, не считая ссылки.

Уже много позже я не то чтобы узнал, но слух был, за что именно сидел Фурасов: он будто бы искал неизвестные факты биографии Брежнева. И находил. И что же это за факты были такие? Видать, страшным делом занимался тихий Михаил Денисович! Не оттого ли его так быстро и свалили за край?

Учреждение ВС-389 618801 п. Половинка, Чусовского района Пермской области

10/12-86 г. № 44/5-Э-2

Москва (адрес)

Гр-ке Экслер Н.Е.

Ваше заявление, адресованное начальнику ГУИТУ МВД СССР и ^поступившее в наш адрес, рассмотрено. Вся переписка Вашего мужа Тимофеева Л.М. ведется согласно § 31 п.5 Правил внутреннего распорядка ИТУ, все его письма и письма родственников, прошедшие цензуру, вручаются и направляются адресатам. Во всех случаях о конфискации писем составляются акты, о чем он уведомляется.

На Вашу телеграмму в адрес медсанчасти учреждения Вам дан ответ за № исх.9-Т от 10.11.86 г. (квитанция № 25 от 13.11.86 г.).

Осужденный Тимофеев Л.М. очередного свидания за 1986 г. лишен обоснованно 30.04.86 г. за неподчинение требованиям дежурного наряда.

Комната для приезжих при учреждении ВС-389/36 имеется.

Начальник учреждения Н.В.Хорьков

вх. Э-2

В ЦК КПСС, Генеральному прокурору СССР тов. Рекункову

от секретаря правления Союза писателей СССР, лауреата Гос. премии СССР поэта Евтушенко Е.А.

Уважаемые товарищи!

Ко мне обратилась жена журналиста Тимофеева Льва Михайловича, находящегося в заключении в 36-м пермском лагере. Одной из причин его ареста была его книга по экономике, где Тимофеев ставил многие острые вопросы черного рынка, дефицита, коррупции, экономической несуразицы – словом, все те явления, которые раньше замалчивались, а ныне находятся в центре внимания наших ведущих газет, открыто подвергаются острейшей критике – порой ничуть не менее остро, чем это делал Лев Тимофеев. Перестройка должна включать в себя и пересмотр подобного рода дел. Тимофеев работал ранее в таких ведущих журналах, как «Молодой коммунист», «В мире книг», широко печатался в «Юности», в «Новом мире», в «Дружбе народов», и, надеюсь, его перо еще могло бы послужить на пользу нашему обществу.

Помимо этих соображений, есть соображения гуманные. Здоровье Тимофеева подорвано, он страдает хроническим заболеванием печени, а лагерь – не лучшее место для выздоровления. Тимофеев – отец двух детей, и это тоже надо учесть. Наконец, надо учесть и то, что у меня и других писателей, выезжающих за рубеж, не без ядовитой иронии все время спрашивают: «Разве можно верить вашей перестройке, если Тимофеев, ставивший о ней вопрос одним из первых, все еще находится в заключении?» Пребывание Тимофеева в лагере мешает нашей борьбе за мир, контактом с западной интеллигенцией, без участия которой такая борьба невозможна.

Учитывая все эти обстоятельства, прошу Вас пересмотреть дело Тимофеева и освободить его.

Евг. Евтушенко.

В ЦК КПСС, Генеральному прокурору СССР тов. Рекункову

от Экслер Натальи Евгеньевны (адрес)

ЗАЯВЛЕНИЕ

Я – жена Тимофеева Льва Михайловича, осужденного Московским горсудом 19 сентября 1985 года по статье 70 УК РСФСР на 6 лет лагеря и 5 лет ссылки, прошу пересмотреть дело моего мужа.

Задолго до того, как была объявлена гласность как новый стиль жизни страны, Тимофеев Л.М., не дожидаясь официального разрешения на эту гласность, разрешения на обдумывание, исследование, да просто – на крик возмущения, отчаяния, недоумения от всего, что происходило в стране, попытался исследовать в своих работах те факты и проблемы, которые в то время тщательно замалчивались, словно их и не было (они были и есть – об этих же проблемах говорят и пишут сейчас широко).

С его работами можно было соглашаться или не соглашаться, коль скоро их читали и они оказались опубликованными без ведома автора, но его осудили за эти работы как уголовного преступника.

Он писал, когда лишь крупицы правды просачивались в печать. Одни правду не пропускали, другие правду говорить боялись.

Сейчас так и пишут «боялись», и это никого не удивляет, в этом не видят ничего зазорного – все знают – это было опасно.

Работы Тимофеева, написанные в то время, это свидетельство его гражданского мужества, его боли и тревоги за страну.

Он не побоялся – написал.

Его арестовали 19 марта 1985 года. Он не принял участия в следствии и отказался присутствовать на суде, так как совершенно убежден, что литературные произведения нельзя судить уголовным судом.

В любое время, в гласное или безгласное, но публицистика не может считаться уголовным преступлением.

Я прошу реабилитировать Тимофеева Л.М.

Сейчас он находится в 36-м Пермском лагере, я знаю, что условия его жизни специально ужесточаются, он постоянно преследуется и подвергается наказаниям. Ему 50 лет, он не отличается отменным здоровьем, и я боюсь трагического исхода. Процент смертности в этом лагере невероятно высок: как мне стало известно, из 75 заключенных за два с половиной года там умерло 10 человек.

При рассмотрении дела прошу принять во внимание заявления трех свидетелей: Г-ва, Л-й и мое…

То, что я, жена Тимофеева Л.М., выведена как свидетель обвинения, названа первым из свидетелей, якобы подтверждающих вину Тимофеева, меня очень встревожило.

Еще за месяц до ареста мужа я заболела (тяжелое осложнение после гриппа – бессонница, галлюцинации), я сознавала свою болезнь и обратилась к психиатру – кандидату мед. наук Т-му (адрес). Он назначил лечение, но арест моего мужа (через месяц) был непосильным потрясением, и я перестала осознавать свою болезнь – бред и галлюцинации стали для меня реальностью.

Психиатр Т-й советовал моей матери, не откладывая, положить меня в психиатрическую больницу. Необходимость этого сознавали и мои друзья и знакомые, но всех останавливало то, что нашим детям, девочкам 4 и 11 лет, было бы невыносимо тяжело вслед за исчезновением отца пережить исчезновение матери.

Но госпитализация была необходима, и с явным опозданием меня все же увезли, и я пролежала в психиатрической больнице N9 14 с 20 февраля по 26 апреля 1986 г. Мне дали инвалидность третьей группы.

Теперь я могу сказать, что все происходившее на следствии и в суде вплеталось в бредовые видения и представлялось нереальным.

То, что следователь КГБ Круглов С.Б. не захотел заметить моей болезни, – это, должно быть, неудивительно. Но адвокат Власова К.В. тоже знала о моей болезни, говорила моей мам. е, что меня надо лечить, сама же на суде была пассивна – это можно объяснить только тем, что адвокат была назначена следствием.

В своей болезни я даже не могла осознать необходимость адвоката, не то что искать его.

Вот почему меня встревожило, что я выведена в ответе Прокуратуры как свидетель обвинения…

Теперь, находясь в здравом уме, я должна сказать, что я действительно читала работы мужа, но мне кажется, что одного этого еще не достаточно для того, чтобы являться свидетелем обвинения, ибо мой муж подписывал свои работы и не скрывал своей фамилии.

Прошу пересмотреть дело Тимофеева Л.М.

Подпись.

Герб СССР

Прокуратура СССР

Отдел по надзору за следствием в органах государственной безопасности

103793 Москва К-9, Пушкинская, 15-а

09.02.87 № 13/29-85

Москва (адрес) гр-ке Экслер Н.Е.

На Ваше заявление, адресованное в Прокуратуру СССР, сообщаю, что Ваш муж – Тимофеев Лев Михайлович, осужденный по ст.70 ч.І УК РСФСР, на основании Указа Президиума Верховного Совета СССР от 2 февраля 1987 года помилован и освобожден от дальнейшего наказания.

Прокурор отдела

советник юстиции И.К.Титов

ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО В ГАЗЕТУ «ИЗВЕСТИЯ», ОРГАН ПРЕЗИДИУМА ВЕРХОВНОГО СОВЕТА СССР

13 февраля 1987 года

В последние дни средства информации Запада сообщают об освобождении в нашей стране ряда политических заключенных. Но отрадное известие это содержит подробности, которые вызывают недоумение, а порой похожи и на прямую дезинформацию. Как освободили? Отвечают: Указами Президиума Верховного Совета от 2 и 9 февраля. О чем Указы? О помиловании. Причем, неоднократно и настоятельно повторяется – кому-то нужно это повторять! – что заключенные писали прошение о помиловании – и что их помиловали. То есть перековались политзэки, раскаялись, запросили пощады.

Не могу сказать за всех освобожденных, но что до меня, то здесь прямое недоразумение. Я не только никого никогда не просил о помиловании (т. е. о прощении вины), но и самой-то вины за собой не знаю и не знал никогда прежде – и об этом заявлял неоднократно с момента ареста.

Нет, политзаключенному не все равно, как и при каких обстоятельствах его освобождают. Кому заключение страшнее всего, тот вообще не станет публично заявлять свои убеждения. За это – лагерь, тюрьма. Многие и молчали. И молчат. Айв лагере-то сидели по 70-й, печально известной статье в большинстве своем те, кто не стал молчать – совесть не позволяла. Чего бы теперь-то свобода так уж вздорожала, что дороже совести?

Будучи арестован два года назад за свои литературные работы (и только за литературные работы), я был приговорен к 11 годам лишения свободы – 6 лет лагерей и 5 ссылки. Поскольку само обвинение и следствие, и суд – все было основано на лжи и беззаконии, я отказался отвечать следователю, отказался не только участвовать в суде, но и присутствовать в зале суда. Видимо, за это (а к разным разное отношение) в лагере меня ждал особенно жестокий режим: в первый же год – почти шесть месяцев карцера и особо строгого камерного содержания во внутрилагерной тюрьме. По логике событий, накатанной десятками судеб, надо было готовиться к переводу в тюрьму, а подалее будущее было и вовсе туманно… Что же, к любому надо быть готовым, как готовы были те, кто прошел здесь раньше и кто навсегда остался на тюремных и лагерных кладбищах – только за последние два года с небольшим только на одной нашей 36-й зоне умерли 12 человек – это там, где всего-то не более 70 заключенных!

И вдруг все решительно меняется. В конце января в пермском лагере № 36, іде я отбывал срок, появился прокурорский чиновник, который от имени Президиума Верховного Совета заявил мне (и других по одному вызывал и говорил), что через две-три недели я буду освобожден и буду дома. Без прошения о помиловании. Без признания своей вины. Прямо так вот и сказал: две-три недели… Неслыханно!

Я – литератор, публицист – был арестован за свои убеждения. И нынешнее освобождение без признания мной вины есть фактическое признание права на те убеждения, за которые прежде сажали. А как еще понять?

Вообще-то говоря, и мне, и многим моим товарищам по зоне прежняя логика развития лагерных событий, ужесточение режима казались в противоречии с логикой событий в стране за последние полтора года. Слово о близком освобождении воспринялось как еще один шаг к наметившемуся просветлению общественного климата…

Что говорить, я рад освобождению. Не только потому, что снова с детьми и женой. Я рад освобождению (а знаю, что и многие другие мои товарищи по зоне тому же рады) потому, что это может и должно означать отказ от политики жесткого подавления сверху всякой не только что критической, но и просто аналитической мысли – отказ от политики, так тяжело угнетавшей творческие возможности нашего общества. Я рад освобождению, поскольку надеюсь, что для нас, для советского общества в целом, наступает время социального мира и творческого сотрудничества, к которому приглашаются все наличные общественные силы, – сотрудничества на основе уважения мнения каждого и самого разнообразия мнений.

Я – гражданин своей страны. Я – часть общества. Я наравне со всеми разделяю ответственность и не уступаю эту ответственность за судьбу страны никому и ни при каком условии. Но я готов к широкому сотрудничеству. Вот почему я рад освобождению. Вот почему рады освобождению многие из тех, кто вышел на свободу одновременно со мной.

Вот почему я пошел навстречу просьбе того благовестившего чиновника и написал заявление в Президиум Верховного Совета: «Прошу освободить меня от назначенного мне срока заключения. Не имею намерения наносить ущерб Советскому государству, как, впрочем, не имел такого намерения никогда прежде».

Я пошел навстречу социальному миру и сотрудничеству. Пошел, сохраняя свои убеждения. Пошел, потому что знаю, что разнообразие убеждений и мнений и прежде было нужно обществу и теперь не менее необходимо…

И вот теперь кому-то хочется, кому-то выгодно распространить унизительный и, может быть, даже провокационный слух, что все не так. Что-де не об уважении к моим (и других освободившихся) убеждениям говорит Указ Президиума Верховного Совета, а лишь о политическом маневре'властей, о маневре пешками в шахматной партии с Западом. И я (как и другие мои солагерники) не из уважения к новой политике. сотрудничества потянулся навстречу, а из рабского смирения, из страха, из низкого чувства самосохранения. Да кто же поверил этому? Кто же подхватил?

И вот теперь в указах – речь о помиловании. О прощении… Какую мою вину прощают? Не ту ли, что задолго до нынешних громких речей я проанализировал механизм «теневых» товарных отношений в стране, «технологию черного рынка»? Не ту ли, что до объявления гласности я заявил, что именно в открытом обсуждении общественных проблем – последняя надежда выжить?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю