355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Разумовский » Моя коллекция » Текст книги (страница 2)
Моя коллекция
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:15

Текст книги "Моя коллекция"


Автор книги: Лев Разумовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)

Немец
Надя Филимонова, 1960 г.

В сорок первом наш детский дом не успел эвакуироваться из Ровно. Пришли немцы. Отделили от нас еврейских детей и воспитателей и увели. Больше мы их не видели. Говорили, расстреляли.

А нам велели не разбегаться и чтобы дом как был, так и оставался до особого распоряжения. Вот и осталось нас человек пятьдесят ребят, повариха тетя Лида, две воспитательницы да инвалид кладовщик. Скоро начали мы голодовать, хлеба стали получать по пайкам, мяса никакого, варили картошку, кукуруза еще была, да кончалась тоже.

Сидим мы как-то вечером с девчонками в нашей комнате, болтаем, каждый про себя чего-то рассказывает: как дома жили, как в детдом попали. Уже часов одиннадцать или двенадцать было, воспитатели особо за нами не следили, вот мы к ночи и заболтались.

Вдруг в дверь постучали. Одна девчонка дверь открыла, и вошел немец. Офицер. Такой высокий, мрачный, небритый, черный. Стоит, на нас смотрит и молчит. Мы все притихли, молчим тоже.

Он обвел всех глазами, на мне остановился. Я самая старшая была, мне пятнадцать лет было. Чего-то мне страшно стало. А он пальцем сделал так – мол, иди сюда.

Я помертвела вся, вроде бы холодом обдало, а потом разом в пот бросило. Встала. Подошла к нему. Он меня оглядел всю, а потом на дверь указал и говорит: «Ком!»

Оглянулась я на девчонок, все сидят, не шелохнутся, и на меня глаза пучат. Ну, что тут сделаешь? Я и пошла. А он за мной.

Вывел из дому. На улице ночь. Темно. В редких домах огоньки светятся. Я остановилась, он толкнул меня и еще раз: «Ком!» Я хотела стрекача дать, он понял, схватил за руку, сжал крепко, а другой по кобуре похлопал. Ну, думаю, все. Застрелит. Пошла дальше. Иногда оглядываюсь, а он идет сзади за шаг и пальцем указывает, куда поворачивать.

Вот прошли мы так, наверное, с полчаса во тьме кромешной. Я почуяла, что он меня на окраину города вывел, на шоссе. Куда же это он меня? Неужели в лес? Значит, все-таки расстреляет? Или ему другое надо? Иду, дрожу, как во сне все, а слез нет, не идут слезы.

Вот свернул он с шоссе, меня к какому-то дому деревянному подвел. Взошли на крыльцо. Он фонарик достал, посветил. Я вижу, что в какой-то луже темной стою. Я нагнулась, пальцем макнула. Господи! Да это же кровь! Я тут чуть не упала, а он дверь открыл и меня внутрь впихнул. Опять фонарик зажег. Я смотрю – на полу у порога лежит большая собака. Мертвая. От нее кровь на крылечко просочилась.

Он принес ведро, тряпку и чего-то лопочет по-своему и пальцем указывает – сначала на собаку, потом на дверь, потом на ведро. Я поняла – у меня как с сердца камень. Убрать собаку, значит.

Я собаку за хвост из дому вытащила, потом воды натаскала, всю комнату два раза чисто вымыла, крыльцо – ножик он мне дал – отскребла. Потом он мне лопату принес. Я в саду за домом яму выкопала, собаку захоронила, засыпала. Он рядом стоит, смотрит, от меня ни на шаг.

Когда я кончила, он пальцем в дом поманил.

У меня опять сердце сжалось, опять испариной вся покрылась. Вот оно. Начинается. Пошла я, а ноги не идут.

А он мне буханку хлеба в руки сует и сала шмат. Дал и рукой на дверь махнул. Я сначала не поняла, стою, как дурочка. А он меня за плечи взял, к двери повернул и толкнул легонько. Я вышла из дому, оглянулась – он в дверях стоит, опять рукой машет.

Я и пошла. Сначала тихо, потом быстрее, все не верю. Потом оглянулась – ни дома, ни немца не видно. Тут я и припустила. Всю дорогу пробежала, ни разу не остановилась.

Когда в детдом прибежала, уже светать стало. Девчонки не спали, меня ждали, жалели. Обрадовались. И мы сразу хлеб и сало порезали и давай запузыривать!

Валенки
Леша Королюк. 1 декабря 1999 г.

Блокада.

Стынь. Лютый холод. Сугробы.

Серые дома с проваленными глазницами выбитых стекол. Серый удлиненный предмет на дороге. Угадываются очертания человеческого тела, замотанного в простыни. Кто-то вез – не довез. Тащил – не дотащил. Сил не хватило. Их много на набережной Фонтанки. Это люди из ближайших домов. Те, кто пытались их похоронить, возможно, уже разделили их участь и лежат одиноко в стылых квартирах.

А вон там, в сторонке, у самой чугунной ограды лежат рядом двое. То, как они лежат, положение их тел, заставляет меня остановиться. Они лежат не просто рядом, а в странной зависимости друг от друга. Двое мужчин. Один уткнулся лицом в снег, шапка свалилась с седой головы, ватник, черные брюки, одна нога в сером валенке, другая босая, посиневшая на морозе пятка. Рядом с ним другой. Лежит на боку. Одна нога в солдатском ботинке, на другой серый валенок. Руки судорожно вцепились и застыли на валенке соседа…

Девочка из шкафа
С. Петербург, 1993 г.

Меня зовут Екатерина Сергеевна. Это мое второе имя, данное мне моей второй матерью Екатериной Трофимовной Колесниковой, которая спасла мне жизнь, когда немцы оккупировали Крым.

Мое настоящее имя Рина Соломоновна. Мы жили с отцом и матерью в центре Симферополя в хорошей, богатой квартире на третьем этаже большого дома. Имя мамы было Малка Лейбовна, она была очень красивая женщина.

Немцы очень быстро достигли Крыма. Первое время нас не трогали. Потом началось массовой мародерство и грабеж квартир немецкими солдатами, за что германское командование стало строго наказывать, но запрет не касался еврейских квартир, поэтому многие жители охотно показывали квартиры, где живут «юде». Там можно было делать, что угодно.

На свою беду к нам приехали все родственники отца, бежавшие от фашистов с Украины. Думали, что немец до Крыма не дойдет.

16 декабря 1942 года был вывешен немецкий приказ: всем евреям явиться в определенное место с вещами. Сестра матери Ева, решительная женщина, ушла за день до расстрела, сказав: «Я им не дамся живой». В дальнейшем ее следы обнаружились в партизанском отряде.

А нас повели на окраину города к противотанковым рвам, которые были вырыты еще в начале войны против немецких танков.

Я шла рядом с мамой, мне было тогда одиннадцать лет, а отца толпа оттеснила от нас, он шел дальше, ведя за руки четверых мальчиков своей сестры, потому что у нее руки были заняты долгожданной грудной девочкой двух месяцев от роду.

Когда мы вышли на средину города, то оказались между двумя рядами людей, симферопольцев, которые молча смотрели на наше шествие. Вдали уже была слышна пулеметная стрельба.

Мама вдруг сильно толкнула меня в толпу и крикнула: «Спасайся!»

Я не успела опомниться, как какая-то женщина схватила меня и потащила в сторону, а эсэсовцы заметили все это, схватили маму и увезли в гестапо. Там она, наверное, и погибла. А за мною толпа сомкнулась, и эсэсовцы меня и женщину уже не догнали.

Женщина привела меня к себе домой. Крымский дворик, первый этаж, комната с кухонькой. Муж армянин, сын Вовка пяти лет и мать мужа, парализованная старуха.

Дома Екатерина Трофимовна сразу посадила меня в шкаф и заперла на ключ. Через некоторое время в шкафу была выломана задняя дверца для воздуха, так как я задыхалась в нем, свернувшись крючком среди вещей. Этот шкаф стал для меня убежищем на два с половиной года.

Екатерина Трофимовна отлично отдавала себе отчет в опасности, которой она подвергала свою семью и себя, скрывая меня. У нас на Пушкинской улице с двух сторон стояли фонари на всю протяженность улицы. На них всех висели люди, укрывавшие евреев.

Наш дворик был типичным для Крыма. На него сходили двери и выходы всех окружающих домов. Соседи знали друг о друге все: кто женился, кто развелся, кто болеет, у кого сегодня что на обед. Поэтому конспирация была полной и глубокой. Мальчика полтора года не выпускали гулять во двор, чтобы он не проболтался ребятишкам. Кроме того, мне, конечно, повезло со старухой. Во-первых, соседи знали, что Екатерина Трофимовна ежедневно выносит грязное ведро в нужник во дворе, так как дома больная старуха, во-вторых, немцы не просились на постой в эту квартиру, брезгуя соседством с больной.

Дома были трения между Екатериной Трофимовной и ее мужем, фамилия его была Данов, он был армянин, они оба были агрономы. Данов просто умирал от страха. А Екатерина Трофимовна ничего не боялась и, как потом выяснилось, была членом подпольной организации. После войны ее разыскал один летчик, которого она вытащила из лагеря и тоже где-то укрыла. Он приехал к ней при мне, снял рубашку и показал: все тело от шеи до пояса было в шрамах и ранах, живого места не было.

Екатерина Трофимовна нарекла меня Катей и удочерила.

В сорок четвертом подпольная организация предупредила Екатерину Трофимовну о провале. Кто-то из подпольщиков, не выдержав пыток в гестапо, назвал адреса. Надо было немедленно уходить в лес. Мы уходили ночью двумя группами, чтобы в условленных местах выйти на партизанских связных. Мама вела одну группу, а Данов меня и Вовку. Мама встретилась со связным, а Данов заблудился, и на связного мы не вышли, а ночь провели в том самом противотанковом рву, который после акций был закопан, а потом его снова раскопали мародеры, искали золото у трупов.

У Вознесенского есть поэма «Ров». Это о нашем Симферопольском рве. Теперь там стоим памятник с упоминанием о «погибших советских гражданах».

После ночи нас все-таки нашли партизаны и повели в лес. Удивительно, как я после двухгодичного сидения в шкафу (я плохо ходила), как я прошла около пятидесяти километров до партизанских землянок. Поход был тяжелый. Ведущий давал по дороге немного отдыхать, потом поднимал и заставлял идти под страхом смерти, так как у него был приказ – живых не оставлять немцам. Боялись, что в гестапо их расколют и они выдадут маршрут.

Потом потянулась партизанская жизнь. Ели мы кукурузу, нашли склад мороженой кукурузы. Втыкали в початок палку, обжаривали на костре и ели полусырую, полусожженную…

Скоро нас освободила наша армия, и мы с красными ленточками на шапках вернулись в Симферополь. Когда пришли домой, оказалось, что из нашей квартиры вынесено абсолютно все, все вещи и мебель. Остались только стены, пол и потолок. Соседи сказали, что все унесли немцы. Думаю, что в 1944-м году немцам было не до наших вещей.

Я предложила маме пойти в дом, где жила с родителями, может быть, там что-то осталось. Она долго не соглашалась, говорила, что люди скажут, что она меня спасала за вещи, но потом, после ночевки на голом полу согласилась.

В нашей квартире, как оказалось, жил татарин, полицейский. Все вещи были на местах. Татарин сказал, что он ничего не трогал, так как знал, что я жива, и берег для меня. Так или не так, не знаю, но мама наняла линейку, и мы первым почему-то погрузили на нее большой резной шкаф, чтобы завтра приехать и забрать все остальное.

Когда мы на другой день приехали, на дверях квартиры висела печать. В эту ночь депортировали всех татар. На все сборы им было дано двадцать минут. Немцы давали по двадцать четыре часа. За двадцать минут они не успевали взять ни одежды, ни еды. Когда поезда приходили в Казахстан, то товарные вагоны были полны трупов.

Потом начали брать армян. Данов не ночевал дома, чтобы не компрометировать Екатерину Трофимовну. Он прятался у родных, там его и взяли. Дальнейшая его судьба мне неизвестна.

Мама осталась одна с двумя детьми. Я пошла в седьмой класс и окончила школу с золотой медалью. Уехала в Ленинград. Хотела поступить в Университет на журналистику. Не взяли как жителя оккупированных областей. На филфак взяли. Потом вышла замуж и уехала с мужем на север.

Последние годы Екатерина Трофимовна жила летом у себя в домике в Крыму, а зимой у нас в Ленинграде. Сын Вовка стал алкоголиком. Она жила тяжело. Год назад я обнаружила в Симферопольском архиве документы, удостоверяющие ее участие в подпольной борьбе с немцами и участие в партизанском движении. Ей дали хорошую пенсию, льготы и уголь для отопления домика. Через два месяца она умерла в возрасте 86 лет.

Я добилась, чтобы в Израиле посадили ее дерево в аллее праведников в Яд-Вашеме.

Местный философ
Новоженин. Переславль Залесский, 1965 г.

Ну, как вам наша природа-то Переславльская, нравится? Да нет, не то, нынче не то…

Вот вы в плаще, а прошлые годы в эту пору из озера народ не вылезал. Или, скажем, зима. В декабре снега, снега были, снега, мороз крепкий. А нынче двадцать пятого декабря не то дождик, не то снег, не то иней, не то смех…

А кто виноват? А ученые все это. Много на себя берут, я вам скажу. Море Рыбинское сделали, Московское море. Архангельские леса свели. Зачем? Да туда кулаков, попов ссыльных погнали. Им какую работу дали? Лес валить. А природа этого не любит. Нет, не любит.

Хозяина у нас нет, хозяина. Ведь вот этот басурман восемь лет царствовал, всю скотину свел начисто… Я, конечно, вас не знаю, может, вы меня за эти слова заберете. Не заберете? Так я ведь верно говорю, пятьдесят восемь лет на свете прожил.

Раньше-то жили по-простому. Я одиннадцатый в семье был, последыш. С блюдов глиняных больших ели. Деревянными ложками. Что не так, отец ложкой в лоб – хрясь! – наука. Зато и жили как – семьей! А теперь что? Один, двое. «Тебе супчику налить? – Не хочу! – Колбаски положить? – Не хочу!» Тьфу! И здоровья нет…

Ведь вот Ленин что говорил? «Без народа не решай!» А тут что? Корову держишь, а косить нельзя – не твое. Так коси сам! – «А мне не надо!» Ну, чисто собака на сене, и все тут! Кур не держи. Почему? – «Хлебом кормить будешь». Вот куда хлеб-то переводится – на моих восемь куриц да на петуха. А когда эшелоны идут черт-те куда, то ничего.

Хозяина нету, хозяина. Ведь вот Лев Толстой, он с крестьянами дружил. Вы думаете, у нас в России дураков мало? У-уу! Вот ежели сейчас двести лет дураков не рожать, так их еще на пятьсот останется! Верно я говорю?

Вот вы думаете, что за шарлатан такой, а я музыкальный работник. У меня сын окончил по классу баяна, теперь в Волгограде. А дочка-то институт окончила.

А вы что, рисуете, да? Тоже, значит, художествами увлекаетесь? А зайдемте ко мне в дом – я вам сыграю. Вы заходите, не стесняйтесь, вот садитесь.

Это пианино у меня – сам срубил. Корпус березовый, доски два года сушил, а уж нутро-то было. Вот только настроить надо. А это баян у меня старинный. Ведь я все по слуху, нот-то почти не знаю. А у сына моего слуха нет, хоть ноты и знает.

Вот послушайте – «Дунайские волны»… Ведь их как учат? Правая рука одним пальцем.

Я говорю: «Коля! А чего ты всей рукой не берешь? Маслом каши не испортишь!» – «Нет, батя, надо по нотам!» А по нотам – сухота одна – вот, послушайте… Вот… Ну, это хорошо по-вашему? А я вот без нот как… Ведь я же из мелодии не выхожу, если надо в терцию или там в октаву…

Или вот немецкий фокстрот, у пленных немцев перенял, вот послушайте… И что интересно – красивое место тут… а тут обрывается, и вот… Что это по-вашему? Ну, еще раз послушайте… Кукушка! Ку-ку – и улетела, и пошла мелодия… А вот шире пошло, а потом обратно обрыв… и слушайте – ку-ку, и опять улетела… Красиво…

(Жена: «Опять про свою кукушку заладил!»)

Да, вот я с детства так. Как музыку заслышу, так для меня все тут. А вы, значит, рисуете? Меня нарисовать? А приходите завтра! Я вам играть буду, а вы меня рисовать будете…

Ночной попутчик
Переславль, 1965 г.

Давайте-ка я вас провожу остановку, вдвоем все веселее, автобус боле не пойдет, а вы до Дома творчества за полчаса дотопаете.

Я вот сегодня в военкомате был, собирают нас. Взрослым мужикам в войну поиграть охота маленько.

А вы, значит, художник, значит, интеллектуал, лучше меня поймете. Художники на эмоциях живут. Технари – те суше, они умные, конечно, но художник скорее поймет, что я сейчас вам скажу. Художник чувством живет, хоть и умом, но чувством больше.

Вы, наверное, помоложе меня, мне вот сорок шестой пошел. Сколько? Да ну? Не шутите? Ну, правда, сейчас темновато, да и лицо у вас под маской скрыто: очки, борода, кепка – не разберешь.

Я вот что хочу сказать: у нас сейчас наступает время кризиса. В каком смысле? А в том, что жрать нечего, Москва – и та колбаску не каждый день видит… А ведь вся страна на нее работает, на Москву-то, а остальным-то что? Хрен без масла? Мне племянник с Тамбова пишет: макарон нет, сахару нет, крупы нет, на одних помидорах сидим, а как кончатся, тогда что? У нас в Переславле-то еще благодать – и сахар, и макароны, маргарину полно, на той неделе масло давали. Да и Москва рядом, сел в машину да и навез продуктов на неделю, за день обернулся. Мы-то близко, а то и с Рязани едут, и с Ярославля, и с Ростова – жить-то надо!

Ведь вот народ-то избаловался, работать не хочет. А почему? На то глубокие причины. А вас как звать-то? А по отчеству? А, ну тогда все ясно. Но это ничего. У нас все национальности равны, не об этом речь.

Я вот в молодости тоже в милиции работал. Потом ушел. Сам рапорт написал: «не хочу против своей души идти». Нам дадут приказ, мы идем у мужика сено изымать. Он где-то накосил – нам письмо-заявление от соседей. Мы реагируем. Я прихожу, штрафую, сено арестовываю. Мужик на меня с косой, я говорю: «Забери косу, а то я тебя застрелю»… Вот так скот-то и свели, кормить-то нечем, косить негде, все распахано, все земли заняты, а где просто гниет.

Или другой пример. Я вот в радиоателье работаю, радиоинженер. К нам заявка приходит на ремонт телевизора. Иду я по адресу, дед меня встречает. Посмотрел на меня и говорит: «Телевизор у меня в порядке». На другой день опять заявка с того же адреса. Начальник меня вызывает: «Что такое?» Я говорю: «Может, ошибка какая? Я же вчера там был». – «Снова иди, заявка поступила, разберись и больше мне нарядов не порть».

Я прихожу – тот же дед. Я говорю: «Дед, ты что мне мозги пачкаешь?»

Раскрыл телевизор, два анода подпаял, квитанцию выписал: вызов – рубль, ремонт – два тридцать, подпишись.

Ну, дед расплатился и говорит: «Тут у меня были ваши Рамзин и Максимов. Один пришел как общественник электропроводку смотреть, другой – общественник-противопожарник. Так противопожарник у меня в трубе сухари нашел, а другой в сарае свинью обнаружил. Мне штраф 50 рублей. А у меня пенсия 30 рэ. Как же я мог тебя до телевизора допустить?»

Ну, а я этих ребят знал по милиции, я им потом говорю: «Что ж вы, паразиты, делаете?»

А они: «Заявление поступило насчет свиньи и хлеба, а наше дело – выполняй».

Вот так я и ушел, потом в Москве на юрфаке учился. Бросил.

Это я вам все говорю, потому что я немного поддатый, алкоголь, он иногда полезный, сосуды расширяет.

Вот опять же я про главное. Что-то зреет у нас, кризис, значит. В «Советской России» читали статью: тому, кто скотину держит, давать гектар земли? Это что? Это зачатки НЭПа возвращаются. А ведь гектар земли не просто держать. Я вам сейчас цифру скажу: триста тысяч поголовья прибавили, а полтора миллиона частного сектора уничтожили. Вот Москва колбаску-то и реже видеть стала. Надо выход искать. Кровь прольется, этого не миновать. Помяните мое слово.

Вон в Польше что делается, там частному сектору гайки крепко закрутили, вот и дела пошли. Ярузельский выступал. Это ведь у них обновление начинается.

У нас технику самолучшую за границу гонят, а Ваня на старом тракторе без запчастей сидит, как рабочая скотинка, а на новых негры работают в Анголе, а негр он и есть негр, ему хоть любой трактор подай, ни хрена он на нем не наработает, мать его в гроб!

Это я поддатый немного, пива выпил сосуды расширить.

А вы теперь вперед идите, и будет Дом творчества. Будь здоров, Лева дорогой, спасибо за беседу.

Опасная профессия
Лопухин Александр Ефимович, художник-акварелист из Москвы, 82 года. Дзинтари, Дом творчества, 1979 г.

В начале тридцатых годов в «Московской правде» появилась заметка о том, что, мол, наши художники не рисуют и не отражают нашу новую строящуюся Москву, а занимаются пейзажами со старыми деревеньками, и что это нехорошо.

Нас всех тогда собрали в МОСХе, а было нас порядка трехсот пятидесяти человек, зачитали статью и предложили начать отражать строительство новой Москвы.

Ну, а мы-то знали, что за маленькие наброски на улицах моментально хватали и тащили в милицию, особенно усердствовали пионеры. Любой человек, «рисующий объекты» на улице – шпион, а слава Павлика Морозова была тогда высока.

Через несколько дней нам показали отпечатанные на веленевой бумаге с золотом мандаты на право зарисовок в Москве с данными ф.и.о., печатью и т. д. Началась свалка: кому давать, кому не давать. Кто в доверии, а кому лучше воздержаться. Наконец был утвержден список на совместном заседании правления и парторганизации и распределены объекты. На руки мандаты не дали. Мы спросили: «А как же?» – «Не беспокойтесь, вот у нас сидит товарищ, он вам все обеспечит – скажет, когда, где, кому и что рисовать, точный день и час зарисовки». С тем и разошлись.

Дальше началось следующее: Кремль никто брать не хочет – опасный объект. Наконец, после долгих переговоров Кремль взял себе парторг, показал пример, а мы все стали ждать: как он? На следующий день звоним ему – нет его, на другой звоним, на третий – исчез человек. Ну, а нам идти рисовать все равно надо – рисунки заказные, а тогда это было редкостью, кормились кто чем.

Так и я пошел рисовать на Яузу. Вышел к домику сельского типа, сидит там хозяин, мужичок с босыми ногами, ногу за ногу заложил, пальцами шевелит на солнышке. Спрашиваю:

– Можно, я тут присяду, порисую с вашей веранды?

– А пожалуйста, валяй, рисуй. С нашим удовольствием.

Вот в таких царских условиях, сидя на веранде при мягком солнышке, я сделал часа за два большой лист с видом на новостройки, Бородинский мост и Яузу. Получилось хорошо. Я, очень довольный, поблагодарил хозяина, лист сунул в папку и пошел.

Вышел по гребню высокого берега по направлению к мосту, отошел с километр и ахнул: ну до чего же красиво! Чистый Пиранези! Вытащил новый лист, хотел начать, а внутренний голос мне подсказывает: не начинай, не надо! Сбереги, что есть! Уходи домой!

Но красиво вокруг – глаз не оторвешь! Я оглянулся несколько раз кругом – никого. Вынул тушь, вынул перо и, не касаясь бумаги, несколько раз провел ручкой в воздухе. Оглянулся еще раз – никого! Тогда я вздохнул с облегчением и начал рисовать. Сделал два-три штриха – по бокам два архангела.

– Гражданин, пройдемте!

– Я художник, у меня мандат…

– Пройдемте!

Пошли. Приводят меня в милицию.

– Вот – рисовал.

Молоденький начальничек там в форме, наверное, умывался – нос, щеки вытирает, уши прочищает.

– Ну что же, будем составлять протокол.

– Да я художник! Работаю по заказу МОСХа! Строительные объекты Москвы.

– А кто у вас в МОСХе начальник?

– Председатель МОСХа Александр Герасимов.

– Вот пускай ваш Герасимов напишет нам обоснования ваших действий, а наше начальство на этом заявлении и согласно нашему протоколу наложит резолюцию. Вы не беспокойтесь, все будет в порядке.

Ну, что делать? Написал он протокол, берет мои листы, сгибает их вдвое, разглаживает ладошкой, потом вчетверо – и скрепкой к протоколу.

– Что же вы делаете?

– Как что? Должен же я вещественное доказательство приложить к протоколу!

– Это произведение искусства! Вы же все испортили! Вы будете отвечать за это!

– Гражданин, вы не волнуйтесь. Раз вы так разволновались, то пожалуйста.

Взял рисунок, развернул, вынул толстую папку документов из ящика стола, запихнул мой лист. Края не влезли, так он их загнул к центру, а сверху плюхнул свою пачку документов.

– А теперь идите к своему Герасимову, пусть он вам даст соответствующую бумагу, придете к нам и, если начальство разрешит, получите свое произведение. Не волнуйтесь.

Я на всех парах в МОСХ. Прибегаю к Герасимову – так мол и так. У самого сердце прыгает.

Он говорит:

– Что ты волнуешься? Иди вниз к машинистке, пусть напечатает с твоих слов то, что нужно, а я подпишу, и конец делу. А ты вон сам не свой. Пришел живой, здоровый. Парторг – так тот вообще не вернулся…

Я к машинистке. Растолкал очередь сгоряча, напечатала она мне, я единым духом назад, к Герасимову.

– Ну вот, – говорит Герасимов, – а ты волновался. Сейчас я твое заявление возьму, положу под стекло на видное место, на первом же заседании правления обсудим, примем решение, я подпишу, и делу конец.

Так с тех пор сорок пять лет я жду, когда мне это заявление подпишут.

Да, если бы собрать все рисунки и этюды, которые у меня забирала милиция на месте преступления, у меня бы собралось на хорошую персональную выставку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю