355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Незнанский » Лев Незнанский. Жизнь и думы. Книга 1(СИ) » Текст книги (страница 2)
Лев Незнанский. Жизнь и думы. Книга 1(СИ)
  • Текст добавлен: 8 мая 2017, 22:00

Текст книги "Лев Незнанский. Жизнь и думы. Книга 1(СИ)"


Автор книги: Лев Незнанский


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)

...Теперь, когда он сошел на перрон, невольно вспомнились последние шаги на той земле – за чертой. Продутый, замерзший зал ожидания с матовыми непрозрачными окнами, где он быстро остыл после шмона, который произвел достаточно сильное впечатление. Увели в фанерную каморку и там обыскали во всех местах, не исключая и самых интимных, а другой молодой человек с теми же мягкими и осторожными движениями, прощупав одежду, проткнул шилом каблуки новых полуботинок, купленных накануне в ГУМе. Процедура не испугала и не унизила, лишь развеселила... Все удивлялись, что у него нет вещей – даже чемодана. Портфель был изучен основательно, много позднее он обнаружил, что подкладка портфеля и пиджака оторвана, но ни теперь, ни позднее это обстоятельство нисколько не трогало, напротив, все эти действия со все большей очевидностью обнаруживали то, что происходящее с ним – не сон, что он с каждой минутой приближается к черте, до которой рукой подать.

У него ничего не отняли и этому был он несказанно рад и теперь жалел, что только что отдал брату записную книжку, напуганный тем, что отберут, а переписывать адреса в новую книжку латинскими буквами, как ему советовали, заменив названия русских городов иностранными, он и не хотел – боялся, да и не успел бы, не имея на то ни сил, ни времени.

Когда началась посадка, он и не заметил, находясь в инерции ощущений и переживаний, все вокруг теряло временами ясность и достоверность. Целый час он топтался на ледяных плитах, никого не понимая, удивляясь обычности вокзальных шумов, здесь полно было туристов, тележек с чемоданами, детей и каких-то разных людей, невесть каким образом попавших сюда и что-то ждущих. Эти люди вели себя так, словно и не собирались пересечь государственную границу, их обыденность нисколько не успокаивала, вызывала протест и неожиданное желание – услышать музыку, возвыситься в эти несхожие ни с чем минуты, удалиться в это мгновение, которое, он знал, – будет помнить всегда.

А начало он прозевал. Уже много людей прошло мимо пограничного капитана, он пристроился к небольшому хвосту и приготовил визу. Капитан взял ее в руки, спросил фамилию, имя, отчество и пропустил, вернув бумагу. На перроне редкой цепочкой стояли пограничники, отсекая поезд от всего мира. Он пошел к своему шестому вагону и сразу же за прутьями ограды увидел брата. Тот стоял, вцепившись в железо ограды, почти безумно сверкая влажными глазами. Они молча поприветствовали друг друга, подняв руки. Заняв место в пустом, как ему показалось, вагоне, он вскоре вышел в тамбур, на перрон не разрешил пограничник, стоявший у вагона. И тут, в это мгновение, когда вновь увидел брата, стало так на душе скверно, мерзко, что он не может ни обнять, ни поцеловать брата, ни подойти к нему и пожать руку, и что видит его, возможно, в последний раз, будто заживо хороня. Так стояли они друг против друга, пока не тронулся поезд. Брат бежал вдоль ограды, высоко, будто чужие, подбрасывая ноги, выкинув вперед руки, словно пытаясь вскочить на подножку неведомого поезда. И теперь в его памяти живут глаза брата – выпученные, остекленевшие тем напряжением, за которым уже никогда не будет радости, а может быть только горе, к которому не привыкнуть.

И возникла давняя картина тридцатитрехлетней давности. Они, братья-близнецы, впервые надолго расставались, и не просто расставались, – брат уезжал в военное училище. Тогда он бежал и видел глаза брата, так похожие на эти, сейчас исчезнувшие.

В сущности, несчастным в этой стране, которую он покидал, по-настоящему был брат, оставшийся в ней, а не он, – уезжавший. Прежде и в голову не могла прийти такая догадка, надо было пережить эти минуты, чтобы сейчас все понять, прозреть.

Брат никогда не жаловался, судьбу принимал как должное и нес свой крест безропотно. Но вот это прощание, он почувствовал, что-то сломало, перевернуло в брате, обнажило ту связь меж ними, двойнятами, как их прежде называли, которая не давала себя знать многие десятилетия. И тут шевельнулась надежда, что быть может, еще увидит брата, но тотчас погасил в себе это чувство, прекрасно отдавая отчет , что впредь надо жить , свыкаясь с невозможностью встреч с близкими и друзьями, оставленными за чертой.

...Уход старшего проводника давал некую гарантию. Впрочем, иностранцы, удалившиеся в Варшаву, как он понимал, отправились на прогулку с полной уверенностью, что по возвращении застанут вагон. Ничего не оставалось делать, как пройтись хотя бы по ближайшим улицам. В сравнении с московскими они были и шире и пустыннее. Первые этажи домов, блистая витринами магазинов, удивляли обилием тех вещей, за которыми по Москве ошалело охотятся, надеясь на счастливую случайность. Автобусы и трамваи – яркие, элегантные, проносились мимо.

В сквере с памятником последней войне – гранитная фигура солдата с автоматом среди зелени лужайки.

Он поразмыслил о том, что хотя он сейчас в городе, в котором безумно хотел быть вот уже двадцать пять лет, эта прогулка тяготит, что каждый шаг – принуждение, что сейчас он не в состоянии чувствовать город, воспринять даже внешне, чисто зрительно. Он усмехнулся, пожал плечами, как бы испрашивая у города прощение, и быстро зашагал обратной дорогой. Еще на расстоянии увидел вагон, все еще сиротливо стоявший за небольшим зданием вокзала. От сердца отлегло.


25 апреля 1975

Иерусалим

Дорогой Сашка!

Мы дома практически второй день, позавчера вернулись в ульпан из Хайфы, остаток дня ушел на разбор чемоданов и наведение порядка, благо особняк господский: чемоданы опустели, а в комнатах почти не изменилось. Чисто, просторно, сверкает мраморный пол, двери на три стороны света: из холла – на крутые библейские горки, иссеченные спирально шрамами карнизов; из кухни – на Иерусалимские холмы с улицами, запруженными машинами, кварталами старых и новых домов (в подзорную трубу отлично все видно). Главная дверь из прихожей ведет на улочку, а визави – дверь соседнего дома, за ней – натуральные американцы. Они – рыжие, длиннолицые и длинноногие, плюются словами, как попугаи, пытались говорить с нами, но, махнув рукой, теперь не реагируют. Уже сейчас заметно, насколько живут они особняком, но у них машина и они постоянно куда-то ездят.

Остальные же олим, в основном русские, очень дружно и общительно живут, нас уже начали опекать и очень кстати, иначе бы Люсе не погладить вещи (принесли утюг). С другим соседом я вчера побывал в Иерусалиме, была пятница, и я, как и следует благочинному еврею, закупил продукты на неделю. Фрукты, овощи, мясо всякое, в том числе и говяжью грудинку, мучные изделия, с том числе натуральные итальянские спагетти, да и еще что-то такое, что и не вспомнить, но тащить сумку было действительно трудновато. Впрочем, от базара до остановки автобуса – сотня метров, столько же и здесь, а ехать две остановки, чуть больше десятка минут.

Нам повезло, живем в полнейшей тишине среди зелени в особняке, где пол на уровне, вернее чуть выше, на пядь, газона, окружающего дом, где окрыты двери на три части света, а рядом – рукой подать – Иерусалим. Завтра, как мне сказали, меня повезут в Иерусалим, в банк, там, вероятно, будет оформляться чек, по которому я затем буду получать свои 750 лир на жизнь в месяц, да еще что-то на подорожные, да еще что-то плюс к тому.

Впрочем, свои дела я не утаиваю и потому об этой стороне жизни от меня будет идти точная справка. Здесь, в этом ульпане, где собирается некая элита олим, нет столовой. В каждом доме – прекрасные кухни с газом, горячей и холодной водой, большим холодильником с морозильной камерой такого объема, что все виды мяса, вчера купленного в парном состоянии, да еще живой карп, без труда разместились там, да так окаменели, что сегодня карпы полдня возвращались к жизни, правда, затем, чтобы угодить на сковородку.

Живут здесь, как, впрочем, в любом другом ульпане, до постоянного устройства, но не более двух лет, хотя, говорят, умудряются и далее. И если есть столовая, то сохраняется на весь срок и питание. Здесь же через полгода, если еще не устроился, надо выбивать деньги на питание, это труднее, хлопотливее, но реально. Впрочем, большинство уже на втором-третьем месяце ищут работу и находят, там же получают квартиры. Нам труднее, но есть рядом город, где всякие курсы для переквалификации и большинство наших соседей с утра, с восьми до часа, – на иврите, а после обеда едут в Иерусалим. Так и мы будем заниматься, а дети – в садике. Очень плохо, что приехали даже без знания алфавита, потому что почти все знают больше и нам будет очень трудно.

У наших в Хайфе все нормально, там в одном доме живут все три поколения. Миша с Ирой уже месяц не работают, сейчас они пробивают себе новую квартиру в Хайфе взамен Назарета, сразу ищут и новую работу. Гриша очень доволен всем, каждое утро принимает в поликлинике, а в свободное время – дома. У него все больше становится семей, полностью вверивших ему здоровье. Саррочка счастлива внуками, прекрасной квартирой, не может нахвалиться автоматической стиральной машиной, автоматической газовой и электроплитой, гигантским холодильником и всей своей жизнью, хотя и пришли они к этому не без трудностей и ошибок, но, как они нас уверяют, ни на секунду не теряли бодрости и уверенности, что поступили правильно.

Живут они в Хайфе, точнее, в пригороде. Дом стоит на склоне горы, вид из окон совершенно обалденный, – внизу, до самого синего моря, что Средиземное, то поля, то заводы, то причалы, а с другой стороны – лес, в который мы отважились карабкаться. На горку взобрались, да возвращаться было весело – слшком уж круто.

С Ирочкой ходил я там в лавку мясную, она известна чуть ли не на всю страну, произвели капитальные закупки. Всякие колбасы, сосиски, полуфабрикаты и самое разнообразное мясо и птица приносятся продавцом из двери, за которой цех, где все это изготовляется. Здесь есть все, вплоть до свинины, хотя "лавочка" – еврейская. Но что это за лавочка? Зеркала и мрамор, автоматические весы и счетные машины, дружелюбие, улыбки – полный ассортимент. Затем мы прошлись на почту. Маленькая, совсем зачуханная лавочка, только в кривой беленой стене торчит колесо от двери сейфа. И старик за конторкой, который и есть вся тут почта: принимает плату за все коммунальные услуги, продает и получает, принимает гостей и что-то с ними обмозговывает. Но как только клиент – сама вежливость. Я держусь в стороне, – ни желаний, ни слов, только глаз мой оторопело бегает вокруг, а другой пытается хоть что-то запомнить. Но все усилия напрасны, все сливается в один яркий причудливый образ, как в мимолетном сне. И вдруг – полная явь, следующая лавочка с электронной радио и телеаппаратурой. На цены не смотрю, они непонятны, но оторваться невозможно. Как говорит Ирочка, есть вещи и вполне доступные, скажем, огромный телевизор стоит две тысячи лир – одну среднюю зарплату, хотя все покупается в рассрочку, а для нас, олим, в полцены.

Следующая лавочка – в Гришином пригороде, под той самой горой, на которой он живет, – автомобильная. В нее не заходили, там пусто, только сверкают краской и никелем разные машины, очень подорожавшие. Зашли мы в другую, такую бы в Союзе называли бы "Тыща мелочей": всякие товары в коробках и без них до высоченного потолка, часть на улице и просто грудами на полу. Здесь Ирочка купила нам румынский эмалированный ковшик – синий с орнаментом и подставку под молоко, которое продается в пластиковых мешочках, а при пользовании ставится в подставку, напоминающую небольшой кувшин. Отрезается уголок мешочка и молоко спокойно при наклоне выливается по мере надобности. В тот первый наш день в стране нам много сделали подарков, категорически запретив тратить те двести пятьдесят лир, что вручили мне в аэропорту. Вечером Миша на своей машине показал мне Хайфу, затем бродили по центральным улицам, где все первые этажи – магазины или питейные стойки. Километры ярких витрин идут непрерывно, не повторяясь, оставляя равнодушным, как яркая кинолента, перенасыщенная материалом. Вся эта нереальность окружения, чем более острая, тем менее осознаваемая, как причуды или прихоти разыгравшегося воображения, проскальзывает мимо, почти не западая в сознание, в память, возбуждая поначалу любопытство вне сравнимости с прошлым, столь несовместимым с опытом, ощущениями прошлого.

Двадцать четвертого утром Миша с Ирой отвезли нас в Хайфу на автовокзал, купили нам билеты на автобус до Иерусалима, попрощались и ровно в девять, под сигналы проверки времени наш полупустой автобус отчалил от вокзала. Так началась наша первая самостоятельная дорога по стране: выходили и заходили люди, очень редко хоть сколько-нибудь своими чертами давая понять по какой стране мы едем. Самая большая остановка – в аэропорту "Лут", теперь я увидел то место, где впервые ступил на эту землю, при свете дня. Автобус быстро наполнился молодыми, в основном, людьми – волосатыми, ярко одетыми, с мешками, и все они воспринимаются иностранцами. Так я воспринимаю их по отношению к этой стране, но, вероятнее всего, я ошибаюсь, поскольку как понять мне на второй день здешней жизни кто здесь кто.

Вокруг на дороге шумно, ярко, бойко. Вот мы из заднего окна автобуса наблюдаем, как из машины, вероятно, почтовой, пожилой мужчина на всем ходу открывает дверку и выбрасывает на обочину дороги кипу газет. Вскоре процедура повторяется и начинаю соображать, что это – нормальный способ доставки в каждый квартал утренней, а может быть, дневной, почты. Путешествие протекает нормально, начались виражи и подъемы, стремительные машины все чаще обгоняют нас, вот направо от нас ушел поворот в наш ульпан, а вскоре пошли разнокалиберные постройки, кварталы, улицы, несколько поворотов, и – вокзал.

Мы не выходим, трудно сдвинуться с места. Город Вечный, здесь, в этой обыденности, в суете дорожной, как призрак, как фантом, скрывшийся, притаившийся под этими серыми одеждами повседневности, сбивает с толку, волнует именем своим. Святая твердь земли, скрытая бронею асфальта, приняла меня и понесла: легко, весело. Я шел и улыбался, счастливый и благодарный. И дети, словно чуя необычность, притихнув, прижались к матери в ожидании. Вскоре, получив указание на маршрут до ульпана, мы были в автобусе, а через четверть часа – дома.

ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТОГО АПРЕЛЯ ТЫСЯЧА ДЕСЯТЬСОТ СЕМЬДЕСЯТ ПЯТОГО года – день истинного возвращения в ДОМ свой после почти полувекового блуждания по жизни. Итак: Челябинск, Москва, Брест, Варшава, Вена, и – в ДОМЕ. Лот и Хайфа. Дом, в котором все по мне, по моему народу: окна и двери, распахивающиеся на все стороны света, но из которого не надо уходить, потому что в моем ДОМЕ моя земля несет легко и радостно, МОЕ небо взбодрит меня днем и матерински укрывает ночью, МОЙ воздух наполняет свежестью грудь и заставляет молодо биться счастливое сердце. МОЙ народ окружает меня, улыбается мне, приветливо машет руками, а я отвечаю слезами радости, потому что у меня нет слов. Не только потому, что язык был затерян задолго до моего поколения и я ни слова не могу произнести, но и потому, что все слова сейчас – в блеске глаз, в кружении всего вокруг, словно потерявшем свою земную тяжесть, – в том необычном опьянении счастьем, что бывает только однажды.

ДОМ моих отцов, ДОМ моих детей – ЗЕМЛЯ, осененная БОГОМ, – здесь.

20 мая 1975

Иерусалим

Дорогой Розан, сегодня поздно вечером месяц жизни здесь, и долго, и коротко. Уральская жизнь так далека, что трудно поверить как мало времени прошло, а здесь так все сплющилось, что каждый день – долгий, когда с восхода до заката живешь под дугой, которую выписывает солнышко, в трудах и усталости мгновенно погружаешься в ночь, без сумерек и заката, с холодком, чуть ли не изморозью, и сутки – это целый кусок жизни.

Позади заботы с первоначальным устройством, контакты по возможной работе, просто знакомства, роды у соседа и похороны матери соученика из Москвы – первые по ритуалу. Масса солнца, неба, ветра, гор, и все это – вокруг Иерусалима-Ерушалаема, после которого все – тоска, пустота, суета. Я надеюсь, что ты будешь в нем, особенно и настаивать, я думаю, не придется, поскольку гуманитариев преимущественно оставляют в столице, хотя есть тенденция противоположная – всех новичков отправлять в города развития. Кстати, ты получишь отдельную квартиру, это единственное положительное, что связано с твоим возрастом: после сорока. Я уже писал, что в городском закрытом иерусалимском ульпане есть жратва, но курево надо покупать, деньги дают на карманные расходы и транспорт.

Папирос нет, сигареты дорогие, на первое время привези запас своего "севера", потом привыкнешь, привычки меняются. Мы, скажем, не чувствуем потребности в говядине, кофе, черном хлебе, сливочном масле, водке и пр., без чего прежняя жизнь была невозможна. Солнышко и новая жизнь делают свое дело без принуждения, исподволь, потому заранее не сокрушайся, просто другая система отсчета, не угадаешь. Мне очень важно вернуть свое главное свойство – самоуверенность. То, что мне постоянно бросалось в укор, – теперь на вес золота. Я потерял себя за то время, что путался со статьей ("Олим-1", о выставке молодых художников) и первыми уроками. Люди и ощущения, бессилие памяти и нервы моей жены, ультимативные визиты агентов по льготной продаже, мираж старого города, в который не рискнул войти, паралич воображения, можно ли более потеряться.

А началось утром 22-го. Приехали ночью, утром поднял в холле жалюзи и остолбенел, увидев ступенчатые библейские горки на всю ширину горизонта. Поверишь ли – я потерялся, попасть в мир снов, более того – экзальтированной мечты, как не спятить, не оробеть. Теперь главное, вся судьба в этом, – вернуться, обрести себя прежнего, самоуверенного. В этом смысле, как и во всех других, очень важен твой скорый приезд. Не забудь телеграфировать из места отбытия в Вену. Не жалей себя, делай все как следует, здесь будет время отдохнуть и набраться сил, сразу же с Лота приедешь к нам, и будешь несколько недель с нами. Многие из нашей группы по месяцу жили у родных – это твое дело, а если ульпан будет рядом, в Иерусалиме, то практически будем жить в одном городе.

Суббота, 28 июня

Иерусалим

Дорогие, еще нет ответа, но я пишу, сидя за письменным столом на своей шомерской службе (сторожа). Через 5 часов истечет ее срок на сей раз – до следующей пятницы. Работал над статьей, зарапортовался, принялся за письмо...

...На этой неделе много пришлось ездить, дважды был в Тель-Авиве, почти ежедневно – в Иерусалиме, хлопотливая и нервная была неделя. Я решил использовать время первых занятий для своих целей. Много любопытного открылось: основательно расширилась информация о положении тех, кто здесь и о тех, кого называют "прямиками". Она будет пополняться, надо жить с открытыми глазами и принимать решения, основываясь не только на чувстве. Жаль, конечно, что только сейчас получаем информацию, которую следовало знать раньше. Впрочем, личный опыт нельзя заменить. Постепенно, а мы уже два месяца здесь, восстанавливается внутреннее и финансовое равновесие.

Земля действительно в самом прямом смысле обетованная: солнце, яркая, сочная зелень, цветы. Бесчисленны дары ее – радуется сердце, глаза (кстати, Лев – это на иврите сердце, наша учительница говорит, что я – сердце ульпана, а чтобы здесь стать зверем, надо изменить имя на Арье). Я более всего поглощаю груши – они такие, какие и должны произрастать в Эдеме – божественные, а стоят 2 лиры кг, а сливы и прочие всякие персики стоят вдвое дешевле...

...Народ в ульпане разный, как везде. Алия (эмиграция), судя по всему, мельчает. Прибывает все менее интересный, значительный народ; кстати, русских почти нет, едут американцы, ЮАРовцы, латино-американцы и пр. Англоязычных народов уже в несколько раз больше. Они держатся вместе, дружно – это молодые семейные люди с множеством детей, как правило, религиозные, но здесь они на особом положении, сохраняя свое старое гражданство и одновременно получая все права олим (иммигрантов).

Из нашей старой группы уехала (вернулась) семья в ЮАР – очень милые люди, им здесь не понравилось.

Местный народ, сабры – очень высокий, поджарый народ, красивый, жесткий.

Необычайно стройные девушки и юноши, одежка – в обтяжку, что видны все швы;

толстых, рыхлых не видно, если есть, то все – наши.

С нашим будущим пока нет ясности. Жить практически в нашем доме можно неограниченное время, благо ехать в центр Иерусалима ближе, чем из другого нового городского района, а условия просто сказочные.

...Скоро мне заканчивать дежурство, но это не значит, что в шесть часов смогу поехать домой – шабат, общественного транспорта нет. К тому же сегодня пойду пешком в новый район – он не очень далеко, повидаюсь с очень хорошим художником из Москвы Юрой Красным, а если не застану – буду тремповать, т.к. автобус будет только в девять вечера.


июль 1975

Иерусалим

Прости меня, родной, что за три месяца не нашел времени написать тебе, – я здесь не турист, засесть за письмо не представлялось возможным. Сейчас в аристократическом районе Иерусалима нашлось место шомера (сторожа), позаботились американские миллионеры: построили домик на кооперативных началах, себе – по этажу, мне – шомерку. Получил я время и деньги одним махом. Ничто на свете не располагает к размышлениям и литературному занятию, как шомерство: письменный стол, бумага и карандаш, да связка ключей, сиди да вкалывай.

Словом, я весел, здоров, тебе буду регулярно писать, как и обещал.



Эпизоды жизни давней и близкой, связанные меж собой и самостоятельные, необыкновенные и заурядные, без страха, с превеликим удовольствием автором описанные в святом городе Иерусалиме, где милостивая судьба предоставила хлеб, кров и в довершение всего –

С В О Б О Д У


Точное число, когда начали завязываться события, назвать можно было бы, но не имеет смысла, дело это хлопотливое. Автору надо начинать чуть ли не архивные розыски в бумагах четверть вековой давности, сверяться с календарем, подгонять под него события и так далее. К чему щепетильность в области, которая тем и хороша, что позволяет отвлечься на досуге. Пусть литература остается литературой, пусть развлекает и, если может – утешает. Когда же она берется за точные философские, исторические и социологические исследования, то, как бы хитроумно не строилась фабула, не всегда хватает терпения проследить за ней, запутавшись в сплетениях наблюдений и силлогизмов, как в колючей проволоке.

Сравнение это пришло не случайно, встречаю ее на каждом шагу, она самым буквальным образом окаймляет лужайку около моего дома, окутывает поселок, в котором стоит мой дом, нависает с обеих сторон над дорогой, которая идет сюда, рядами тянется вокруг садов и селений. Она окутала страну, словно кокон: проржавевшая, как память о четырех здесь прошедших войнах, и новехонькая, натянутая на бетонные столбы. Она неотделима от пейзажа страны, она – неотделимая часть ее, – словно тернии, как символ страдания, продолжает ранить эту святую и столь же грешную землю. Тернии Израиля – они зримые.

Судьба иронична. Всю жизнь боялся попасть за колючую проволоку, потерять свободу, но сейчас я действительно за ней – и на свободе. Странно... но это так, и я могу спокойно возвращаться к повествованию.



...Дорогой мой, я тот самый блудный сын, что познал радость возвращения. Под солнцем Израиля все – чудо: вселенский амфитеатр Иудейских гор обращен к арене, что помнит и знает нечто такое, без чего ни ты, ни я не были бы людьми. Я радуюсь каждому шагу по земле, которая и прах, и вечность. У нее, этой тверди, – прекрасный «иконописный» цвет – смесь старого серебра и золота. Широким жестом Господь, словно сеятель по весне, рассыпал эту драгоценную смесь ярусами Иудейских гор, чтобы люди высекли карнизы для хлеба и жилищ, поставили Храм и вокруг Святой город.

Здесь много говорят и пишут о том, что есть день сегодняшний: второй ли начался акт великой Драмы после двухтысячелетнего антракта, или новый сюжет в жанре оптимистической трагедии. На каждое новое впечатление накладываются ряды ассоциаций; и потому это письмо – не столько из настоящего, сколько из прошлого.

... Выставок в Иерусалиме и стране множество, был я только на двух, были заказаны статьи. Выставка «ОЛИМ-1» была серьезной, честной, а поскольку участники в большинстве – молодые авторы, весьма многообещающей. Разумеется, каждый принес свою школу, самого себя из того мира, в котором вырос и учился. Я сказал – честная, потому что не было спекуляций свободой, каждый стремился идти от себя и своих средств. Я написал и напечатал статью. О второй же выставке, персональной, от публикации воздержался, суди сам – правильно ли я поступил.

Я был весьма легкомыслен, полагая, что методом "соца" пользуются только хладнокровные прощелыги да слабые люди, обстоятельствами вынужденные. Измени условия, как художник откинет путы лицемерия и вновь обретет самого себя. Черта с два! Как в той притче о собаке, прикованной к проволоке, и в конце жизни отпущенной на волю. Так и художник, как я здесь понял, однажды ставший на колени, уже не поднимется.

Речь идет о художнике, показавшем свою персональную выставку. В ряду златокудрых красавиц в томных позах, старцев, молитвенно вскинувших руки, "тематических" картин с еврейскими сюжетами: трагическими и бытовыми, типично кавказских этюдов с ландшафтами Израиля и "психологическими" прописями в традициях псевдонародной мудрости, я вдруг – словно головой об стену.

В "счастливом" голубом пространстве холста стоял человек с плащом, перекинутым через руку. Значительный и добросердечный, но молодой и без усов. "Господи, – не то взмолился, не то выматерился я, – вот оно – чудо воскресения "Утро нашей Родины" Шурпина!" И где? В Иерусалиме!

Отчетливо просматривался второй, точнее, первый план, как в роомовском "Обыкновенном фашизме": в ореоле величия и обаяния в голубом сиянии возникала то фигура фюрера со стриженными усиками, то – вождя с добрыми, дедовскими усами, а юный сионист словно испарился, торопясь покинуть дурное общество.

Впрочем, у автора, должно быть, иная позиция, сам он родился и жил на родине Вождя, и, надо думать, что использовал он композицию, воспевавшую великого земляка, с самыми добрыми намерениями. И при всем том он считает себя евреем. Он даже не ведает, что еврей цепенеет от одного взгляда на помпезную живопись, каждому из нас свойственно генетическое неприятие апофеоза какой бы то ни было личности. "Не создай себе кумира", – говорили наши предки. Но вот в самом сердце Святой земли курился фимиам, складывались велеречивые тосты, взлелеянные обильной и жирной пищей на далеких и совсем не апостольских горах.

Пойми меня правильно, как любил говаривать покойный Никита Сергеевич, я не против традиционной придворной живописи. Многие вещи этого жанра украшают экспозиции лучших музеев мира: императоры и цари, короли и великие князья в кругу семьи и приближенных, с собаками и без оных, в царственных одеждах, пешие и конные – по праву большого искусства живут века. Художник, создавший эту живопись, не был суетен, не был раболепен, он лепил свои царственные модели со всей искренностью художественного дара.

Не стало императоров, народился империализм с диктаторами, тиранами, и... пресмыкающимися художниками. По сей день армия живописцев малюет маслом и трет сухой кистью портреты не только Генеральных и Кормчих, но и просто секретарей, безвестных членов Политбюро.

Сиживали и мы с тобой в разных худсоветах и выставкомах, нагляделись... А что делать? Есть же надо.

Помнишь юбилейную выставку "Образ И.В Сталина в изобразительном искусстве"? Смех и грех. Вольно потешаться сегодня над километровыми экспозициями с холстами живописи, размерами превосходившими ковры персидских шахов, и туркменскими коврами величиной с футбольное поле, воспевавшими Сталина. Вспомним лучше историю с картиной Серебряного, изображавшей первую встречу Ленина и Сталина. Картина считалась новаторской, автор, остро чуявший время, рискнул: в композиции Серебряного Ленин стоял, а его соратник спокойненько посиживал себе. Более того, он заставил Ильича вслушиваться в то, что наставительно внушал вождь. В тот юбилейный год никому и в голову не приходила мысль о "правдивости" ситуации, лестно было осознавать, что дышишь одним воздухом с тем, перед которым сам Ильич стоял чуть ли не на вытяжку. Сталин был на выставке, и, со свойственной ему скромностью, заявил, то он не мог сидеть, если Ленин находился на ногах. Кто-то мрачно посмотрел на почерневшего автора. Обошлось: Серебряный получил и Сталинскую премию, и очередное звание.

Честное слово, жаль, что "Утро нашей Родины" изъята из употребления. Молодое поколение в Союзе не знают картину, а как ни крути, она – вершина соцреализма, в ней наиболее полно сформулирован мир мнимый, цинично сконструированный в угоду тирании. В определенной мере "Утро" отражала трагический самообман общества, давшего себя убедить, что назначение его – освобождение человечества от ига капитала.

С профессиональной точки зрения картина была "прилично" сделана, хотя злые языки утверждали, что уступает "оригиналу" с фюрером. Я видел последнюю в кадрах кинохроники, судить не могу, но, представляется мне, что каждый из авторов был точен: фюрер был представлен как выражение твердости и решительности, вождь – средоточие мудрости и сердечности.

Иерусалимский вариант однозначен не только по состоянию, но и беспомощен по форме, а руки молодого человека так "замылены", что чувство раздражения испаряется, когда видишь растерянность автора, неприкрытое желание угодить.

Новые времена выбили из седла не только тех соцреалистов, что оказались вне Союза. Помнишь, как отлично высказался на одном из пленумов творческих Союзов Кибальников, тогдашний председатель МоСХа: "говорим, говорим, обсуждаем, а где конкретные указания? Раньше, при Сталине, было лучше: вызывали и говорили – что, как и к какому сроку". Председательствовавшая Фурцева прервала разоткровенничавшегося оратора, объявила перерыв, отчитала и предложила принести извинения. Кибальников вновь на трибуне и говорит, что он, конечно, извиняется, раз приказали, но все равно при Сталине было лучше. И ушел под горячие аплодисменты и сердечные улыбки.

Каким трепетом, почти благолепием проникается эта руководящая "творческая" публика, время от времени бывая в гигантских хранилищах "произведений Сталинской эпохи", где пребывают "нетленные" холсты с вождем, где в полутьме запасников на полках стоят бронзовыми рядами усатые бюсты, готовые в любую минуту все тяжестью вновь обрушиться на живых.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю