Текст книги "Шишкин"
Автор книги: Лев Анисов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)
Со Львом Львовичем Каменевым Шишкин был близко знаком еще по училищу и потому радовался успехам товарища, слушая о том из уст Аполлона Николаевича. А вскоре Каменев появился в Петербурге. Отыскал Шишкина. Оба обрадовались встрече. Шишкин все приглядывался к товарищу.
Каменев был высокого роста, скромным молодым человеком. Они были одногодки. Неклассный художник Лев Львович Каменев и студент Академии художеств Иван Иванович Шишкин. И судьба-то их чем-то сродни была. Оба из купеческих семей. Обоих страстно тянула живопись.
– Ты знаешь, – говорил Каменев, – хозяин, дай ему бог доброго здоровья, дал мне денег для поступления в Академию. Я ведь служил у него в конторе, ты знаешь. Призвал к себе и говорит: «У тебя, Лев, есть охота и страсть к искусству. Учись, но знай – путь твой будет тяжел и одинок. Много горя хватишь ты. Мало кто поймет и мало кому нужно художество. Горя будет досыта. Но что делать. И жалко мне тебя, но судьба, значит, такая пришла. Ступай». И поехал я с его деньгами. А ежели бы не он, Ванечка, как бы все сложилось. А мне ведь учиться охота.
Ему суждено было стать одним из создателей русского лирического пейзажа. Его картины поражают душевностью. Оторваться от них трудно. Сколько можно простоять у его картины «Зимняя дорога» и благодарить за нее ее создателя. Волею судеб, Каменев не принадлежал к баловням судьбы. Нужда сопровождала его всю жизнь, и умер он в глубокой бедности. Но он притягивал к себе людей искренностью своею, честностью. С ним можно было быть откровенным. Ему Шишкин показал свои работы и рассказал о предстоящей поездке на Валаам.
* * *
Пароход «Валаам» отходил от Калашниковской пристани раз в неделю, в пятницу. Уверенные, что отправятся на остров без затруднений, художники приехали на пристань за час до отправления. Велико же было их удивление (даже растерянность появилась), когда на пристани они увидели гудящую толпу паломников, желающих попасть на переполненный вконец пароход. Толкаясь, задевая друг друга чемоданами, кошелками, узлами, люди кричали на разные голоса, размахивая руками, и старались пробиться к кассиру-монаху, выдававшему билеты.
Пришлось проявить сноровку, чтобы обзавестись билетами и подняться на палубу парохода. Видно было, как на пристани маленький проворный монах взобрался на тумбу и закричал отчаянным голосом:
– Господа! Больше ни один человек не получит билета!
Поднялись вопли и крики, но все заглушил пароходный гудок. Перед иконой отслужили молебен.
Третий гудок – и пароход медленно отвалил от пристани. Средняя, носовая и верхняя палуба были заполнены пассажирами; все крестились.
Но вот пристань исчезла из виду и пассажиры могли приглядеться друг к другу. Внимание художников привлекла старушка с красными воспаленными глазами. За плечами у нее был холщовый, туго набитый мешок, на ногах лыковые лапти, в руках – суковатая палка. Старуха охотно отвечала на вопросы и рассказала, что идет пешком из Казанской губернии на Валаам. Родных у нее нет, и она ходит теперь по святым местам. Была два раза в Киеве, два раза в Соловках, в Сарове, в Новом Иерусалиме; в Кронштадте… И это все пешком, а ей шестьдесят лет с лишком!
– Денег нету, пешком ходим, пешком… – говорила она и благодарила монастырскую братию, разрешившую ей добраться до Валаама бесплатно.
Рядом с Шишкиным мужчина, средних лет, с весьма умным лицом, говорил спутнику:
– Вот думается: какая сила живет в народе, что гоняет людей из Казанской, Вятской, Ярославской губерний то в Киев, то в Соловки, то на Валаам… и люди, совершающие столь великий нравственный подвиг, проходящие пешком тысячи верст, даже не считают это за подвиг. Просто идут «потрудиться за Бога».
– Того душа русская требует, – отвечал ему тихо собеседник, молодой священнослужитель.
– В давние времена и Иерусалим русские ходили. А сколько, помните ли, хождений было написано. Целая литература. А нынче и не пишут.
– Позвольте вам заметить, – отвечал молодой монах, – в шестнадцатом столетии Византия поступилась своим православием: греки перестали быть учителями и наставниками русских в православной вере, – они уже были отступниками. Флорентийская уния охладила стремление русских паломников к святым местам Востока, паломничество перенеслось внутрь страны, и литература заметно пала.
– Не исключено, что здесь сыграли роль и оказали влияние и отношения с Западом. Именно они внесли тот научный скептицизм, который разрушает, подтачивает веру.
– Вы верно подметили. Народ продолжал верить глубоко, искренне, но не решался доверить свои чувства бумаге, опасаясь этого самого, как вы выразились, научного скептицизма, – и народная вера стала замкнутой, бессознательною, верою не ума, а сердца. Вы взгляните на лица едущих. Не во всех, но во многих увидите истинную веру.
– Верно. Но многие едут из праздности, как ни грустно.
– Город людей портит. Люди удовольствий ищут. А удовольствия общественные развращают людей, делают слабыми их духовно. Человек тогда крепок, когда вера и нравственность крепка. Человек впадает в большую и опасную ошибку, если думает, будто цель его жизни, всех забот, трудов и попечений есть та, чтобы иметь возможность когда-нибудь порядочно повеселиться; или если почитает большим счастливцем того, кто столько богат, что может иметь всякие удовольствия, каких только душе угодно. Такое ложное понятие, смею заметить, сильно укоренилось в рабочем классе. Конечно, счастие есть цель жизни; но всяк тот достоин сожаления, кто не знает другого счастия, кроме доставляемого сердцу общественными увеселениями.
Миновали фабрики, пригороды, поселки и только верст через двадцать перед пассажирами открылись зеленые берега, небольшие рощи. По левому берегу пролегал тракт на Шлиссельбург.
Завидев пароход, люди на берегу начинали махать платками, руками. Ребятишки до изнеможения бежали по берегу за пароходом.
Наконец вышли в открытое озеро. Пароход взял курс к Коневцу. Небо ясное, воздух чистый и холодный. Солнце ласково грело. Озеро сливалось с горизонтом. Пароход мерно подрагивал.
– Красота, – радостно произнес кто-то. – Воистину Божья благодать.
– Ну да, – возразили ему, – видать впервой едете.
– Оно так и есть, а что?
– А то, что пофартило вам. Как вздыбится море, Только держись, и молитва иной раз не помогает. Того и гляди пароход перевернется.
– Ну?
– Вот те крест. К вечеру будем в Коневце.
Вскоре солнце сморило всех и на пароходе молчали, лениво поглядывая на обгоняющие пароход волны, на чаек, кричащих за бортом. Глаз отдыхал на этой необозримой водной глади. Шишкин думал о Валааме, об услышанном нечаянном разговоре, искал взглядом монаха, думая о том, кто он. Мысли его чем-то были близки Ивану Ивановичу, и хотелось послушать его. побеседовать с ним, но он не решался сделать этого.
К вечеру, едва зашло солнце, захолодало. Наконец пароходный гудок возвестил приближение к Коневцу, и здесь только Шишкин возымел возможность обратиться к монаху.
– А отчего такое название, извольте вас спросить?
Монах глянул на него изучающе и. увидев любопытство не праздное, вежливо и обстоятельно ответил:
– Есть на острове камень. Носит он название Конь-камень. От сего удивительного дара природы остров и получил название Коневец. Камень этот, по преданию, служил предметом особого почитания язычников корел, кои ежегодно приносили ему в жертву одного коня Ныне на вершине камня часовня небольшая деревянная поставлена. Да вон, глядите, приближаемся.
Все паломники сошли на берег и направились в церковь, где служился молебен пред иконой Коневской Божьей матери и чудотворцу Коневскому преподобному Арсению.
Заночевали в Коневце и на следующий день были на Валааме.
Гостиница на тысячу мест была переполнена. Художников разместили в мансарде с деревянным потолком, который весь был испещрен различными надписями и инициалами. Одни просились работать на огороде, но их не допустили. Другие расписывались в том, что косили сено. Из окна видны были соседние строения, лес, воды озера. Жарко палило солнце. Было за полдень. По двору сновали монахи.
Вскоре художники знали, что всей братии на острове около тысячи человек. Нельзя было сказать, глядя на них, что у них постные лица. Да и то верно, замечали приезжие, что никогда крестьянин у себя дома не видит такой пищи, – а большинство монахов было из крестьян, – но даже городские жители монастырской трапезой бывали довольны.
Подивил стол и художников. Дневная трапеза наступала после поздней обедни. Вот как описывает ее один из паломников: «Народ из церкви направился в трапезную и рассаживался по своим местам в ожидании игумена. В громадной зале в три ряда в длину были расставлены столы, застланные белыми скатертями. Богомольцы трапезовали вместе «с братиею, женщины отдельно, в гостинице. При входе игумена вое поднялись, певчие запели положенные молитвы.
Игумен с двенадцатью монахами из старшей братии заняли особое место за первым столом в средней линии. Снизу к столу был подвешен колокол, в который игумен ударял, и это служило знаком инокам к перемене блюда и конца трапезы. Пока за столом ели, чтец за аналоем, посреди трапезной, читал громко «жития святых».
Кушанья были отменные, и художники переглядывались между собой. (В городе Иван Иванович часто обедал только хлебом с квасом, который брал постоянно в одной лавке.) Сытный здесь, в монастыре, был обед. На первое подали холодное – мелко нарезанный лук, капусту, свеклу и еще что-то растительное; все это было полито квасом. На второе щи, на третье суп, на четвертое каша…
Как то и положено, паломников во время их пребывания на Валааме возили каждый день по скитам на катерах и маленьком пароходе. Шишкин мог впервые увидеть скит Всех Святых, замечательный скит на острове Александра Свирского. Собственно, не скит, а самый остров: высокий, скалистый, поросший лесом, с прекрасным видом на озеро.
Приближался праздник – Вознесение Господне – и на остров, кроме паломников, приезжали олончане и корелы. Приплывали нижегородцы с Ильменя.
«В половине четвертого утра уже звонили к ранней обедне, – писал современник. По первому звону колокола братия выходила ив келий, и петирошгиво, один за другим, в клобуках и мантиях, как положено, направлялись монахи в церковь.
По вечерам обширный храм тонул в полумраке; четко выделялись потемневшие иконы, освещенные множеством свечей. Из алтаря доносился проникновенный голос иеромонаха[12], ему отвечал отлично подобранный хор».
И остров, и жизнь на нем поразили воображение художников. В первые же дни побывали они в монастырской библиотеке, насчитывающей около двадцати тысяч томов. В библиотеке же помещалось несколько витрин, в которых хранились предметы, составляющие небольшой монастырский музей.
На самом верху колокольни устроена была башня с окнами во все стороны; там находилась сильная подзорная труба и несколько морских биноклей; в башне постоянно дежурили монахи. Они извещали о приближении судов и о каких-либо несчастиях с судами на озере; в таких случаях из монастыря, как о том говорили люди бывалые, немедленно высылалась помощь.
И только глядя отсюда на бескрайнее озеро, можно было осознать, как далеко от острова материк. На Валааме шла другая, совсем иная жизнь.
«Монахи сначала встретили Шишкина, Каменева, Феддерса и Гине не особенно дружелюбно, – пишет Комарова, – чему причиной был Пискунов, который там жил летом 1857 года и позволял себе разные издевательства над монахами, бранил их и рассказывал про них разные анекдоты. Монахи сперва терпели, но потом пришли к нему, взяли его под руки, привели в общее собрание и начали отчитывать раба Божьего от нашествия злого духа, после чего Пискунову оставалось только уехать из монастыря. Теперь вновь приехавшие ученики быстро сделались любимцами монахов, как только те поняли, что это люди совершенно другие. Для Ивана Ивановича Валаам «девственно новый, суровый и величавый», был просто откровением, наложившим печать на всю его дальнейшую деятельность; изобилие воды в лесу, вековые сосны на скалах до последнего времени остались его любимыми мотивами.
Тамошняя жизнь пришлась ему как нельзя более по сердцу; даже постный, но изобильный и разнообразный монашеский стол всегда казался ему самым вкусным.
Жил он там всегда в веселой компании товарищей; на дальние этюды они ездили на лодке, иногда в сопровождении игумена Дамаскина; возвращаясь домой, неоконченные этюды покрывали клеенкой и прятали под скалами вместе с ящиками и красками, так как трогать было некому (кроме монахов, никто не имел права ходить по острову). Мольберты они себе строили на месте из целых бревен, рубили деревья и связывали их веревкой».
Игумен приглядывался к художникам. Ему нравилась работоспособность Шишкина. Да и внешним видом, костюмом своим и сильной медвежьеобразной фигурой он невольно напоминал семинариста. Недаром и товарищи его так в шутку называли. Близки Дамаскину были эти молодые люди, все внимание которых не было устремлено на внешнюю приятность, щегольство в одежде, любезность и ловкость в обращении. А сколько этот пожилой человек знал таких, кому и на ум не приходило, что благородство в чувствованиях, возвышенный дух, услуги, оказанные согражданам, Отечеству и ближним, славнее способности и искусства нравиться в свете. Скольких погубила страсть к блистанию в обществе. Жалкие люди.
Симпатичны ему были молодые художники. Видел он в них людей ищущих. Но изо всех выделял Ивана Шишкина. Благочестив, делу предан. Разве что душа успокоения не находит, но то признак таланта. Не тот творец, у кого душа не живая. Особенно близок ему стал этот художник после того, как услышал игумен его слова о назначении живописца:
– Посвятить себя живописи – значит отказаться от всяких легкомысленных занятий жизни. Изящные искусства ведут ко всему прекрасному, искреннему, благородному – ко всему, что зовется надеждою, советом и утешением.
То прорывались сокровенные мысли Ивана Ивановича, которые он вынашивал с давних пор, еще с первых лет обучения в Московском училище живописи и ваяния.
Расположившись у жаркого костра, художники иной раз всю короткую белую ночь проводили в беседах.
– Природу должно искать во всей ее простоте, – говорил Иван Иванович. – Мне кажется, истина в том, что рисунок должен следовать за ней во всех ее прихотях формы.
– И все-таки она прекрасна – природа, – говорил кто-то из товарищей. – Какая-то божественная красота в ней. Славно, что мы выбрали ландшафтную живопись.
– Красота, о коей вы говорите, – замечал Шишкин, – есть Божественное откровение, нам данное…
Валаамская природа напоминала родную елабужскую, и Иван Иванович чувствовал себя здесь спокойным. Спокойным и уверенным, и мысли, которые заглушались учителями в Академии, здесь обретали свободу и развитие.
Церковный колокол, сзывавший монахов к утренней молитве, иногда заставал художников на озере, далеко от острова. Тишину нарушал крик чаек. Всходившее солнце освещало вековые сосны, скалы, тропинки, ведущие к берегу.
В разных концах острова видели монахи высокую фигуру петербургского художника. Расположившись в глубине леса, принимался Иван Иванович «штудировать природу», зарисовывать увиденное в альбом. «Главнейшее для пейзажиста есть прилежное изучение натуры – вследствие сего картина с натуры должна быть без фантазии» – мысль эта, записанная в ученическую тетрадь еще в Москве, ныне стала одной из главных в его работе.
В то лето Иван Шишкин как бы воскрес духом. Работалось споро, да и жизнь на острове восстановила его нравственные силы. Не без жалости он покидал осенью остров, теперь уже имея твердую намеренность в следующее лето прибыть сюда. Краше Валаама и ближе природы по духу ему в здешних местах не виделось.
Глава пятая
В ПЕТЕРБУРГЕ. ДРУЗЬЯ И ЗНАКОМЫЕ
«… К Петербургу после Валаама я понемногу привыкаю, а то сначала на все смотрел глазами чудака, до того я свыкся с тишиной монастырской жизни и Валаамом вообще, что трудно отвыкнуть, – писал Иван Иванович вскоре после возвращения в столицу родителям. – Бог даст, на следующее лето туда опять. Монахи будут рады, они нас полюбили. На днях у меня был казначей валаамский и от лица игумена звал нас на следующее лето. Игумен прислал нам по просфоре и благословил по долгу и назначению. Уезжая оттуда, он нам тоже сделал подарки – книгу описания монастыря, плодов своего сада – яблоки и теперь водятся у нас. Все это приятно, но главное, сам Валаам живописен в высшей степени. Занятия наши на нем принесли нам пользу и успех».
Шишкин и Гине жили на Васильевском острове, на Малом проспекте, между 5-й и 6-й линиями, в доме Бернардаки, на четвертом этаже. По вечерам к ним приходили товарищи по Академии. Народу множество. Приходили с приятелями люди и вовсе незнакомые. Разглядывали картины и рисунки, развешанные на стенах, расспрашивали о Валааме, рассказывали о петербургских новостях.
Шишкин ознакомил профессора С. М. Воробьева с летними работами и оставил того в приятном расположении духа. Воробьев пообещал, что Совет академии наградит его достойным образом. А некоторые рисунки и картины, писанные с натуры, профессор советовал издать.
Работы много, но в свободную минуту Иван Иванович принимается бродить по городу. Нужно увидеть, какие изменения произошли за лето. Да и приятно, чего уж там, просто побывать на людях.
В тот год состоялось открытие Исаакиевского собора. В газетах и журналах появились хвалебные статьи в адрес Монферрана, по проекту которого был построен собор.
До нынешнего лета студенты Академии художеств часто могли видеть, как ранним утром на набережной Мойки, близ Прачечного переулка, появлялась невысокая, подвижная фигура пожилого щеголя, одетого в наглухо застегнутый синий фрак с золотыми пуговками. Белоснежные воротнички подпирали румяные щеки. Маленькие глазки, живые и умные, освещали всегда улыбчивое лицо. Это был Август Августович Монферран. Пешком отправлялся от своего дома к месту постройки собора. На улице он постоянно раскланивался. Его знал весь город.
О нем говорили во всех домах. Из уст в уста передавались всевозможные истории и сплетни. Необыкновенная судьба этого человека интриговала многих старых петербуржцев. Ведь многие из них помнили, как этот «французик» ютился под самой крышей в каморке.
Как известно, работы по постройке собора затянулись на сорок лет и были завершены лишь в то лето 1858 года.
По Петербургу тогда упорно ходил слух, будто один «ясновидец» предсказал, что строитель Исаакиевского собора тотчас умрет, как закончится постройка. И потому (тут петербуржцы переходили на шепот) Монферран не спешит с постройкой. Более здравые люди объясняли все очень просто: Монферрану невыгодно заканчивать строительство, приносящее ему огромные деньги.
Архитектор имел роскошный особняк, утопал в роскоши. Каждый имел к нему какое-нибудь дело. Люди искали его расположения.
30 мая 1858 года собор при огромном стечении народа был торжественно освящен. Государь император был доволен. Архитектор получил 40 тысяч рублей золотом и золотую медаль с бриллиантами. А через месяц зловещее предсказание сбылось – Монферран умер.
Он выразил желание быть погребенным в стенах Исаакиевского собора, над созданием которого трудился столько лет. Но император счел возможным разрешить лишь обнести гроб с телом покойного вокруг собора. Затем траурная процессия направилась к католической церкви на Невском проспекте, откуда прах был отправлен во Францию для погребения.
«Собор Исаакиевский мне не нравится, страшно пестрый и тяжелый и безвкусный, наружность гораздо великолепнее – а богатство страшное», – сообщает Шишкин в письме домой. Его самостоятельность суждений в письме проглядывает очень явственно. Да и трудно человека со сложившимся мнением сбить с мыслей газетными статьями.
Посетил он и Румянцевский музей, где и то время демонстрировалась картина А. А. Иванова «Явление Христа народу».
«…видел знаменитую картину Иванова», – писал оп родителям 19 сентября, едва приехав в столицу. От товарищей он услышал о похоронах художника, вернувшегося в Петербург из Рима и умершего через шесть недель по возвращении на родину. Некоторые из студентов Академии художеств в то лето уехали писать этюды в Дубки. Когда сделалось известно о смерти Иванова, несколько художников отправились пешком туда, сообщить печальную новость своим собратьям. Джогин и другие отправились в Петербург. Боясь опоздать к выносу тела, они ускоренными шагами шли всю ночь. Впечатление от смерти Иванова было очень сильным.
Известно, что в Риме художник жил затворником. Все мысли были сосредоточены на главной своей работе. Только расстройство зрения да недомогания прервали его работу.
«Как это вы можете, Александр Андреевич, терять понапрасну самое дорогое время в году, – говорили ему товарищи. – Придет лето – тут только бы и работать, смотришь, а вы как раз тотчас уезжаете: то в Венецию, то в Неаполь, то в Субиако, то в Перуджио! Как это можно! Этак вы и в сто лет не кончите картину». – А как жо-с, нельзя-с, – отвечает Иванов. – Этюды, этюды, мне прежде всего-с этюды с натуры, без них-с мне никак нельзя с моей картиной». – «Что с ним поделаешь! Так и отступишься. Упрям и своеобычен был сильно», – вспоминал об Иванове ректор Академии художеств Иордан. Для этой картины Иванов исполнил свыше трехсот этюдов с натуры. Они и вызывали удивление у Шишкина. О картине он слышал от Мокрицкого и Рабуса в Москве. Читал о ней у Гоголя. Но вот этюды… Они поражали воображение.
«…вид сей живописной пустыни, окружающей группу, исполнен так, что изумляются сами ландшафтные живописцы, живущие в Риме, – писал Н. В. Гоголь в «Избранных местах из переписки с друзьями». – Иванов для этого просиживал по нескольким месяцам в нездоровых Понтийских болотах и пустынных местах Италии, перенес в свои этюды все дикие захолустья, находящиеся вокруг Рима, изучил всякий камушек и древесный листок, словом, сделал все, что мог сделать, все изобразил, чему только нашел образец».
Да, чувствовалось, что для него, как для пейзажиста, было наслаждением наблюдать жизнь речного берега, камни и растительность, обогреваемые солнцем. И Шишкин искренне жалел, что не смог и не сможет теперь познакомиться с великим живописцем. Еще совсем недавно Иванова можно было видеть на выставке. Скромный, молчаливый, он, говорят, бродил среди своих этюдов, прислушивался к отзывам зрителей. Говорили, что он, видимо, страдал душою. Передавали, что ехать в Петербург он как-то суеверно боялся: ему казалось, с этим кончится его художническая жизнь. Да и денег на поездку не было.
Великая княгиня Елена Павловна, посетив в 1858 году студию Иванова, предложила на свой счет отправить картину в Петербург. Иванов отправился вместе с ней, но в дороге заболел сильным кровотечением из носа и настолько ослабел, что долго не мог ехать дальше.
Его картина была выставлена в Зимнем дворце, где ее осмотрел государь, а затем она вместе со всеми этюдами и эскизами была помещена в Академии художеств, чтобы дать возможность ознакомиться с ней публике.
Петербург встретил картину холодно. И он болезненно воспринял это, так как еще в Риме более всего боялся петербургской оценки. «Его произведение создало ему известность, но она совсем не была похожа на громкую славу русского художника, победителя в состязании талантов всего мира, о которой некогда мечтал Иванов», – писал его биограф.
Да и материальные дела вернувшегося в Петербург художника были неважными. Жить практически было не на что. Наконец, Иванов узнал, что получит за картину 10 тысяч рублей единовременно и 2 тысячи рублей ежегодной пенсии. Через три дня он поехал в Петергоф, чтобы заявить о своем согласии. Здесь ему сказали, что окончательный ответ он узнает у министра двора. «Измученный тревожным ожиданием, – пишет биограф, – Иванов упал духом и утратил всякую надежду на благополучный исход. Возвратившись к себе домой из Петергофа, он вечером в тот же день почувствовал себя дурно, то был припадок холеры, от которой он через три дня скончался».
Вскоре после его смерти картина была приобретена за 15 тысяч рублей и впоследствии подарена государем Румянцевскому музею.
«Это просто чудо искусства, и вы, я думаю, следите за суждениями о ней в нашей литературе», – пишет Иван Иванович домой, родителям. В письме он, вероятно, имеет в виду брошюру А. Н. Мокрицкого «Явление Христа народу. Картина Иванова. Разбор академика Мокрицкого». М., 1858 (утверждена цензором фон Крузе 9 сентября 1858 года). Свой разбор произведения Иванова Мокрицкий заключил словами: «При таких высоких художественных достоинствах, не заслуживает ли оно стать наряду с первыми произведениями искусства? И, выполняя в такой мере современные требования, может ли не заслужить первого места!»
Посещение выставки еще больше подстегнуло Ивана Ивановича. Работать, работать, работать…
«Посвятить себя живописи – значит отказаться от всяких легкомысленных занятий жизни», – записал в ученическую тетрадь еще в Москве во время обучения в Училище живописи Иван Иванович. Не со времени ли прочтения статьи Н. В. Гоголя об А. А. Иванове мысль эта стала близкой, кровной ему?
«…Устройте так, – писал Н. В. Гоголь, заканчивая статью, – чтобы награда была выдана не за картину, но за самоотвержение и беспримерную любовь к искусству, чтобы это послужило в урок художникам. Урок этот нужен, чтобы видели все другие, как нужно любить искусство, – что нужно, как Иванов, умереть для всех приманок жизни; как Иванов, отказывать себе во всем, даже и в лишнем блюде в праздничный день…»
Да, москвичи знали, что такое труд. Недаром так душевно они отнеслись к картине Иванова.
Меж тем наступила осень. Дни стали короче. Работа отнимала все время, и редко какое событие могло обратить на себя. внимание. Разве что какое-нибудь необычайное.
«Как-то на днях в Петербурге был пожар за Летним садом, горели барки с сеном числом около 50. Зрелище удивительное, горящие барки плыли по Неве по разным направлениям и их растаскивали железом маленькие пароходы».
В поизношенной беличьей шубе, с трубкой в руках редко теперь Иван Иванович появлялся на петербургских улицах.
В декабре, на экзаменах, он получает серебряную медаль первого достоинства («Совет Академии удостоил серебряной медали 1-го достоинства: К. Маковского… Василия Верещагина за рисунки с натуры, Ивана Шишкина за пейзажную живопись «Вид на острове Валааме…»). Результат сверх чаяния хорош. Шишкин выставил «восемь вещей красками и три рисунка пером, и эти-то рисунки произвели страшный фурор, некоторые приняли их за превосходную гравюру». Радостный Иван Иванович спешит сообщить родным все, что говорилось профессорами: «Совет Академии торжественно объявил, что таких рисунков Академия еще не видела, и хотели за них дать золотую медаль, но отложили до марта. Всех своих сверстников зашиб совершенно», – пишет он, ничуть не питая к ним недоброжелательства, а только невольно не умея скрыть настоящей своей радости.
Картина «Вид на острове Валааме» ныне хранится в Киевском музее русского искусства. Солнечный день на скалистом, поросшим мхом, кустарником и лесом, острове. Недвижима водная гладь залива, таинствен лес на другом берегу. Местность заброшенная, дикая. Человек будто бы только-только попал сюда, пробравшись сквозь бурелом и чащу, и остановился, пораженный красотой увиденного. Именно эту радость открытия и передает художник.
Реалистичен и строг этюд «Сосна на Валааме». Красота и суровость жизни – это, пожалуй, главная мысль картины. Подле высокой сосны, растущей на вершине скалы, заброшенная могила, отмеченная покосившимся деревянным крестом. Веет от картины какой-то мощной духовной силой.
Сравнивая выставленные Иваном Ивановичем картины с его ранними работами, видишь, как заметно выросло его профессиональное мастерство. Казалось, сама поездка служила тому, чтобы осень и зиму оставалось пожинать плоды летнего труда.
Глубокой осенью остров Валаам посетил Государь император с супругой. От знакомого валаамского эконома Шишкин узнает приятную для него новость, о которой сообщает родителям: «…картину, которую я писал для подарка в монастырь, бывши там, они (монахи) поднесли в подарок государыне, которой Валаам очень понравился, я она изъявила как-то желание, и желание ее предупредили.
Две вещи, одна моя, а другая художника, который уже теперь за границей и тоже там был и оставил в подарок. Но при всем том монахи неохотно расстались с ними, но надеюсь, что еще напишем им».
Всего добиваться своим трудом: материального достатка и особенно признания. Признания, без которого немыслима жизнь ни одного художника. Картины должны говорить сами за себя. У них отдельная жизнь. Своя жизнь, и только те из них тронут зрителя, вызовут в нем желание запомнить их, поразмыслить над ними, кои написаны с любовью, выстраданы. И уж пустым картинам не помогут никакие заказные хвалебные статьи. Статьи прочтут, а картина сама о себе все скажет. Не потому ли так явственна гордость Ивана Ивановича, что успех добыт своим трудом, что выполнена заповедь Аполлона Николаевича Мокрицкого («Истинные достоинства художественного произведения заключаются в прочных и твердых началах искусства, а не в случайных эффектах или бойкости кисти»), что москвичи дают фору чванливым питерцам: «…Всех своих сверстников зашиб совершенно. Впрочем, из нас трех друзей только Гине останется ни при чем, а Джогин получил тоже медаль серебряную 1. А всего выставлялось человек 15, и все не получили ничего, кроме благодарности за занятия, несмотря на то, что у некоторых сильные и очень сильные протекции, но, увы! Не помогли. Истина и прямота действий всегда восторжествуют, у меня решительно никакой протекции, да я и враг подобного, но берет свое, и все мои вещи назначены уже на выставку».
С утра и до вечера в комнате художников народ: знакомые и незнакомые люди приходили поздравлять Шишкина с наградой.
Мокрицкий, прибыв в Петербург и увидев рисунки, захотел, чтоб они были выставлены в Москве. Он испытывал гордость за своего ученика. Его радость была оправданной. Рисунки представлены художественной выставке в залах московского Училища живописи и ваяния и замечены критикой. Цензор Николай Федорович Крузе, известный строгостью суждения, саму выставку работ преподавателей и учеников училища считал неудовлетворительной: подробно разобрал только выставленные в залах училища картины А. А. Иванова, дал им высокую оценку и отметил из молодых художников одного Шишкина.
После выставки рисунки были куплены одним из любителей художеств, фамилию которого ныне установить невозможно. Иван Иванович получил первые большие деньги. Эту зиму он уже не так нуждался, как раньше, когда, как вспоминала его племянница, «он часто обедал только хлебом и квасом, которые постоянно брал в одной мелочной лавке, где однажды, зачерпывая квас из кадки, вместе с квасом выловил скелет крысы, сгнившей в кадке, которая, очевидно, никогда не мылась». Присылаемых ему денег из дому едва хватало на квартиру да на покупку художественных принадлежностей, на которые он обыкновенно не жалел денег.




























