412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Тимофеев » Я — особо опасный преступник » Текст книги (страница 9)
Я — особо опасный преступник
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 01:49

Текст книги "Я — особо опасный преступник"


Автор книги: Лев Тимофеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)

Он. Живи… живи спокойно. Я тебя уверяю, что ни тебе, ни детям ничего не грозит – не больше, чем вообще всем в этой стране… Но ты должна понять, что книга уже написана. Написана – и вышла в свет, и это уже нельзя изменить.

Она. Ой, да написал – и прекрасно. И живи. Не строй планы. Как получится, так и получится… До чего доживем, то и случится. Ты думаешь, что ты сам хозяин своей жизни, что ты великий стратег, что ты всех переиграешь – ты готов: там тебя напечатают, здесь тебя арестуют, там поднимется шум, здесь появятся деньги… А семь лет? Или даже двенадцать? Ты к ним готов? Двенадцать лет день за днем, день за днем – да ты их не представляешь, эти двенадцать лет… Жизнь пройдет день за днем… Ты храбрый такой – впрыгнул в эти двенадцать лет и выпрыгнул обратно, к нам, сюда, в эту жизнь. Герой-молодец. И мы прекрасно прожили эти годы, заморозились, застыли как есть и ждем твоего возвращения – ты вернулся, и все ожило, все по-прежнему: Танька маленькая, Даша запоминает этих по именам… Да пойми ты, что пройдет жизнь. Дашка через двенадцать лет станет взрослой женщиной, а Танюша будет старше, чем Дашка сейчас… Ты готов, что они вырастут без тебя?.. А мне будет пятьдесят. Сразу. Жизнь утечет. Куда ты вернешься? Если вернешься… И ведь жить надо день за днем. И дети что-то должны понять, принять и пережить этот ужас. Они готовы? Сколько надо сил… Ты-то готов… а они? Маленькие, слабенькие… Мы должны быть готовы к этому несчастью. Осталось только одно: ждать этого несчастья. Я не могу с этим смириться! Я не могу думать, что впереди – только несчастье. Это выводит меня из себя. Я не могу! К этому надо как-то подготовиться, что-то еще понять… А ты лезешь, торопишься, выстраиваешь планы, надеешься обыграть…

Он. Знакомая философия: Лао Цзы в переводе Льва Толстого, твоя любимая книга «О пользе ничего-неделанья», так она называется? Ты что-то совсем расклеилась. Будущего у нее нет… А настоящее? Настоящее у тебя есть? Или дети, я, твоя жизнь сегодня – всего этого нет? А может быть, подруга, ты просто лентяйка, и это главная причина, а все остальное лишь поводы… Помнишь, пока мы жили с моей матерью, ты говорила, что не можешь хозяйничать на чужой кухне? Мать уже давно умерла, и эта кухня уже давно твоя. Посмотри на нее: у матери был порядок, а у тебя?.. Ладно, дело не в кухне. Ты просто не желаешь крутиться. Мы живем на гроши, но сегодня утром я выкинул из холодильника рублей на десять протухших продуктов.

Она. О, посчитал ведь!

Он. А ты посчитай… Ты говоришь, что тебе нечего носить, но моль жрет твою шубу… Ты за все берешься, но ничего не доводишь до конца. Вот твои игрушки… Когда я только заикнулся этому директору о твоих игрушках – только заикнулся – он сразу спросил: «Сколько штук? Сто, двести?» Он деловой человек. Это деньги, это дело, это отношения с людьми, связи – это жизнь; это, наконец, ягоды детям, ботиночки – новые, не поношенные, – это и тебе все, что нужно – и сегодня, и завтра… Но ты – нет. Ты не желаешь крутиться… О Господи, мне бы деловую бабу… У тебя нет будущего, потому что тебе не на что опереться в настоящем, да? Ты спрашиваешь, как жить в нашем положении? А как жить? Жить – это значит крутиться в любом положении, а ты крутиться не хочешь. Тебе лень. Ты встаешь в девять, в десять и плаваешь по дому… а по ночам читаешь… Утром Дашка ходит нечесанная до обеда. Хорошо, что ей во вторую смену, а то бы она и в школу ходила нечесанная и голодная; Танюшу ты вообще не умываешь… Тебе некогда, ты занята своими переживаниями…

Она. Как же я тебя ненавижу, демагог проклятый.

Он. Правильно. Такая жизнь не дает и не может дать человеку удовлетворения. Ты злишься и срываешь зло на мне, на дочерях… Я тебе вот что хотел сказать: ты перестань срывать злобу на ребенке. Ты зачем каждый день лупишь Дашку?

Она. Заткни свое поганое хайло! Это не твое собачье дело…

Он. Нет, мое. Девочка ходит постоянно в слезах… Я тебя предупреждаю, если ты при мне еще хоть раз до нее пальцем дотронешься…

Она. Замолчи, подонок! Пророк вонючий… Пожалел, а?! Кто устроил всю эту жизнь? Пожалел, скотина… Так же ты и меня в постели жалеешь, насильник поганый. Мне с тобой спать все равно, что в помойку лазить.

Он (явно напуган). Что это, дружок, с тобой… Ты успокойся…

Она. Отпусти мои руки.

Он. Я не позволю тебе драться.

Она (плюет ему в лицо). Мерзость, мерзость…

Он. До чего же ты все-таки ничтожество. Тебе надо постоянно топтать всех вокруг – только тогда ты чувствуешь себя человеком.

Она. Да, я ничтожество… Это ты меня сделал ничтожеством… Пусти, насильник, пусти, животное… Теперь растяни меня здесь и насилуй – это на тебя похоже… Ну, пусти, я успокоилась… Ты видишь, я спокойна. Пусти, мне больно.

Он. Я не хочу находиться с тобой в одном помещении. (Уходит.)

Она. Иди, иди, и пусть они тебя прикончат в парадном!

Конец первого действия

ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ

Через два часа.

Он (входит на корточках). Ку-ку.

Она. Как ты меня напугал!

Он. Давай помиримся… ладно тебе, я виноват… Мир, а?.. Дождь кончился, воздух свежий и какой-то тонкий аромат – где-то что-то цветет, не знаю, где и что… Открой окно, почувствуешь… Будем вместе переживать мое ничтожество.

Она. Не вяжись… С какой стати я должна прощать твои мерзкие выходки? Тебе хорошо, ты погулял в скверике, подышал воздухом и успокоился… И хорошо. И сиди себе. А ко мне не лезь.

Он. Я ходил и думал, как это мы оказались у такой черты? Не понимаю. Разве жизнь не могла сложиться иначе? Надо сесть и подумать.

Она. Тебе делать нечего – вот и подумай… Ты унес сигареты.

Он. Увы, ты все выкурила – там было всего две или три, я выбросил пачку… Хочешь, я пойду разбужу соседей или на улице у кого-нибудь стрельну?

Она. Сиди, у меня остался большой чинарик и два коротких в пепельнице.

Он. Прекрасная мысль: небольшая уборка… Люблю работать в полночь. {Включает радио.)

Звучит тихая музыка.

А знаешь, что делают эти, в машине? Они пьют и тискают свою девку. А может быть, и вовсе разложили ее на заднем сиденье.

Она. Ой, да перестань!

Он. Нет, правда. Ты ничего не понимаешь, ты идеалистка. Я же слышал, я проходил мимо и слышал, женский голос сказал: «Дайте мне пива – запить». А когда шел обратно, там была какая-то возня и та же дама произнесла очень томно: «Саня, ты дьявол…» Понятно? Убедилась? Это не за нами.

Она. Да я знаю, что не за нами… Смотреть за ними интересно: детектив. Вот они, легендарные герои ВЧК… Эти не за нами, будут и за нами. Скоробогатова такие же убили – в подъезде бутылкой по голове.

Музыка постепенно затихает. Звучат сигналы точного времени.

Голос диктора: «„Голос Америки" из Вашингтона. Передаем выпуск последних известий…» И тут же включается мощная глушилка.

Она. Выключи, все равно ничего не услышишь.

Он. Да хоть два слова разобрать… Би-би-си – тоже глухо… Может быть, в мире что-то важное произошло – ишь, как плотно все перекрыли… От этих глушилок попугай на кухне начинает биться в клетке… (Выключает.) Тишина, хорошо… В тишине займемся уборкой?

Она. Занимайся.

Он. Эта тряпка когда-то была моей любимой рубашкой.

Она. Постирай – я поглажу, и носи на здоровье. То, что сейчас на тебе, ничуть не лучше.

Он. Книги, книги… сколько же пыли на книгах. Половину надо загнать… Мои бедные родители всю жизнь покупали, покупали книги – история, социология, философия – хотели, чтобы я был умным, свободным, надеялись, что хоть я пойму что-нибудь в этой нашей жизни – пойму, им расскажу… Я понял. Понял? Я ведь что-то понял?

Она. Понял.

Он. А они умерли… Ну и давай загоним эти книги. Клиент ищет энциклопедию Брокгауза – давай продадим нашу: ну зачем нам восемьдесят шесть томов, а он хорошо заплатит.

Она. Не трогай, пожалуйста, книги. Уж если совсем припрет… Как мне все надоело, я так больше не могу… Когда мы сделаем ремонт? Когда у нас будет десятка – купить шкафчик на кухню? Когда мы выбросим эти зассанные матрасы и купим детям новые кроватки? Что же мы за несчастные люди. Я уже не могу видеть эти тряпки на окнах, засаленные обои, облупленные стены… Ты помнишь, что это за пятно в углу? Здесь лежал твой парализованный папа… три года… он лежал, уткнувшись лбом в стену – это была его любимая поза… А эти брызги на обоях? А эта тахта – протертая, продавленная… Ну, я еще могу понять, почему у нас сейчас нет денег, но почему раньше-то мы были нищими? Мы были нищими и тогда, когда оба работали и зарабатывали не хуже других. Всегда только-только, всегда тянулись, тянулись… Всегда стоишь, высчитываешь перед каждой тряпочкой, перед каждой вещичкой… Почему?.. Живем… Дети – нищие, я – старая, злая, нищая баба.

Он. Да… надо бы включить пылесос – ночь, боюсь разбудить сосеДей. А без пылесоса – не уборка.

Она. Тряпки старые, колготки дырявые выкинуть страшно – вдруг пригодятся. И складываю, и складываю… Психология нищеты – и понимаю, а выкинуть не могу.

Он. Нищета… ты нищая!.. А вокруг? Все тянутся в ниточку: или подрабатывают, или подворовывают, спекулируют, берут взятки… кто как может… Закон социализма: не украдешь – не проживешь.

Она. А мне наплевать. Воровать? Воруй: у тебя дети… Да и воровать не обязательно. Вон Бабьегородский написал пьесу, где старушки молятся на портрет Ленина, – всем театрам велено поставить. А ты что пишешь?

Он. Бабьегородский врет – ты хочешь, чтобы я тоже врал?

Она. Соври, если иначе заработать не можешь.

Он. Старушки! Пожалуйста, у меня в книге те же самые старушки – и тоже на портрет Ленина молятся. Да мы их вместе и видели, этих старушек, – и ты была с нами, помнишь? В той деревне, в очереди за хлебом.

Она. У тебя! У тебя в этом месте реветь от тоски хочется. Я сразу вижу и эту очередь, и лица старух… и запах кислый… А у Петьки очереди нет. Сплошной праздник. Никакой нищеты. Музыка… Так он и получил тысяч десять, а ты что получишь? Лагерный срок? Психушку?.. Когда в прошлом году Петька привел своего сына, мне было так жалко наших замарашек, так стыдно за них, что я готова была их под кровать спрятать… Вошел заграничный принц в таких одеждах… и наши стоят – в платьицах из сиротского приюта…

Он. Слушай… все-таки… тогда, двенадцать лет назад, почему ты ушла от Бабьегородского?

Она. Отстань ты от меня со своим идиотизмом, не вяжись ты ко мне. Что за беда такая?

Он. Все-таки надо было пройтись по воздуху… дождь, аромат… Ночь – это время свободы… После дождя такие небеса раскрылись – за рекой космическая панорама.

Она. Куда же девать твою рукопись? Заморозим?.. Надо как-то завернуть… Пожалуй, вот так вот ничего. (Прячет в морозильную камеру холодильника.) Вот и все.

Он. Ты гениальная баба. Я без тебя – ноль… Рюмочку налить? Улыбнись… Хочешь, я начну резать обои?

Она… Завтра ты поедешь и заберешь детей. Что-то мне не нравится танюшина ангина. В прошлом году у Дашки точно так же скарлатина начиналась.

Он. Ты к полуночи приходишь в себя – и похорошела, и помолодела.

Она. А правда, ночью в тишине и настроение другое… Только я устала очень… Что такое обои? Обои – это несбывшаяся мечта всей жизни… Уже и не сбудется… Тебе этого все равно не понять: ты был сытым ребенком. Вон с папой на футбольном матче, с мамой на Рижском взморье… И обои в доме всегда были аккуратно поклеены… Да уж не трогай, я этими фотографиями закрыла дыры в стене… А я мечтала о своей комнате, чтобы можно было поклеить обои и чтобы независимой быть… Как-то все не удается… Когда отец спился, мы с матерью скитались по актерским общежитиям – общежитие в Тамбове, общежитие в Ростове, общежитие здесь, в Москве… Я выросла в общежитии, и нам всегда кого-нибудь подселяли или нас куда-нибудь подселяли. Мы жили за занавеской: вот так мы с мамой, а за занавеской – другие люди… чужая жизнь… и единственная возможность остаться одной – лечь и с головой укрыться… Говорили шепотом, только скандалили громко… Помню чужую спину, обтянутую занавеской… спина как-то вдавалась в наш угол… шевелилась, ела, вставала, ходила, садилась, кашляла… и я смотрела на нее с неприязнью: она занимала часть нашего угла… она вела себя бесцеремонно… Я и близко-то от занавески пройти боялась, чтобы не шелохнуть…

Он. Когда ты рассказываешь о своем детстве, мне хочется спрятать тебя где-нибудь за пазухой и отогреть, как воробья. Помнишь, ты рассказывала, как мамин любовник обокрал вас в дороге, и вы побирались на вокзале – сколько тебе было? Лет восемь? Девять?

Она. Двенадцать… Мы не сразу побирались… мы тогда долго на вокзале ходили. Мама то к одному выходу бросалась, то к другому, то на площадь вокзальную выходила – все думала, что он нас потерял, разминулся… И уже несколько дней прошло, а мы все его ждали, и на лавках спали у самого прохода, чтобы он нас не прозевал случайно, если придет искать… «Он не мог так поступить, – говорила мама, – он как-то разминулся с нами». И мы ждали. И не ели все эти дни. Не на что было. Он и мамину сумочку уволок. Все уволок… И вот на четвертый, что ли, день мама посмотрела на меня и говорит: «Я попробую у кого-нибудь попросить для тебя еды». Мне так стыдно стало, так жутко, я так умоляла маму не просить, я говорила, что еще долго могу терпеть, только не надо просить… Но мама сказала: «Ты сегодня обязательно должна поесть…» Сама она только курила. Я ей окурки на площади около лавочек подбирала, она их ссыпала в обрывок газеты, сворачивала цигарки… они у нее тут же разваливались… И вот мы увидели у окна славную такую тетку, сидела она спокойно и ела, платок развязался, хлеб у нее, сало, огурцы были. Она так ножом аккуратно резала, неторопливо. Мама интеллигентным голосом спросила: «Не занято у вас?» Села напротив и стала смотреть. А глаза у мамы такие страшные, жалкие – я хоть и не видела их тогда, но знаю я мамины глаза, знаю, какие они были… И мне так стало жалко тетку бедную. Она ведь сначала поглядела на маму легко, с интересом, а потом уже старалась не глядеть и есть стала неуверенно, и не знала, куда деваться… И все это тянулось как-то очень долго, и мне показалось, что мама уже не попросит, но она подалась вперед и просительно произнесла своим интеллигентным голосом: «Простите, пожалуйста…» и я сразу ушла. Уже так стыдно стало… Весь проход был пустой – только мы и тетка… Но я быстро вернулась, думаю, что же я маму одну в таком позоре бросаю. А тетка уже сумки свои собирает, увязывает быстро так. И ушла, как от заразных – бегом. А на подоконнике оставила кусок хлеба большой и огурец. Хлеб мягкий оказался, и я его как-то сразу съела, а огурец – горький, и его доедала мама, но так и не доела – такой он был горький… Тетка, оказывается, и копеечки какие-то'дала… Мама обрадовалась, и мы стали побираться…

Он. Я, может, и полюбил-то тебя за твои рассказы о детстве.

Она. Что толку, дай лучше три рубля на чулки… Плесни-ка мне еще… Кажется, скоро светать начнет, а ведь нет еще часа ночи… А правда, хорошо-то как… тишина… Заварим крепенького чаю…

Он. Регина была права. Она говорила, что тебя нужно каждый день привязывать к стулу и отпускать только тогда, когда ты расскажешь что-нибудь о своем детстве.

Она. Да я у тебя баба, конечно, не глупая и не бездарная… только вот хозяйка никудышная. Я ничего не успеваю: гора немытой посуды, гора детского белья… колготки танюшины никак не соберусь заштопать…

Он. Да нет же, ты прекрасная хозяйка… ты очаровательная женщина и прекрасная козяйка… Но ты немножко устала. Я тебе помогу. Тебе надо отдохнуть, куда-нибудь выбраться… И перестать смотреть в окна.

Она. Какой же ты все-таки долдон.

Он. Просто ты меня не любишь.

Она. А за что тебя любить? Я маленькая, слабая, неуверенная, и ты – как кувалда… Вот невезуха-то в жизни… Ты говоришь, работай… Я бы, может, и работала – писала бы, игрушки бы лепила, – но мне нужны поддержка, внимание, ласка… Я и так во всем сомневаюсь… Ты бы лучше посомневался со мной, мне бы легче стало… Но куда там! Тебе всегда все ясно, и ты прешь, и прешь, и прешь; ошибся, развернулся – и попер в другую сторону… И все даешь советы, советы, советы… Ты просто раздавил меня. У меня никогда не хватало сил сопротивляться твоему долдонству… Может быть, ты великий мыслитель, но все, что ты пишешь, все так же прямолинейно. Ты не даешь читателю посомневаться. Ты хочешь пробить лоб читателю… а ты его приласкай, пожалей… читатель-то – человек слабый… Я все время чувствую себя твоим читателем…

Хочешь, я подчеркну все те места, которые, как мне кажется, должны быть прописаны, проговорены, подчеркну все то, что нужно еще объяснить?

Он. Послушай, подруга, а что это… ты мне какие-то гадости говорила? Да? Прямо-таки вспоминать страшно… Было?

Она. Ну и говорила. Я баба злая… А ты терпи, не взбрыкивай. Скандал и скандал.

Он. Чего ж ты, моя бедненькая, злая-то?

Она. А жизнь такая… Устала… Денег нет, муж долдон… Вот и сейчас – что лезешь к человеку? Если бы ты хоть что-нибудь смыслил, – ты бы понял, что, когда женщине под сорок, она не может хорошо себя чувствовать в кофточке, перешитой из шерстяных кальсон твоего покойного папочки… Сегодня утром соседка из квартиры напротив приносила английское платье – ей нужно срочно продать… Ну что, я примерила, посмотрела в зеркало… и заревела. Стою и реву, как дура… на платье накапала… Смеешься… тебе смешно…

Он. Какие же мы с тобой слабые, ничтожные… Платье… Истины жаждем, ищем смысл жизни, стремимся вверх, вперед… и вдруг видим: платье не такое… И все. Где там истина? А вот она, истина: надо было сидеть в газете, сидеть в твоем журнале и зарабатывать на английское платье.

Она. Надо было сидеть. Я всегда тебе говорила: надо было сидеть, надо было копить… А теперь что остается?.. Мама все удивляется, почему мы не уезжаем, почему не пытаемся эмигрировать, на что надеемся? А правда, странно… Ну, рвались бы мы нд Запад, нас бы не пускали – все было бы понятно: мы – пленники, мы стремимся к свободе… таких много – уповают на лучшую жизнь… А мы с тобой к чему стремимся, на что уповаем? Тебя посадят или убьют, я умру… мать стара, детей заберут в детдом… Ради чего все это? Весь этот ужас? Она спрашивает, а я говорю какие-то глупости, что я здесь родилась, что здесь моя родина, что я привыкла здесь и у меня нет стремления уехать… Но я же чувствую, что это не так. Я знаю, уехать нельзя, но почему? Здесь нужны какие-то другие слова, особенные… Может быть, я до них не доросла или боюсь, что она их не поймет… Или вообще эти слова нельзя произносить вслух… Не доросла, не доросла… Конечно же, мы не доросли до настоящих слов.

Он. Да нет же! Ты все правильно сказала: мы здесь родились, мы русские люди, мы воспитаны русской историей, русской литературой. Мы – часть этой жизни. Почему же мы должны откалываться и уезжать?

Она. Нет, нет, нет… Пустые слова, все не то… до настоящих мы не дожили… Как мы живем? Наше состояние промежуточное… Еще нет ни обысков, ни следствия, ни даже угроз – и эти в машине не к нам. Их внимание направлено на соседний дом. Я видела… Когда они приедут к нам, когда это будет, это будет другая жизнь. Мы знаем, что так бывает – по рассказам, вернее, по пересказам через третьи лица и по литературе – и знаем, что так будет. И мы примеряемся к этой грядущей жизни, ждем ее, не хотим… или хотим?., молим о том, чтобы она, та жизнь, подольше не наступала… И мы только-только отошли от жизни прошлой, обычной, знакомой, где все ценности, все связи понятны с детства и общеприняты – и понятны заботы, волнения… Мы – люди той, прошлой жизни… Мы хорошо знаем ту жизнь… Она нам не нравилась. «Разве это жизнь, – говорили мы, собираясь с друзьями на кухне. – Какая нищета, какая скудость, какая ложь кругом – унизительная, смешная ложь… Главное – ложь… разве это жизнь?» Но все-таки это была жизнь – пусть неполная, скудная, но теплая и спокойная; пусть нищая, но теперь-то мы видим – теплая и спокойная, без прямой и неотвратимой угрозы, что проломят череп, что придут десять человек… представь только – десять чужих, в плащах, с лицами, с чужими глазами – все перевернут, обыщут девочек… а девочкам после этого жить и расти и радоваться предстоит – как? Как они будут жить?.. И мы смотрим на это еще из прошлой жизни. И страшно… И все наши понятия еще в прошлой жизни, и желания – там… А впереди, может быть, и высоко, прекрасно, необходимо – все так… но страшно-то как! И все примериваешься, а если бы этого не было – не лучше ли? Но ведь живут же люди без этого! Живут же люди, как все… Мы-то что на себя взвалили… На себя, на детей… Детям-то как жить? У Дашки спросили в школе, что в небе летает? Она говорит – ангелы… Все дети кругом – самолеты, ракеты, спутники, а она – ангелы… Скандал! Учительница меня вызвала. Я говорю, ну что же, ангел – это хорошо, ангел – это направленный свет любви… Она на меня глаза выкатила, говорит: «Крестик у ребенка надо снять или, в крайнем случае, зашейте его в маечку. Ей в пионеры вступать…» Учительница права… зашить в маечку? А что я Дашке скажу? Ей-то все равно, она несмышленая… Но этот крестик в маечке – это такое унижение, такая обидная покорность… И перед Дашкой стыдно, она это почувствует… Но я же не могу сражаться ребенком, я же не могу ее подставлять… Зашила в маечку.

Он. В нашей жизни что-то нужно менять… Давай купим тебе английское платье. Ты будешь в нем, как Маргарет Тэтчер, – ты всегда хотела быть умной женщиной.

Она. Да ничего подобного! Я всегда хотела быть миленькой, хорошенькой, красиво одеваться, весело жить – весело и беззаботно…

Он. Да, мы живем какой-то немузыкальной жизнью.

Она. Я всегда хотела жить благополучно… Ты способный, мог бы сделать карьеру.

Он. Какую карьеру – до этих? Как я смотрюсь среди них?.. Нет, нам не хватает веселья и музыки, вот чего. Бедность должна быть музыкальной, веселые нищие… а мы зажаты, несвободны. (Берет гитару,) Я тихонечко, чтобы не разбудить… (Наигрывает.)

Она. Почему же обязательно среди этих? Живут же люди вокруг – прекрасные, светлые, замечательные люди. Живут и творят добро. Активно, деятельно… вопреки всем этим… Ты был журналистом, и ты знаешь, с каким трудом дается каждое доброе дело, как трудно каждую малость проталкивать, пробивать; ты же знаешь, что целую жизнь приходится тратить, чтобы пробить, реализовать хоть самую малую частицу добра, истины, здравого смысла. Ты же все время писал о таких, защищал их от всякой сволочи, от бездарности, пытался помочь… Разве это не достойная жизнь? Ну и продолжал бы… Карьеру, может, и не сделал бы, да черт с ней, с карьерой, зато жили бы спокойно…

Он. А куда девать то, что я понял?

Она. Все понимают – девают же куда-то свое понимание, не лезут с ним.

Он. Я исследовал систему – куда это девать?.. То, что я написал книгу, ушел с работы, – это следствия. Главное – я исследовал систему, понял ее, до конца додумал… Сколько мы с тобой говорили об этом – сколько раз!., и ты снова и снова… Я не врач, не учитель – а то бы, может, так не вылезал, сидел бы на своем месте, делал бы свое дело… Я – журналист, публицист, мое дело – говорить, и если я что-то понял и не скажу – что в моей жизни проку? Это моей жизни, моего темперамента – мое дело. Я сделал его, как смог – почему я должен делать его хуже, чем могу? Это унизительно. Почему я не могу додумывать то, что могу додумать, почему я не должен писать то, что могу написать? Почему я не могу сказать то, что мне вполне понятно? Если я – журналист, если я – публицист и если я что-то исследовал и что-то понял, почему я должен об этом молчать?.. Свой крестик я куда зашью?

Она. Что толку – исследовал, додумал, сказал… Раньше ты мог высказаться в газете – тебя читали, обсуждали. Пусть там все было куце, вот такая вот правдочка, но она до всех доходила, всем была доступна и всем нужна… И всегда была надежда, что через год можно будет сказать еще чуточку побольше… Но вот ты все высказал сразу. Вот твоя большая правда. (Включает приемник. Мощный звук глушилки… Кричит.) Слушай, слушай! Может быть, это читают твою книгу, твою правду…

Он (выключает). "Чепуха… Слово нельзя заглушить. Его хоть в могилу спрячь, оно тростниковой дудочкой заиграет. (Играет на гитаре, поет.)

Она. Да я знаю, что не умрет… Жить-то как?.. Я заварила чай с травкой… Как ты это делаешь? Когда ты поешь или танцуешь, я готова простить все твое долдонство. Как жалко, что Дарья не в тебя – будет такая же, как я, – неуклюжая. Может, Танюша вырастет пластичной: она все поет и танцует.

Он. Пожалуйста, теперь немного подвигаемся… Потанцуем… Нет, кисти посвободнее, локти поближе, вообще руки освободи… ноги чуть согнуты… это единое движение… вот так… Какая ночь! Ты – как Золушка на балу.

Она. А может быть, все-таки продать Брокгауза? Или что-нибудь заложить в ломбард? Что у нас осталось такого? Мою шубу? Ведь это ничего, мы ее выкупим, я заработаю… Я закончу игрушки – тут как раз рублей на двести…

Он. Ах, как же я танцевал в тот вечер, когда мы с тобой познакомились и когда я отбил тебя у Бабьегородского… Это было какое-то молодежное кафе, да?

Она. Ужас! На тебе была какая-то красная рубаха, и тебе казалось, что ты ослепителен.

Он. Я был бешено влюблен. Никогда больше я так не танцевал – ни до, ни после. Я вложил в этот танец всю свою страсть к тебе.

Она. Ну, ну, ну… понесло, понесло… Когда ты танцевал, мы были едва знакомы. Ты же за Анькой приударял… Смотри-ка, все те же люди, кто тогда был? Регина, Бабьегородский, Рыжий, Севочка, Анька…

Он. Точно, точно. Это был тот вечер, когда ты съездила по роже бедному Севочке. Я до сих пор помню его красную физиономию, испуганного Петечку… у Регины, по-моему, сделалась истерика, а Рыжий хохотал во все горло… Ты говоришь, кто еще там был?

Она. Не делай вид… Анька… Ах, какие у нее были глаза! Вот такие вот огромные серые глаза… Только фиг она на тебя внимания обращала. Она уже тогда нацелилась на Петечку – знала, на какую лошадку ставить.

Он. А ты?

Она. Я не понимаю, ты что, хочешь напоить меня, что ли?

Он. Ах, миленькая, мы с тобой так редко сидим. Ты так редко смотришь на меня добрыми глазами.

Она. Ты здесь не при чем. Покупай почаще хороший коньяк.

Он. А ты… ты на ту лошадку поставила?

Она. Из нас двоих лошадка – я. Это ты на меня поставил, и я повезла… Ты видишь, сколько я везу на себе? Я еще не старая кляча?

Он. Ты удивительно хороша – особенно, когда улыбаешься. Улыбка совершенно преображает твое лицо… Ты – мадам Улыбка… Выпьем, и ты мне улыбнешься… Вообще напьемся, как в тот вечер, когда ты бросила Бабьегородского.

Она. Да нет же… как-то все у тебя… его бросила, тебя подобрала. Это тебе все просто. Стала бы я жить с тобой, если бы так легко от одного мужика к другому… Только ты бы меня и видел. Нет, я задолго ушла.

Он. Хочешь, я сам скажу, почему ты его бросила?

Она. Тебя никто не просит.

Он. Если бы осталась, ты бы просто спилась.

Она. Перестань!

Он. Что такое твой Петечка? Комсомольский поэт, комсомольский драматург…

Она. Ну что за бабские выходки!

Он. Нет, нет ты послушай… Он, конечно, добрый парень, но… какой он писатель? Так, зарабатывает человек, чем может.

Она. Высказался? Ты злой и завистливый. Как ты можешь? Ты, ты… у нас с тобой даже выпить не на что… Зато сейчас я бы ездила на зеленом «Мерседесе», как Анька ездит.

Он. Сейчас бы ты ездила на инвалидной коляске. Ты бы давно уже спилась с тоски. И Петечку бы утопила. Вы бы оба спились – и ты, и он. Петечка слабый, а ты баба въедливая, сильная… Да, да, не маши руками, сильная… К тому же, он любил тебя без памяти. Он совершенно раскис. Он был в отчаянии, у него тряслись руки. Он совсем не мог работать: ты его задавила. Что бы он ни написал, ты смеялась над ним, ты на все говорила, что это полное говно, что он сам – полное говно. Говорила или нет? И делала такое вот презрительное лицо… Собралась парочка! Тебя тошнило от вранья, ты чуть не спилась от этого, а он, горемыка, органически не способен говорить правду, да он и не знает, что такое правда. И тоже чуть не спился от отчаяния… Нет, милая, ты не уважала Петечку, и он, бедненький, перестал уважать себя. Еще бы немного, и на обоих можно бы ставить крест… А теперь? Театральная афиша пестрит петиным именем. Своим враньем он заполнил все подмостки страны. Освободился… Сначала купил дачу, потом «Мерседес», теперь вообще может позволить себе менять жен, менять машины!.. Так что скажи спасибо, это я вас обоих спас.

Она. Ты спас! Постыдился бы говорить. Оглянись вокруг: это спасение?

Он. Спас, спас… Что бы ты ни говорила – спас.

Она. Сегодня нужна инвалидная коляска – сегодня ты меня спаиваешь

Он. Ах, подруга, если бы ты умела почаще расслабиться, это было бы совсем неплохо… Выпьем?

Она. Спаситель нашелся… Ты-то тут при чем? Если хочешь знать, я тебя в тот вечер вообще не заметила – так, танцевал там какой-то хмырь, кривлялся – и все… Я влюбилась вовсе не в тебя…

Он. Ты влюбилась в меня.

Она. Да ничего подобного!

Он. Ты влюбилась в меня и той же ночью стала моей женой.

Она. Я влюбилась не в тебя, а в твою Регину. Какая баба! Я в нашем болоте никогда таких не видела: красивая, умная, свободная. Главное – свободная. Это удивительно: она образует вокруг себя какое-то поле свободы. Я потом и здесь уже много раз проверяла – точно, она всегда на меня так действовала: она приходила, садилась вот здесь в кресло и улыбалась… и все. Ты видишь ее и понимаешь: вот человек, который может все, и чувствуешь, что рядом с ней ты тоже все можешь… Дурак, почему ты на ней не женился?.. И тогда в кафе я вдруг почувствовала, что все могу. Все!

Он. Тебе холодно?

Она. Оставь… А ты… что же ты… ты был где-то около Регины.

Он. И все-таки ты уехала со мной.

Она. Уж не вспоминал бы этот кошмар. Ты напоил меня и увез, и привез сюда: в той комнате лежал твой парализованный папа, за стеной храпела мама… Очень нежные воспоминания…

Он. Но ведь были же у нас и хорошие времена, ты не можешь отрицать.

Она. Да, были, были… Чего теперь вспоминать.

Он. Особенность твоего обиженного сознания – помнить только плохое.

Она. Опять публицистика.

Он. Прости меня… Я в последнее время очень чувствую свою вину перед тобой… Я тебя очень люблю… Мне очень повезло в жизни…

Она. Да, конечно, я баба неплохая.

Он. Нет, неплохая – это ничего не значит… Я очень хочу, чтобы ты улыбалась, чтобы у тебя было все хорошо в жизни, но я не знаю… так получилось… Когда Петька впервые прочитал мою книгу, ты помнишь, что он сказал? «Ну хорошо, ты – самоубийца, это я могу понять… но что же ты, гад, о жене и детях не думаешь?» Я тогда все это мимо пропустил… Я никогда не сомневался, что я прав – ни когда задумал книгу, ни когда писал, ни когда решился публиковать – прав! И теперь уверен: прав!

Она. Ты везде и всюду прав, ты перед всеми прав… ты только здесь, перед нами не прав… Смотри-ка, совсем рассвело… Задерни шторы – мне не хочется, чтобы начинался новый день, ну его…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю