Текст книги "Моя коллекция"
Автор книги: Лев Разумовский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
Шахтер
Никифор Григорьевич Мисюра Ленинградская глазная больница, 1962 г.
Я прахвэссору так и сказал: «Я вам не Белка и не Стрелка. Какого хрена мне в глаз двадцати человекам лезть? Я вам посмотреть дал? Дал. Варваре Алексеевне дал? Дал. Еще одному хлыщу в очках дал? Дал. Вы что-нибудь увидели? Нет. Так что же эти курсантики увидят?»
Я дело понимаю так: я вам уголек для Ленинграда даю? Даю. Чтобы вам и вашим детям тепло было. А вы мне глаз дайте. Чтоб видел. А учиться на мне вашим придуркам не дам. Все.
С тех пор прахвэссор ко мне не подходит. Как нет меня в палате. Да и хрен с им, грубый он человек.
Что это здесь за порядки? Человеку водочки выпить нельзя! Кому, может, и нельзя, а мне одна польза. Я ее просто так не пью, не привык, и мне от нее хорошо.
Я дома встаю в пять часов. Ничего не ем. Жбан квасу выпью, и все. Квас у нас свой, бабка варит. Хлебный. Я большой любитель квасу. На шахту пошел – с собой колбасу беру, краковскую. Сколько? Вот интересно – вопрос ленинградский – сколько колбасы. Двести грамм или сто пятьдесят? Мы не так живем. У меня подвал. В подвале висят три окорока. Колбас краковских (краковскую я любитель) штук двадцать. Бочка огурцов, бочка капусты. Сало. Грибов соленых бочка. Ну там мука, крупа – не интересуюсь, черта лысого там у бабки нет.
Ну вот. С шести смена начинается. Я уголек рублю и одновременно колбасу эту и сжую до обеда. В обед в одиннадцать часов нас поднимают на гора. Идем в буфет, там берем борщ, второе – шницель или рамштекс какой, и по сто пятьдесят на каждого. Это закон. Больше я не даю. И ребят приучил. Я бригадир – мне отвечать. Потом обратно – вкалывать. В два часа кончай базар. На гора, душ и домой.
Дома бабка ждет с обедом. Она у меня вологодская. Кацапка! Я ей: «Вань-тя, глянь-тя! Сгони воробья-то с руля-то! Баржа потонеть!» Вот начнет разоряться! Хохлы да хохлы! А я ей: «А что ж ты за хохла замуж пошла?»
На обед, значит, суп с мозговой костью. Любитель я их. Потом картошечки она мелко нарежет и в сале пережарит – красота! К обеду поллитра законно. Ну, грибков соленых миску съешь, другую. Все. Часок всхрапнешь – и порядок. Жбанчик квасу после сна – хорошо!
У меня в бригаде помощник Федька. Он язвой мучился год. Я однажды говорю ему: «Все! Я тебя, Федька, от язвы вылечу. Будешь у меня жить и есть то, что я ем. Понял?» Он туда-сюда, как же так же? Я говорю: «Все! Я сказал – ты понял».
Два месяца у меня жил. И что ты думаешь? У парня сейчас язвы нет. Вот только пить здорово выучился. Пьет, подлец, больше меня.
А вообще у нас бригада – такие хлопцы – один за всех, все за одного. В меня, как в Бога, веруют. Что я сказал – закон. А как же? От меня и заработок его зависит, и жизнь. Верно. У нас же шахта сверхкатегорийная. Кругом газ – метан. Чего недосмотри – взорвет все к ядреной матери. А народ молодой, в бригаде я один седой. Им все хаханьки.
Спички один пронес. Я бригаду поднял, поставил и говорю: «Смотри, как на шахте технике безопасности учат». И два раза ему приложил. Собственноручно. Три дня он, бедолага, по больничному лежал. Врачиха спрашивает: «Что с вами?» Он говорит: «Породой зашибло. Технику безопасности не соблюдал»… А сейчас ничего – вкалывает. Друзья мы с ним.
Раньше заработки лучше были. Теперь Хрущ прижал. Не то дело. Ужесточение расценок, мать их в гроб.
Вот один раз прихожу я в бухгалтерию наряды закрывать. Что такое? Всей бригаде с гулькин хрен выписали. Мне – комбайнеру, бригадиру – и то пять двести пятьдесят! А я до этого семь, семь с половиной огребал. Я говорю: «Это почему же?» А бухгалтер, сука: «Ужесточение расценок по всему Союзу плюс недовыполнение шахтой плана, то да се…»
Я говорю: «Это кто план недовыполнил? Я? У меня весь месяц 120–150 процентов!»
«Не можем, – говорит, – больше платить».
«Ах не можешь, сука, мать твою перемать! Все. Завтра бригада на работу не выйдет».
Пошел, ребятам сказал. Вот на другой день мы ровно в шесть у ствола собрались, вниз не спускаемся. Шум пошел.
Меня вызывают к начальнику шахты. «Ты что, Мисюра, бузу поднимаешь? Не понимаешь момента?»
Я говорю: «Николай Федорович! Ты посуди сам – ведь ты сам шахтером был. Сидишь ты сейчас в кабинете, бумаги подписываешь, портьерой накрылся и двенадцать тысяч в карман кладешь. А неужели я под землей за паршивые пять гробиться должен? Да что здесь – шахта или колхоз?»
Он говорит: «А сколько тебе выписали?»
«А вот это уже разговор, – говорю. – Сейчас нарядики принесем, и вы их пересмотрите». И к окошку, Федьке свистнул. Он уже по лестнице дует – наряды несет.
Начальник говорит: «Я ничего пересматривать не буду».
В это время Федька в дверь так вежливенько постучал, морду просовывает и говорит: «Можно войти?» А в руке пачка нарядов.
Начальник вскочил с кресла да как заорет: «Мисюра, тебя с комбайна снимаю! С бригадиров снимаю! Кузнецов! – это Федьке – Принимай комбайн и живо на работу!» А Федька: «Не имею права, Николай Федорович! Нет у меня водительских прав. Загублю комбайн, вам ничего не будет, а мне сидеть».
А меня смех разбирает. Как это Федька сказал: «Можно войти?» И откуда, сукин сын, набрался? Ведь такой матюжник – первый на шахте. Его за это даже «диктором» прозвали. А тут – «Можно войти?» Артист!
Ну, в общем, ушли мы ни с чем. До обеда проволынили, перекурили у ствола, анекдоты покидали.
Меня припугнуть хотел! «Снимаю с бригады!» Да закатись она в рот, твоя бригада и шахта! Меня любая шахта Воркуты с руками оторвет. Народу не хватает, а тут комбайнер со стажем. Десять лет с комбайна не слезаю. Валяй – увольняй. Кто тебе план давать будет? Да разговоры это одни. Вообще этот мужик, Николай Федорович, – мужик правильный. Сам шахтер был. Он в конце квартала меня вызывал: «Мисюра, поработай дополнительно, будь друг!» А я – пожалуйста, почему не уважить! У него, видишь, шахта идет на перевыполнение плана, а там какой-то процент не дотягивает. А если процент дотянет, ему прогрессивка, премия. Он свое дело туго знает. Мы повкалываем два дня сверхурочно, а нам в буфете – открытый счет! Как министрам! Ешь, пей – хоть лопни! В прошлый раз хлопцы на две тысячи набузовались, еле ноги домой уволокли. Шахта богатая – ей эти две тысячи, как гулькин хрен!
Да. Меня к парторгу шахты. Он пошел мне крючки забрасывать: «Ты, – говорит, – коммунист! Как же ты такое допускаешь?»
«Ах, – говорю, – я коммунист? Так ты же сам, сука, коммунист. Ты здесь наверху сидишь и шесть тысяч получаешь за то, чтобы меня подгонять. Хочешь – давай переменимся – валяй в шахту за мои пять, а я сверху буду тебе политбеседу читать за шесть… Я, – говорю, – мать твою в гроб, в душу, в Спаса, не за то в Сталинграде кровь проливал, два ордена имею, чтобы меня каждая блоха кусала! Как сказал, так и будет! Заплатите по старой – пойдем вкалывать. Нет – не будет угля. Все!»
Федька бежит до меня: «Никифор Григорьевич! Начальник сказал – выходи на работу, разберемся!»
Вот это уже другой разговор!
Мы сразу вниз. Я говорю ребятам: «Ну, вкалывай, как боги!»
И за полсмены мы девяносто восемь процентов выдали! Во, что значит бригада! А за всю смену – сто пятьдесят!
В бухгалтерию прихожу – другая картина. Мне шесть двести и бригаде всей повысили. Жидковато, правда, но что тут поделаешь!
Костомукша
Иван Андреевич Сидоркин Военно-медицинская академия, 1986 г.
Я из Костомукши. Это на севере, на самой границе с Финляндией, 130 км до Полярного круга, запретка.
Костомукшский металлургический комбинат часто по телевизору показывают. Комбинат финны строили нам по договору. И поселок на тридцать пять тысяч построили. Из своих материалов. Там пятиэтажки и девятиэтажные дома. У меня квартира двухкомнатная, 27 и 10 метров. Кухня метров 16–18. Там холодильник, две шведские мойки, шведская электроплита, раковина, полубуфет, разделочный стол, вся сантехника шведская. Гарантия на десять лет. И верно – я уже шесть лет там живу и ничего ни разу не отказало. Ванна большая, просторная. Стены – цветной пластик, и пол такой же. В полу сток, я могу душ в ванне принять, могу на полу, это все равно. Все кругом залью, помоюсь, потом душем со стенок мыло смою и тут же включаю принудительную вентиляцию. Пока оделся – все сухо.
Вообще, Костомукша сейчас по всей Карелии считается городом номер один по культуре, чистоте и благоустройству.
Петрозаводск на втором месте. Снабжают нас хорошо. Финских продуктов много: «Виола», колбасы, масло, яйца.
Откуда такое название? Это карельская деревня была, «коста» – гора, «мукша» низменность. Вот и пойми: гора-низменность.
Как тут руду обнаружили? Во время войны, говорят, наши самолеты летали, и у них над этим местом приборы стали отказывать. Они доложили. Геологи сказали: наверное, руда, большое месторождение. Это была их земля, финская. А после войны наша стала.
У меня телевизор две программы берет – нашу первую и финскую. Я часто финскую смотрю. Там своего кино почти нет, они дуют либо наши фильмы, либо английские или американские. Наши я смотрю обыкновенно, там внизу только титры финские; американские – и так все понятно: выстрелы, мордобой, разврат. Если удлинненка, то иногда до четырех ночи сидишь, хватился – а в семь на работу! Мать честная!
Недавно включил я финнов, думал, реклама, а на экране Сталин с Молотовым и их президент Кекконен. Это они старый документальный фильм показывали, как границу делили в сорок пятом году. Озвученный. На столе карта. Молотов с Кекконеном над картой, а Сталин в сторонке стоит, трубку курит. Переводчик Молотову: «Президент спрашивает, где границу будем ставить?» Молотов карандаш взял и линию провел. Кекконен вроде бы недоволен. Показывает: не так, а вот так надо. И переводчик говорит: «Президент не согласен». Тогда Молотов говорит: «Пусть товарищ Сталин решает». А Сталин стоит, трубку курит и молчит. Долго курил. А эти ждут. Потом карандаш взял и говорит: «Я думаю, что товарищ Молотов правильно указал границу». И снова карандашом по линии Молотова провел.
Так Костомукша к нам и отошла. А потом туда уже геологоразведка выехала в пятидесятых годах, подтвердила руду. А строить начали семь лет назад. Подписали с финнами договор, они прислали пять тысяч рабочих и все сделали чин по чину.
Койвисто к нам на открытие приезжал. Речь произнес. О дружбе, мирном сосуществовании, сказал, что город красивый, чистый, потом вдруг сказал: «Костомукша – это наш город!» Все даже рты разинули. И не хлопал никто.
Между прочим, на здании горисполкома два флага висят: наш и финский, белый с голубым крестом.
А строили финны так: где дома планировали (у нас же там лес сплошняком, сосна, береза), так они, где дома планировали, на каждое дерево ленточку привязывали: белую – спиливать, красную – оставить. Спилят, потом у каждого пенька корни вручную подпилят, подрубят, чтобы другие деревья не повредить, а потом аккуратненько, эти пни трактором вытянут и уберут. У меня около дома сосны, ни одна ветка не сломана, в окна торчат.
А где пни стояли, землей насыплют, траву посеют. Я на работу иду, рядом лесок, грибов насбираешь сумку. Машинам у нас, в центре, проезд запрещен, чтобы воздух чистый был. Автобусы ходят по кольцу за центром, а в центре только скорая, милиция, пожарная. Ну, а если частные машины или вещи подвезти к дому, то по разрешению ГАИ.
Мэр, говоришь, у нас умный? Да, умный. Один другого умней, уже четвертый сейчас. И все с Украины, с Кривого Рога почему-то.
Финны, когда поселок оборудовали, шведскую сантехнику привезли. И запасного оборудования много, ванны, раковины. Ну так весь этот запас на Украину пошел. Мэра сняли. Под суд. Второй появился. В это время финны нам как раз вагон обуви подарили. Для поощрения рабочих, которые отличились. Ну так верхушка себе обувь поразобрала, а остальное в Кривом Роге и Днепропетровске продавать стали через кооперацию. Третий тоже на чем-то погорел, не знаю.
А я на грейдере работаю. Рублей семьсот-семьсот пятьдесят получаю. Надбавка за полярку.
У нас граница рядом. Нам везде на предприятиях политбеседы проводят, чтобы мы пограничникам содействовали. А я им и так содействую. У нас полярная ночь семь месяцев. Снегу навалом. Я дороги чищу, а начальник заставы просит: почисти нам площадку и вокруг заставы тоже… Я – пожалуйста, мне час работы грейдером, а им вручную три дня копаться. Ну, если поздно, то и заночуешь у них на заставе. Дадут чистое белье, тумбочку, порядок. Поужинаешь, водочки выпьешь. У начальника всегда есть, они работают вместе с таможней, поэтому водочка всегда есть.
На заставе четыре собаки. Три овчарки и одна маленькая, черненькая. На наркотики обучена. Вот где хочешь спрячь наркотики, а она найдет. Один раз автобус финский осмотрели – все чисто, а она лает, бросается. Стали снова осматривать – все чисто. Она не отступает, лает на скаты. Пришлось колеса снять, покрышки разбортовать, камеру вынуть. Камеру спустили, стали щупать – что-то есть! Разрезали камеру, и там полно наркотиков. Это же он подрезал, вставил и завулканизировал, думал, ни один черт не найдет. Так нашелся же черт, нашел!
Другая собака на водку обучена. Тоже прячь – не прячь, бутылки везде найдет.
Третья на шпионов – специализация такая. Вагон с углем на ту сторону был на путях. Собака его облаяла. Ее в сторону тянут, а она обратно. И что же ты думаешь? Вагон в тупик завели, весь уголь выгрузили, а под углем большой ящик, а в ящике человек притаился.
А четвертая собака – на антисоветскую литературу. Где хочешь, найдет. Как отличает? Очень просто. Те журналы, газеты, которые финны к нам на столиках везут или на сиденьях, она и глазом не моргнет. Она тайники вынюхивает. Как тайник, так лай на всю границу. А в тайниках известно что – запрещенка.
У нас среди финских рабочих много коммунистов. Как у нас праздник – первое мая или седьмое ноября – они группой своей к демонстрации примыкают. Мимо трибун идут и «Интернационал» по-своему поют. Мы финнов спрашиваем: где лучше – у нас или у вас? А они отвечают: вы думаете, что лучше у вас, а мы думаем, что лучше у нас…
Ну, как они договор выполнили, комбинат и поселок построили, большинство уехало. Сегежу строить и в Кондопоге что-то тоже. Тут наши стали строить два жилых дома. Ну, наши уже пошли по-нашенски. Первым делом два гектара леса спилили начисто. Потом пни бульдозерами с землей, со мхом развезли по краям этого участка. И там бросили. Теперь куда ни пойдешь из этих домов, везде на вывороченные пни наткнешься. Качество, конечно, уже не сравнить. Финны асфальт везде укладывали, гранитный бортик точно ставили, а наши бетонку провели, цемент при морозе клали. Сейчас где покололся, где колом торчит, подходы плохие.
Около озера на горе бор стоял красивый, самое красивое место вокруг. Там решили дополнительный цех строить. Бор спилили. Потом уже наш главный архитектор появился, и цех стали в другом месте за городом строить. А гора вся в пнях осталась. А я через эту безалаберность здесь оказался.
Зимой начальник сказал: «Почисти снег вокруг комбината». Я говорю: «Дорога ровная? Под снегом ничего нет?» Он говорит: «Что ты мудришь? Финны асфальт клали, отваливай смело!»
Я и развернулся со своим грейдером. Опустил нож до самой земли, дал газ на третью скорость, 45 километров в час, и пошел вперед. Машина идет отлично, нож отваливает мощные валы, и вдруг удар!
Головой я в баранку врезался, тело перекинуло с сиденья вперед, ноги пробили ветровое стекло и на кузове оказались. Рама погнулась, грейдер встал. Ребята меня с кузова сняли без сознания, всего в крови.
Потом оказалось: нижняя челюсть сломана, шесть зубов снизу выбиты и сверху семь. Сотрясение мозга, контузия. Четыре месяца рот лечил, челюсть, теперь все зубы вставил, с контузией еще два месяца пролежал, на работу вышел, на кран.
Недолго проработал, зрение стало падать. Оба хрусталика мутнеть стали. В прошлом году здесь в Академии одну катаракту сделали, искусственный хрусталик поставили. Со стеклом десять строчек читаю. А сейчас второй глаз делаю.
Я потом уже узнал, на что налетел.
Нашим строителям зачем-то понадобилось стальную трубу в асфальт поставить. Они ее вбетонировали, а потом, как уже не нужна стала, сваркой срезали, а десять сантиметров над асфальтом оставили. Вот на этот остаток я и наткнулся. Если бы нож чуть выше пустил, проскочил бы, а я ее под самый корень ударил…
Точка зрения
Филатовский институт, Одесса, 1963 г.
Папиросный дымок голубоватыми разводами медленно рассеивается в тусклом боковом свете лестничной площадки.
Мы стоим рядом с белой, местами облупленной дверью, ведущей в отделение, и поем.
Слава облокотился о перила, левая рука его с папиросой мерно взлетает в такт мелодии, покачивается, останавливается и снова плывет, оставляя за собой легкий расплывающийся хвост дыма.
– Врешь, – говорит Слава с нажимом. – Третий раз врешь… Ты прислушайся внимательно и вторь. – Он наклоняется ко мне ближе и, понижая голос почти до шепота, мягко и задушевно, как бы уговаривая, начинает: «Я трогаю русые косы…»
«Ловлю твой задумчивый взгляд», – подхватываю я осторожно.
«Над нами родные березы», – чуть усиливая голос, придвигается ко мне Слава.
«Чуть слышно о чем-то шумят…» – негромко заканчиваем мы половину куплета, и Славина рука взлетает вверх, предостерегая, а я зачарованно слежу за ней, подчиняясь повелительному жесту. Высокая и чистая мелодия звенит где-то наверху под сводом, и жутко мне глядеть в неподвижные глаза темноволосого певца, и нехитрая песня приобретает особый смысл в его исполнении, потому что вовек не видать ему ни берез, о которых он поет, и никогда не встречать ничьего взгляда.
Славе двадцать лет. Несчастный случай привел его два месяца тому назад сюда, в Филатовский институт. Врачи исследуют его, смотрят различными приборами, что-то решают, вздыхают… и не назначают операции. По их недомолвкам, по обрывкам пойманных на слух непонятных латинских терминов, по осторожному, нарочито предупредительному отношению он уже понял, что дело его безнадежно. Мир для него погас бесповоротно и навсегда, и он замкнулся в себе – один в своем горе, в своей тьме.
Внешне эта замкнутость проявляется в нарочитой резкости в ответ на любые попытки разговорить его, сблизиться с ним. На вопросы он огрызается, на приветствия отмалчивается, на шутки ругается злобно и многоэтажно. Процедур, заполняющих долгие досужные часы больных, ему не назначено; витамины, которые сестра дважды приносила ему в палату, он пошвырял на пол – больше ему их не носят.
Вечерами, когда врачи расходятся по домам и процедуры закончены, больные сходятся на лестничной площадке, где висит плакат «Место для курения» и там обмениваются больничными новостями, травят анекдоты, курят и поют. И когда случайный хор нестройно затягивает что-то, неизменно появляется Слава. Ощупывая перила и находя ногами ступеньки, он обычно отходит в сторонку и, повернувшись спиной, молча курит папиросу за папиросой. Я, не видя его лица, замечаю, как непроизвольно реагируют его руки, подрагивая в такт мелодии, а иногда нетерпеливо и досадливо отбрасывая что-то невидимое в сторону.
Дождавшись следующего вечера и выследив Славу, который пошел курить, я проникаю на лестничную площадку и, почти не сомневаясь в результате, тихо начинаю напевать про русые косы. Не проходит и минуты, как Слава начинает дергаться, всем корпусом поворачивается ко мне и к моей радости резко обвиняет меня в фальши. Я обиженно требую показать, как надо петь…
И вот мы поем вместе, и несильный, но приятный тенор ведет меня и еще троих незаметно подошедших сзади и включившихся в песню. Мы стоим тесным кружком и поем уже в полный голос, а Слава забрался на ступеньку и дирижирует, отбросив папиросу, обеими руками властно останавливая одних и подбадривая других, и мы подчиняемся ему и поем, поем слаженно!
– Вы шо, сдурэлы, чи шо? – вылетает на лестницу дежурная сестра, – Шо вам тут, больниця, чи вулыця? А ну геть по палатам видсиля!
Мы обрываем песню, смеемся, ругаемся для порядка и расходимся. Слава тоже фыркает, довольный, и говорит в пространство, стоя боком ко мне:
– Слушай, ты – как тебя звать?
– Львом.
– Лев, ты приходи на площадку, мы еще споем, я научу тебя вторить.
– А сам-то ты откуда умеешь?
– Ну, я – дирижер-хоровик… Вернее, учился… А теперь…
– Я приду обязательно, – быстро говорю я. – Ты еще научишь петь меня «Журавли», а то я их путаю с «Фонарями».
– «Журавли»?! – брови Славы удивленно взлетают. – С «Фонарями»? – И вдруг, я даже вздрагиваю, он смеется – первый раз я слышу, как он смеется!
– Ну, Лев, ты даешь! Так ты приходи, когда эта стерва уйдет…
– Я приду, – обещаю я, – А насчет стервы не робей, мы ее сделаем… Давай я тебя доведу до палаты.
– Пошли, – говорит Слава и берет меня под руку.
Мы делаем два шага вперед.
– Осторожно, дверь, – говорю я, – вот дверная ручка.
– Ты видишь ее?
– Да.
– Это счастье…