Текст книги "Шишкин"
Автор книги: Лев Анисов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)
Там из-за неимения денег и прожил до осени в обществе товарищей: Волковского и Джогина. Голодали, холодали, упорно работали.
Не всегда море спокойно. Вдруг взбесится, вздыбится. Несколько дней кряду бушует. Дом ходуном ходит. Ветер гнет и ломает деревья. Брызги с моря долетают до окон. Барки и лодки волной выбрасываются на берег. Жутковато. Вода прибывала и прибывала. Ночевать страшно.
…Едва стихла буря, появился рисунок «Сваленные дубы». В нем много академического, ложно-романтического, что, в общем-то, претит душе его. («В настоящее время совершенно борюсь с собой, и эта борьба лишает бодрости и силы, вся надежда на Бога».)
Море вскоре прискучило, но пищи для занятий было предостаточно.
В Петербург возвратился с большой папкой рисунков и работ маслом. С трудом дождался рокового 17 сентября, но… экзамен перенесли на конец месяца. Деньги кончились, и он, внутренне краснея, просил родителей не отказать помочь ему ввиду крайней нужды. Он все больше склонялся к мысли, что, видимо, после экзамена вынужден будет покинуть столицу.
Будь бы жив Максим Николаевич Воробьев, казалось ему, жилось бы легче. Тот русское в живописи отстаивал, а в Академии, что ни год, то новые идолы. Теперь вот Каламу фимиам курят.
Отчаяние, отчаяние брало его. Угадывалось оно и родителями и, можно сказать, результаты экзаменов были важны не только для него. Лишения и трудности, которые он испытывал, не могли не удручать родителей, и они всерьез подумывали, не ошибся ли он в выборе. В письмах своих усиленно звали его в Елабугу, на что Шишкин с горечью отвечал: «…я был на многих уже поприщах и ни на одном из них не основался, и вы желаете, чтобы я и от последнего отказался, более всех мне свойственного. После же этого что я буду за человек, буду как растрепанный, человек, который за многим гонялся и ничего не поймал».
В то лето им написаны были две картины: «Вид из окрестностей Петербурга» и «Пейзаж на Лисьем Носу». Заканчивал их на квартире и потому не ходил в академические классы. Одну из них готовился выставить на экзамен.
Нужно было выразить теплоту воздуха и прозрачность его. Важно было передать жизнь жарко дышащей натуры. Можно предположить, что такую задачу Иван Иванович сам поставил перед собой, и на то указывают косвенные обстоятельства. Мокрицкий, напомним, будучи близко знаком с Н. В. Кукольником, обращал внимание Шишкина на его статьи. Иван Иванович не обходил их вниманием. В одной же из статей Н. В. Кукольника о творчестве М. И. Лебедева есть следующие строки: «Лебедев отличается от многих художников, по моему мнению, творческою теплотою, особенною поэзией своего художества; ему мало верности, сходства портретности; он дерзает подметить и передать зрителю жизнь, биение сердца жарко дышащей натуры». Надо думать, работы М. Н. Лебедева были близки Ивану Ивановичу, как и статья о нем Н. В. Кукольника.
Много «своего» находил Иван Иванович в пейзажах рано ушедшего художника, и было еще одно общее в картинах их, главное, о чем не раз Шишкин думал: «Правду сказал один известный мыслитель, что живопись есть немая, но вместе теплая, живая беседа души с природой и Бегом».
Работая, Шишкин продолжал внутренний разговор с родителями и с самим собой: «Мое увлечение безукоризненное во всех отношениях, оно бы вполне оправдало меня, если бы представляло все выгоды существенности, оно бы тогда не казалось таким странным и бесполезным, и вы бы, любезные родители, не изъявили бы желание, чтоб я отказался от него, такие желания меня сильно расстраивают, я иногда бываю готов на ваши желания, но мне сейчас представится избитый путь моей прошлой жизни, что я был на многих уже поприщах…»
Серебряная медаль, которую художник мог получить на экзаменах, убедила бы родных, да и его самого в правильности выбранного пути. Но работа была отобрана у Шишкина, опечатана вместе с работами других учеников. претендентов на медали, и экзамен решительно перенесен на март следующего года. Мучиться предстояло всю зиму.
Долгие, тягучие месяцы прошли в тревожном ожидании. Он с трудом дождался 19 марта 1857 года и после экзамена, тревог, волнений, надежд вечером следующего дня спешил известить родителей, не умея и не желая скрывать радости, что удостоился первой академической награды. («Вы не старайтесь искать суждения об них в журнальных статьях, о выставке. Мои вещи еще так слабы, что не возбудят никаких толков, – это еще первый шаг к чему-то».)
Да, есть, есть все же Бог на свете!
На радостях отправил Ознобишину рисунок в подарок. Москвичи, до которых дошел слух об успехе Шишкина, присылали поздравления.
Наступила Пасха. Но она вышла в Петербурге скучная, дождливая. Колоколов не слышно. В один из дней надобно было явиться во фраке и белых перчатках, со шляпой в руках в актовый зал Академии для получения награды. Но у него с давних пор было органическое неприятие всего казенного, оно было противу его души. В залу Академии он не явился.
Медаль он получит из канцелярии через посредство профессора Воробьева и отправит родителям. В их глазах она решит участь Ивана Ивановича как художника.
Все лето он станет заниматься «с ожесточением» в деревне Дубки, под Сестрорецком. Воробьев, неплохой психолог, подметив большое самолюбие Шишкина, решил сыграть на нем и порекомендовал руководству Академии художеств прикрепить к Шишкину учеников, не сомневаясь, что это принесет пользу им и их учителю.
Гордость, прозвучавшая в письме Шишкина к родителям, свидетельствует, что Воробьев добился цели, попал в точку, («…и со мной как бы под покровительство или художественный надзор назначено еще двоим ученикам начинающим. Это уже настояние нашего профессора Воробьева, который со мной очень хорош и меня любит и хорошо знает… другому кому, пожалуй, не сделает этого предложения»).
За лето лишь однажды выбрался в город, не хотелось отрываться от карандаша и красок.
Работалось споро. Каждый день, в одно и то же время, выходил из дому с мольбертом. Места окрест чудесные. Лес из дубков, посаженных Петром Первым. Сюжетов было предостаточно.
В свободное время читал «Губернские очерки» М. Е. Салтыкова-Щедрина, которые печатались в «Русском вестнике». («Не знаю, как вы, а я без смеха не мог смотреть на исправника и лекаря, и признаюсь, не без удовольствия бы на них посмотрел, таких оригинальных мошенников», – сообщал он родителям и был приятно удивлен, узнав о знакомстве папеньки с автором очерков.)
Приходили из Елабуги и другие новости. Сестра Анечка вышла замуж. В городе, на деньги купца И. И. Стахеева, основали монастырь.
Не страшно было теперь являться на родину. Он, сомнений в том не было, нашел себя. Казалось, все исполнялось как нельзя лучше.
Удачный год близился к концу, и перед самым Рождеством Шишкин получил серебряную медаль за рисунки карандашом. В Академии, ознакомившись с ними, были весьма довольны. Еще и еще мог повторить он про себя: «Есть, есть Бог на свете».
Глава четвертая
НА ВАЛААМЕ
Как и всякий большой русский талант, Шишкин подчас чувствовал неуверенность в своих силах. Нужен был человек, соприкосновение с которым способствовало бы утверждению духа, возрождению уверенности в себе, в правоте избранного дела. Таковым человеком для Ивана Шишкина в пору его ученичества был Дмитрий Иванович Стахеев – муж сестры Александры, человек натуры крепкой, своей благочестивостью и почтительностью вызывающий глубокое уважение у людей, знающих его. Стахеев по делам изредка наведывался в Москву, и каждый его приезд становился праздником для Ивана Шишкина. От него многое можно было узнать о родительском доме, Елабуге, городских новостях. А об Елабуге и жителях ее сильно приводилось скучать Ивану. Он и на этюды выбирался из гэрода чаще всего с тем, чтобы отыскать места, хоть сколько-нибудь напоминающие далекую камскую родину.
Кроме родственных отношений, было еще одно немаловажное обстоятельство, сближавшее обоих. Стахеев имел тягу к искусству. Картин маслом Дмитрий Иванович не писал, неизвестны и какие-либо рисунки его, сделанные пером или карандашом, но дошла до нашего времени книга, написанная этим человеком в стихах и посвященная описанию памятного елабужского пожара 1850 года. С отрывком из поэмы мы уже ознакомились.
Много сие событие принесло забот вятской администрации, особенно М. Е. Салтыкову, который ведал тогда хозяйством губернских городов. Распоряжения о мерах по восстановлению Елабуги шли через него.
В конце книжки автор, как тому и положено, отметил место написания и обозначил год завершения труда: Елабуга, 1857. Несомненно, памятное событие оставило неизбывный след в душе молодого купца, но, думается все же, толчком к попытке воспроизвести средствами изящной словесности минувшие события послужило то немаловажное обстоятельство, что именно Иван Иванович Шишкин своей верностью и преданностью к искусству затронул сокровенное и в душе Стахеева. Была она у него – эта тяга к сочинительству, увы, за обыденными делами так и не нашедшая развития. Может, поэтому он так и ценил Шишкина.
«…мне невольно пришли на память эпизоды чуть ли не детства, – писал Ивану Ивановичу в 1890 году его двоюродный брат М. Н. Подъячев, – вероятно, помнишь детскую поэму Д. И. Стахеева, выправленную мною и К. И. Невоструевым в Москве, «Пожар города Елабуги», который мы… покушались описать, а ты художественно изобразить… Но это, конечно, чепуха: мы оказались не поэты и ты не специалист изображать подобные катастрофы!!»
Так и видится картина давно минувшего: монашеская келья Чудова монастыря, мрачная, тесная, заполненная книгами, и три молодых человека, окружившие маститого профессора и со вниманием слушающие его. Капитон Иванович Невоструев, человек, в кругах ученых пользующийся уважением и авторитетом, был большим тружеником и времени свободного имел мало, но для любезных елабужан, как, впрочем, и для других, обращающихся к нему, все же находил его. В ту пору Капитон Иванович вместе с профессором Александром Ивановичем Горским занимался ученым описанием славянских рукописей, находящихся в патриаршей библиотеке, и основное время его проходило в тяжелой и кропотливой работе, в занятиях по различным библиотекам, в штудировании всевозможных книг по своей специальности, которые могли видеть молодые люди, пришедшие в гости к нему, в келью Чудова монастыря, где он жил. Имя этого человека звучало здесь уже не единожды, но пора сказать о нем особо, ибо знакомство и сближение с ним сыграли роль немаловажную в жизни Ивана Шишкина.
«Рассказывают, – писал о нем его биограф, – что когда в конце 1849 года скромный преподаватель семинарии Капитон Иванович Невоструев впервые появился в Москве в качестве описателя одного из древнейших его книгохранилищ, – первопрестольная столица встретила его не очень дружелюбно: над этим робким, застенчивым провинциалом в длинном плаще и порыжевшей шляпе откровенно смеялись, а московский генерал-губернатор Закревский даже от души удивлялся, что есть еще люди, занимающиеся такими пустяками. Однако, когда появилось описание, никто уже не смеялся. Наоборот, было признано, что это – труд солидный, подобные которому не часты и на Западе, а Академия наук увидела в нем даже «гражданский подвиг». Когда же, вслед за описанием рукописей синодальной библиотеки, появились и другие издания и труды Капитона Ивановича, общество должно было признать, что это «лучший труженик науки». И оно признало…»
Человек благочестивый, он с детства привык к строгому порядку и строгой трудовой жизни. Еще в училище хорошо усвоил латинский язык и делал прекрасные переводы. Про него говорили, что он работал без устали, не покладая рук, сполна отдаваясь одному делу, посвящая ему все свои силы и ничего уже более не предпринимая, хотя бы новое занятие и сулило что-нибудь привлекательное.
В Москве многие люди ученые искали возможности вступить с ним в отношения. То историк Михаил Петрович Погодин пришлет какие-нибудь свои работы для сличения с синодальными рукописями, то Макарий Булгаков (будущий митрополит Московский) примется осаждать его разными справками и просьбами о сличениях и выписках для своей церковной истории, и никому Капитон Иванович не отказывал в просьбах.
«Живя свободою знаний, – говорил о нем Б. В. Барсов, – философским взором смотрел он на жизнь общества и всего человечества. Труд он считал призванием человека, и история всех народов пред ним рисовалась не чем иным, как непрерывным и разнообразным движением всеобщего труда человеческого…»
Иной раз, сидя в своей келье и поглядывая на собеседника. принимался он рассуждать и говорил тихо:
– Не к тому должны мы стремиться, чтобы трудами других пользоваться для своего удовольствия, но к тому, чтобы своею жизнию облегчить труды других.
Понятно, разговоры и встречи е ним не проходили бесследно для молодого художника, как и свидания со Стахеевым.
Вот почему поездка в конце 1857 года в Москву и встреча со Стахеевым и Невоструевым резко изменила настроение упавшего было духом Ивана Ивановича. Вернувшись из первопрестольной, он пишет родителям: «…Для меня проходящий год 57-й был счастлив. Дай Бог, чтобы следующий был одинаково хорош. Приятно и весело мне поделиться с вами в настоящее время радостью, радостью, которою мне Бог послал на экзамене, бывшем 23 (декабря), для этого экзамена я начал готовить вещи с начала декабря и потом должен был оставить по случаю поездки в Москву, к братцу Дмитрию Ивановичу; до того времени я занимался плохо и как-то неохотно; все что-то беспокоило, как и всегда, но тогда в особенности все эти мышления разного рода скопились. Но как повидался с братцем, поговорили и побеседовали обо всем, беседа его имеет всегда рано или поздно благодетельное влияние. Он как бы дал мне толчок: возвратившись обратно, я почувствовал и силу, и любовь к искусству и принялся с жаром и усердием.
…Пребывание мое в Москве и свидание с братцем рассказывать не стану, это бы нужно в свое время и теперь оно прошло, да и к тому же он, я думаю, вам сам передал. А все-таки скажу, что, увидевши братца, я много получил впечатлений самых приятных и полезных.
Капитона Ивановича видел, он был ко мне очень расположен, как и прежде, извинял мое невежество, подарил мне вашу книжку, тятинька, о мельницах, – что мне очень приятно».
Ему хочется скорее приняться за работу, и, заканчивая письмо, он признается: «Эти три дня праздников, заниматься как-то совестно, а без дела скука. Сегодня нашел себе дела писать письма, а завтра начну опять работать, приятно и весело, и на душе легко, а без дела о! о! как оно нехорошо, нет ничего горше и хуже». И впечатление такое, будто, писав спи строчки, видел он перед собой образ маститого профессора Капитона Ивановича.
Да, гостеприимная Москва, с ее колокольными звонами, с ее семейными обедами, дворами и двориками, в которых так уютно себя чувствуешь, патриархальным укладом была ближе Шишкину, чем Петербург (про него говорили, и недаром, что это «город без историй», не имеющий ничего «оригинального, самобытного», «веками освещенных воспоминаний… сердечной связи со страною»). Да и что это за город? Люди словно чужие друг другу. Каждый замкнут в себе, каждый насторожен, подозрителен. Здесь спокойным себя чувствуешь, лишь занимаясь делом да увидавшись с близкими товарищами, которых, как и тебя, донимает премерзкая погода. А то изморось возьмется, а с нею у каждого горожанина (чего уж там говорить о приезжем) тоска да невыносимая скука начинается. Нет, трудно забыть хлебосольною и радушную Москву. Сколько в ней церквей да памятников исторических. А люди какие простые да откровенные. Верно, верно говорят, Петербург построен на сваях да на расчете. Здесь во всяком приезжем соперника видят. Не оттого ли в письмах из Петербурга проскальзывала у Шишкина именно эта нотка – нотка неприязни к петровской столице.
«Были мы сегодня на Адмиралтейской площади, – пишет он на масленицу 28 января 1858 года домой, – где, как вы знаете, цвет петербургской масленицы. Такая все дрянь, чушь, пошлость, и на эту-то пошлую катавасию стекается пешком и в экипажах почтеннейшая публика, так называемая высшая, чтоб убить часть своего скучного и праздного времени и тут же поглазеть, как веселится публика низшая. А нам, людям, составляющим публику среднюю, право, не хочется смотреть».
В праздничные дни работы останавливались, а без дела Шишкин не мог. Безделье мучило его. Противоречивые мысли рождались у него. Откровенный и прямой в общении, привыкший видеть в людях доброту и порядочность, он в столице соприкоснулся с миром иным, подчас чуждым ему. Интрига, зависть в кругу студентов Академии художеств задевали его, глубоко огорчали. Преподаватели были суховаты в общении, и одна надежда была – забыть обо всем, почувствовать свободу, выбравшись на природу. Но до лета было далеко. Не было и внимательного преподавателя, как Мокрицкий, здесь в Петербурге. Тот бы сразу понял причину переживаний и нашел бы чем утешить любимого ученика. Умный он человек. Аполлон Николаевич, жизнь испытал, все-то знает, только далече.
Немудрено, что в таких условиях работать тяжело, а то и просто руки опускались. Зиму работал-работал Иван Иванович, а получить большой серебряной медали не смог. Медали ему не дали. «…Профессор мой в недоумении, от моей картины он ждал лучше. И странно было, я и сам думал, что будет лучше – это просто незадача, – я бы теперь новую писал лучше, но уже времени нет – поздно.
Соперники мои торжествуют моей неудачей (вскользь замечу, что это общий недостаток художников, зависть), которых четверо.
А жаль, это экзамен самый важный и он бывает один раз в год. Следовательно, год потерян.
…Но вот и лето недалеко, постараюсь оправдать себя в глазах профессоров, мне предлагают ехать на лето на Валаам. Но не знаю, как кончится, туда бы недурно».
В письме Шишкин впервые упоминает о Валааме, еще не зная, какую роль сыграет в его жизни пребывание на этом острове, где которое столетие подряд жили монахи и куда со всех концов России устремлялись паломники.
Была и еще одна причина душевной смуты Шишкина.
Московская школа живописи, в которой большую роль играла натура, в те годы как бы вступала в схватку с академическими взглядами на пейзажную живопись («видопись»). Задачи Академии были несколько иными, и московское течение вызывало если не раздражение, то глухую неприязнь.
Если москвичи тяготели к изображению естества, неприукрашенной природы, находя в ней именно национальное, то петербуржцы требовали от видописцев доведения естества до установленных, выработанных годами канонов красоты. Понятно, какое отношение со стороны петербуржских профессоров могли ощущать на себе молодые художники – недавние выпускники Московского училища живописи и ваяния.
Под влиянием новых требований, а просто сказать по вынужденной необходимости, должен был придерживаться принятых канонов и Шишкин. Что это так, можно судить по двум его упоминавшимся здесь работам: «Вид в окрестностях Петербурга» и «Дубки под Сестрорецком», написанным в первые годы пребывания в Академии.
Однако он не мог забыть заветов московских учителей. И не кто иной, как Мокрицкий, возможно, вспомнив об уроках Венецианова, обращал внимание Шишкина на необходимость изучения натуры и поисков самостоятельного, неподражательного пути творчества. Не потому лп Иван Шишкин при каждом удобном случае садился писать письмо учителю и спрашивать советы. Мокрицкому он доверял как нпкому. И получал долгожданные ответы.
Да, тот и здесь был его преподавателем. К нему, а не к официальному руководителю по Академии профессору С. М. Воробьеву обращался он в тяжкую для себя минуту, и у него находил помощь. Впрочем, по справедливому замечанию одного из историков искусства, то, что Воробьев не пытался всерьез руководить Шишкиным, «можно считать только положительным явлением».
Через много лет Иван Иванович, вспоминая те давние студенческие годы, запишет на листке бумаги: «Недостаточность руководителей и руководств по искусству вызывала необходимость добиваться всего своими силами, ощупью, наугад».
В те годы на ощупь и наугад пробивался не он один.
В конце пятидесятых годов внимание русских художников, которым начали претить итальянские виды, привлек Валаам.
«Остров Валаам, бесспорно, живописнейшее место старой Финляндии, – писал известный подвижник и духовный писатель XIX века Игнатий Брянчанинов. – Оп находится на северной оконечности Ладожского озера. Подъезжаете к нему – вас встречает совершенно новая природа, какой не случалось видеть путешествующему лишь по России: природа дикая, угрюмая, привлекающая взоры самою дикостию своею, из которой проглядывают вдохновенные, строгие красоты. Вы видите отвесные, высокие, нагие скалы, гордо выходящие из бездны: они стоят, как исполины, на передовой страже. Вы видите крутизны, покрытые лесом, дружелюбно склоняющиеся к озеру. Тут какой-нибудь пустынник вышел с водоносом в руке почерпнуть воды и, поставив на землю водонос, загляделся на обширное озеро, прислушивается к говору волн, питает душу духовным созерцанием. Вы видите огражденные отовсюду гранитными, самородными стенами заливы, в которых спокойно дремлют чистые, как зеркало, воды, в то время как в озере бушует страшная буря…»
Издалека подплывающим к острову видны были главы монастырских церквей.
До середины XIX века отдаленность и труднодоступность Валаама препятствовали посещению его паломниками. В 1843 году было открыто регулярное пароходное сообщение с островом.
На Валаам раз в неделю приходил из столицы государства Российского пароход. Пассажиры добирались по неспокойному Ладожскому озеру до монастырской обители два дня. Толпившиеся на палубе путешественники с жадностью вглядывались в трудно различимые за густой зеленью деревьев монастырские постройки. Молва об иноках-отшельниках, живущих на острове, разошлась далеко в глубь России» Паломники преодолевали огромные расстояния, чтобы посетить один из древнейших мужских монастырей. Люди, любящие и ценящие прошлое, могли многое увидеть и узнать здесь. Монастырская библиотека со вкусом собиралась в продолжение многих веков.
«Основание и существование монастыря Валаамского с достоверностью относится к глубокой русской древности – к такому заключению приводят некоторые исторические факты, – писал И. Брянчанинов. – Преподобный Авраамий, основатель и архимандрит Ростовского Богоявленского монастыря, пришел еще язычником в Валаамскую обитель в 960 году после Рождества Христова, там крещен и пострижен в монашество. В Софийской летописи сказано: лета 6671 (1163 после Рождества Христова) обретены были и перенесены мощи преподобных отец наших, Сергия и Германа Вадамских. Другой летописец упоминает, что в 1192 году игумен Мартирий построил каменную церковь на Валаамском острове. Местное предание, подкрепляемое этими и подобными же до нас дошедшими скудными сведениями, признает преподобных Сергия и Германа греческими иноками, современниками равноапостольской великой княгини Ольги. Во все исторические просветы, в которые от времени до времени проявляется существование Валаамского монастыря, видно, что иноки его проводили жизнь самую строгую…»
О Валааме говорили не иначе как о «Северном Афоне». Сам остров, замечал один из исследователей, казалось, был создан для подвига человеческого духа.
В четырнадцатом веке на Валааме жил «несколько времени» преподобный Арсений Коневский, «положивший начало монастырю Коневскому». Здесь в пятнадцатом столетии (во второй половине) «безмолвствовал на Святом острове, в тесной пещере» преподобный Александр Свирский. Преподобный Савватий Соловецкий именно отсюда перешел «для глубокого уединения на Белое море, на дальний Север, в пустыни Соловецкого острова, дотоле необитаемые».
Читаем в воспоминаниях святителя Игнатия: «…Не раз Валаамский монастырь подвергался опустошению от шведов; не раз иноки его падали под острием меча в землю, орошенную потом молитвенным, орошали кровию мученическою; не раз пылали святые храмы и хижины иноческие, зажженные рукою врага или неосторожности. Но местность Валаамского монастыря, его многообразные удобства для всех родов иноческой жизни скоро возобновили в нем черноризное народонаселение. Валаам назначен, освящен в место богослужения как бы самою природою… Когда взглянешь на эти темные, глубокие воды, на эти темные, глухие леса, на эти гордые, могучие скалы, на всю эту величественную картину, беспрестанно изменяющуюся и беспрестанно живописную; когда прочитаешь в ней глубокое поэтическое вдохновение, сравнишь с роскошною местностию Валаама скудную местность окружающей его Финляндии, – скажешь: «Да, здесь должен был жестокосердный и воинственный скандинав изменять свои бранные, суровые думы и ощущения на благоволение; здесь должна была душа наполняться всем, что возносит душу человеческую к высшим ощущениям, доставляемым религиею».
Первозданный вид природы, красота мест, аскетический нрав валаамских монахов влекли паломников. Приезжали с ними на остров и студенты Петербургской Академии художеств.
Пароход, привозивший их, приходил в субботу, поздно вечером. Освободившись от груза, мирно отчаливал, шлепая лопастями колес по воде, скрывался за поворотом монастырской бухты, и связь с миром обрывалась.
На Валааме шла другая жизнь.
«На этой суровой скале, – писал Н. С. Лесков, побывавший на острове несколько позже И. И. Шишкина, – не любят праздных прогулок. Откуда бы ни приплыл сюда дальний посетитель и как бы ни велико было в нем желание познакомиться с островом, он не может доставить себе этого огромного удовольствия, – говорю огромного, потому что остров поистине прекрасен и грандиозные картины его восхитительны.
На Валааме за обычай паломник подчиняется послушанию. Он должен ходить в церковь, молиться, трапезовать, потом трудиться и, наконец, отдыхать. На прогулки и обозревания здесь не рассчитано, но однажды мне… удалось обойти в одну ночь весь остров».
Суровая дисциплина на острове была сродни суровой природе. Неистовые штормы нередко бушевали вокруг Валаама. Волны пятиметровые набрасывались на остров. Неожиданные туманы окутывали землю. Невозможно было выходить из помещения.
Жить и работать в таких условиях, конечно же, было трудно. Но Валаам год от года преображался трудом человека.
Крепкий был хозяин на острове, о котором нельзя не упомянуть, – настоятель монастыря, игумен Дамаскин. Нельзя не упомянуть о нем еще и потому, что многое сделано было этим человеком и для молодых художников, приезжавших на остров работать. Был он знаком со всеми из них и в каждом оставил добрый след. Его вниманием дорожил и Иван Шишкин, оставивший ему на добрую память несколько своих картин. Суровый то был человек, начитанный – выходец из крестьян, уроженец Тверской губернии Дамиан Кононович, – при постриге получивший имя Дамаскин. Человек непреклонной воли, он прошел тяжелую жизненную школу, хорошо знал людей и дело, на которое ставил их. По его повелению в скитах, сквозь скалы, пробивали колодцы, при нем начали действовать на Валааме заводы – лесопильный, кирпичный. Он будет печься о постройке бесплатной гостиницы, в которой, со временем, суждено будет останавливаться И. И. Шишкину, Ф. А. Васильеву, П. И. Чайковскому, Д. И. Менделееву, Н. С. Лескову… Сколько людей с благоговением будут вспоминать этого мудрого старца. Каждому уделит время, побеседует. Житейская мудрость и созидательная страсть его подкупали всякого.
Да и как иначе относиться к человеку, который задолго до назначения его игуменом Валаамского монастыря более десяти лет провел в уединении, приняв обет молчания.
Сохранился гравированный портрет этого умного, властного человека, так много сделавшего для Валаама, на котором прожил не один десяток лет. Портрет этот – одна из лучших работ ректора Петербургской Академии художеств Иордана, покоренного личностью игумена.
Да, строги были здесь правила. «На Валаам приедете – и ничего, кроме большой церкви, не увидите, – говорил один из спутников Н. С. Лескова, – …по одному скиту показывают, а в некоторые, самые-то интересные, где самые строгие старцы живут, туда и совсем не ведут и одного туда не пускают, а ослушаться нельзя».
О Валааме многое слышали студенты Петербургской Академии художеств от своих товарищей, побывавших на острове. Годом ранее Ивана Шишкина на острове работал М. Клодт. Его картина «Вид на острове Валааме» – одна из удачных попыток живописца запечатлеть черты северной природы. Понятно, что стремление побывать на этюдах на далеком острове не покидало и Ивана Шишкина, и потому в марте 1858 года, в письме к родителям, он не забывает упомянуть о предложении Академии: «…мне предлагают ехать на лето на Валаам. Но не знаю, как кончится, туда бы недурно». Кончилось благополучно. Совет постановил ему ехать на Валаам. И в апреле месяце он сообщает домашним: «…Я, конечно, согласился, и весьма рад этому. Да и жизнь будет для нас там совершенно новая. Вполне монастырская…
Монахи гостеприимны и приветливы, и художников очень любят, мы вчерась были в часовне Валаамского монастыря… спрашивали, когда пойдут пароходы туда, и познакомились с экономом и казначеем, которые очень добрые и приветливые. Ехать туда можно не ранее 15 мая, ладожский лед еще стоит. Нева прошла, кажется, 18 апреля… О подробностях жизни и впечатления буду писать с места.
Адрес туда таков: Выборгской губернии в город Сердобль, оттуда в монастырь Валаамский, или просто на Валаам. Художнику такому-то.
Не знаю, что Бог сделает, как он поможет мне на нынешнее лето».
Вздох неудовлетворения слышится в последней строке письма. И это понятно. Шишкин недоволен работой, которую готовит для экзамена, и, несмотря на приложенные усилия, положения выправить не удается и на экзамене он не получает медали. Вся надежда на Валаам. Подальше от людей, от Петербурга, поближе к природе, – на безлюдные острова, «куда… часто посылают на выдержку, потому там природа такая разнообразная, дикая и, следовательно, трудная…».
Письмо написано в день отъезда А. Н. Мокрицкого из Петербурга, куда тот приезжал повидаться с братом – правителем канцелярии обер-полицмейстера графа Шувалова и любезными учениками, которые держались крепко друг друга в чуждой им столице. Посетил Аполлон Николаевич в эти дни (шел снег, слякоть, мерзостно) выставку в Академии, посмотрел работы учеников, рассказал о московских новостях, о подающих надежды, и притом большие надежды, учениках училища Саше Попове и Льве Каменеве.
– Такие пейзажи пишут, все удивляются, – говорил Аполлон Николаевич. – Каменев лирик. Тонко природу чувствует Его Саврасов очень ценит, – добавил он.




























