444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Анисов » Шишкин » Текст книги (страница 13)
Шишкин
  • Текст добавлен: 10 октября 2026, 20:00

Текст книги "Шишкин"


Автор книги: Лев Анисов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)

И не беда ли некоторых художников, подпавших под влияние В. Стасова, что они, «отыскивая взапуски сюжеты один другого грязнее», в увлечении «бытом» в молодые лета, отходя тем самым от истории, приходили к истине с большим опозданием, а некоторые так и не успевали добраться до нее?

Знакомство с Крамским не прошло бесследно. Иван Иванович доверял его вкусу и «всегда вспоминал о нем, когда затруднялся чем-нибудь в картинах или хотел знать беспристрастную оценку своих вещей».

Любопытна следующая фраза Комаровой: «…вне художественной деятельности, в общественных делах. Иван Иванович шел за Крамским с закрытыми глазами, и почти до конца все взгляды Крамского оставались его взглядами».

В художественной деятельности Иван Иванович был независим.

Он не был публицистом, оратором, как Крамской, умел высказывать и отстаивать свои мысли лишь в кругу самых близких и дорогих людей и отнюдь не склонен был изменять им.

Преданность Крамского искусству вызывала у Шишкина глубокое уважение. Да и сам облик Ивана Николаевича импонировал ему. Было в нем нечто, выделявшее из среды художников. Ни выражением лица, ни повадками, ни костюмом не походил он на окружающих его товарищей. В самой фигуре, лице было что-то властное, значительное. Живость же, общительность Крамского как бы дополняли тихость и степенность Шишкина.

Нравилось Ивану Ивановичу в Артели художников и то, что забота их друг о друге была самою выдающеюся заботою. Здесь он был среди своих.

«Громче всех раздавался голос богатыря И. И. Шишкина; зеленый, как могучий лес, он заражал всех своим здоровым весельем, хорошим аппетитом и правдивой русской речью. Немало рисовал он пером на этих вечерах своих превосходных рисунков. Публика, бывало, ахала за его спиной, когда он своими могучими лапами ломового и корявыми от работы пальцами начнет корежить и затирать свой блестящий рисунок, а рисунок, точно чудом или волшебством каким от такого грубого обращения автора выходит все изящней да блестящей…»

Иногда мирное течение жизни нарушал Крамской, увлекая сидевших подле него гостей в спор. Тогда все навострили уши. Небезынтересно было послушать его и Шишкину.

– Искусство является выразителем стремления человеческого духа к совершенствованию и прогрессу, и деятельность артели направлена на то, чтобы приблизить его к народу, – говорил Иван Николаевич.

Расхаживая по залу и остановившись вдруг подле одного из гостей, втянувших его в спор, Крамской, отпахнув полу фрака и уперевшись рукой в бок, продолжал:

– Если мы хотим служить обществу, мы должны знать и понимать его во всех его проявлениях, а для этого самим необходимо стремиться к совершенству. Знаний, знаний не хватает нам. Ведь художник – это критик общественных явлений. Какую бы картину он ни выставлял, в ней видны его симпатии, антипатии и, главное, та неуловимая идея, которая будет освещать его картину. Каждый мыслящий почувствует его миросозерцание.

Оставаясь наедине с собой, Иван Николаевич как бы преображался. Пафоса не было, были горькие раздумья о жизни, самом себе. Он понимал: в чем-то порывалась его связь с прошлым, главным, может быть, в жизни.

«…когда сравнишь, какое огромное пространство отделяет наших матерей от нас самих, то страшно становится за нас, – писал он жене и продолжал: – Не согласился бы быть в таком положении к моим детям, в каком моя мать находится ко мне. Мы не поймем друг друга – я чужой для нее, чувствую, что чужой».

Чужим он стал и для девушки, любящей его, так и не осмелившейся подойти к нему во время его приезда на родину.

Оторваться от родной земли – что может быть страшнее для художника.

Может, потому в иную минуту, разговорившись с Иваном Ивановичем, принимался рассказывать о детстве, вспоминать прошлые годы. И этот новый человек был не менее дорог Шишкину, нежели страстный полемист, оспаривающий чьи-либо мысли.

– У нас в Острогожске речка – Тихая Сосна. Подле нее дом наш, – говорил Крамской. – Отца не помню. Матушка говорит, суровый был. А детство, детство, знаете ли, перед глазами стоит… Помню, однажды в половодье вышли с матушкой на берег, а ветрено, волны огромные, вода темная-темная. Ужас какие волны, чуть нас не захлестывали. Иной раз глаза закроешь и видишь реку, волны, луга и холмы, синие, таинственные…

– И я на Каме не однажды вот так далями засматривался. Придешь на Красную горку и смотришь, смотришь. И на душе чисто и покойно. Всякий раз приезжаю, и словно очищается душа от скверны какой-то. Другим человеком возвращаешься.

– Вот-вот, – соглашался Иван Николаевич. – Родина, одно слово. Маленьким, знаете ли, приду в кладбищенскую церковь и от икон оторваться не могу.

Трудно теперь судить о том, признавался ли Крамской Шишкину в том, что пишет стихи. Но одно достоверно: в те годы существовала тетрадка (ныне хранится в рукописном отделе Государственной публичной библиотеки имени Салтыкова-Щедрина) с надписью на обложке, сделанной художником: «Собрание стихов Ивана Крамского».

Приведем одно, написанное в марте 1861 года. «На полдороге».

Стоишь на вершине;

как странник угрюмый,

Как ветром и бурей погнутое древо,

А в душу и сердце стучится, стучится

серьезная дума:

Полжизни направо, полжизни налево.


Великий, кто в силах пройти

без смущенья

Миг трудный пожизненных лет,

Чья жизнь была полна значенья,

Кто даст непостыдный ответ.

Не страшно мне в видимом мире,

Ужасно пройти без следа!


Такие мысли о «полдне» жизни вынашивал Крамской.

О своем «полдне» думал и Шишкин, возвратившись в Россию.

Глава девятая

ПОЛДЕНЬ

Весна 1866 года началась тревожно. В апреле, четвертого числа, Петербург облетел слух о покушении неизвестным на жизнь государя. Говорили, случилось это около трех часов пополудни, во время прогулки Александра Николаевича в Летнем саду.

Ужас охватывал от случившегося. Не было в истории такого, чтобы на жизнь царя покушался простолюдин. В смутную пору, правда, кинули на пики Лжедмитрия первого. Так то вероотступник был, в Россию иезуитами навостренный.

На другой день узнали подробности. Спас государя мастеровой Комиссаров, ударил под локоть злодея в то самое время, когда тот прицеливался выстрелить.

Государь, передавали, сказал собравшимся: «Верно, я еще нужен России». Наследнику же, который с рыданием бросился ему на шею, молвил: «Ну, брат, твоя очередь еще не пришла».

На Дворцовой площади гудел возмущенный народ. Осуждали преступника. Говорили о безбожии и разврате, охвативших общество. Ругали печать. Люди сведущие передавали, что преступник путается в показаниях.

Цензор А. В. Никитенко, земляк и близкий знакомый И. Крамского, записывал в своем дневнике в эти дни:

«9. Суббота… Беспрестанные вопросы: кто он? (преступник. – Л. А.) – поляк или русский? Общее желание, чтобы это не был русский… Никогда еще, кажется, в России умы не были так возбуждены.

Я все продолжаю думать, что это орудие нашего нигилизма в связи с заграничным революционным движением. Тут очевидна цель произвести в России сумятицу, дескать, пусть будет, что будет…

10. Воскресенье… Злодеяние, которое чуть было не облекло в траур всю Россию, заставляет призадуматься философа-наблюдателя нашего современного умственнаго и нравственнаго состояния. Тут видно, как глубоко проник умственный разврат в среду нашего общества. Чудовищное покушение на жизнь государя несомненно зародилось и созрело в гнезде нигилизма – в среде людей, которые, заразившись разрушительным учением исключительного материализма, попрали в себе все нравственные начала и, смотря на человечество, как на стадо животных, выбросили из души своей все верования, все возвышенный воззрения.

Какая ужасающая, чудовищная дерзость делать себя опекунами человечества и распоряжаться судьбами его без всякого иного призвания, кроме самолюбия самого…

11. Понедельник… Чем больше я вдумываюсь в это происшествие, тем мрачнее оно становится в моих глазах. Не есть ли оно роковое начало тех смятений, какия должна вытерпеть Россия, пока она не упрочит и не определит своего нравственнаго и политическаго существования?»

Все это Никитенко мог выразить вслух Крамскому. Могли его слова дойти и до Шишкина. Важнее другое – такие мысли висели в воздухе.

* * *

Первой работой, написанной по возвращении в Россию (а если быть более точным, одной из первых) стала картина «Швейцарский пейзаж». Ее пожелал приобрести казанский археолог, коллекционер и краевед Андрей Федорович Лихачев. Чем-то она напоминает «Вид в окрестностях Дюссельдорфа». Тем, видимо, что в ней Иван Иванович отдал (все еще впротиву самому себе) дань установкам, требованиям, предъявляемым Академией, с которой все еще был связан. Но изображение в картине людей, одетых в национальные костюмы, уже говорит о желании усилить национальный колорит в ней. Недаром один из критиков сумел увидеть в этой работе «самобытную русскую складку». Но летом, работая под Москвой, в Братцеве, вместе с Л. Л. Каменевым, Шишкин как бы стряхивает с себя последние следы «немецкого» влияния.

Работает поистине одержимо. Словно какую-то главную, важную мысль хочет воплотить в работе.

В то лето им был написан этюд «Полдень. Окрестности Москвы. Братцево», с которого, можно сказать, начинался новый художник.

…В солнечный день неожиданно загрохотал гром. Запахло свежестью. Ветер подхватил перья, сухую траву я понес их по дороге. Тучи тенью поползли по земле, и первые крупные капли ударили по лицу. Небо стало темно. Хлынул ливень…

Но вот дождь кончился. Тучи ушли. Небо посветлело. От земли валил пар. Капали с ветвей тяжелые капли. С поля, с работ возвращались, переговариваясь, крестьяне.

Шишкин написал этюд в один присест, на одном дыхании. И был доволен. Живые облака, легкий ветер, мокрая земля. Глядя на крестьян, вспоминал недавний разговор с ними.

(«Пейзаж – не то, что вы думаете, в нем – Бог, самый грандиозный и беспредельный», – скажет однажды Н. Н. Ге, поверяя сокровенные мысли.)

По верному замечанию искусствоведа О. Кругловой, начиная с этой работы на первый план в произведениях Шишкина выдвигается поэтическое начало.

Но было и другое, не менее важное в работе. Он как бы отвечал на вопрос, что воспевать в этом мире, в полдень своей жизни, когда так явно видны начало и конец ее.

Через три года он вернется к этюду и приступит к картине. Сюжет повторится. Даже название будет почти то же – «Полдень». Исчезнет, правда, лес, но откроются бескрайние просторы за ним. Столько воздуха в картинах Ивана Ивановича еще не было.

Обращение к старому этюду, чувствуется, не случайно. Словно одна важная мысль не дает ему покоя: красота земли, окружающей природы, совершенство ее, красота людей, живущих на ней, не могут, не должны порождать зло.

И не это ли почувствовал в картине Ивана Ивановича Третьяков, приобретая ее?

(В скобках отметим, к этой теме Шишкин обратится и в последующем, в частности, работая над картиной «Рожь».)

«…покорнейше Вас прошу сообщить мне, продана Ваша картина «Полдень» или еще нет? И в таком случае, не угодно ли Вам будет уступить мне ее за 300 рублей?» – писал П. М. Третьяков 25 октября 1869 года Шишкину.

«Я очень рад, что картина моя попала к Вам, в такое богатое собрание русских художников», – отвечал через некоторое время Иван Иванович.

Известно, впервые «Павел Михайлович пожелал приобрести рисунок Шишкина через Мокрицкого, но покупка не состоялась. Рисунков Шишкина у Третьякова не было до 1870 года.

Еще 23 декабря 1860 года Мокрицкий писал Третьякову: «Поверьте мне, добрейший Павел Михайлович, что я весьма неохотно отпустил Вас, не решив дела насчет рисунка Шишкина. Мне хотелось тогда и сделать вам удовольствие, и самому не остаться в убытке, потому что вещь в самом деле прекрасная и достойная украшать любой альбом».

Через А. А. Риццони, А. Г. Горавского Третьяков получал сведения о работах Шишкина, («…настоящие виды со всей их непривлекательностью, то есть без прикрас, так и видишь, будто перед тобой что-то знакомое и родное».)

«Полдень» – первая картина Шишкина, приобретенная П. М. Третьяковым.

Павел Михайлович Третьяков продолжал в жизни дело бывшего директора почтового департамента Ф. И. Прянишникова, который, один из первых в России, попытался собрать произведения русской школы. Мысли предшественника глубоко повлияли на П. М. Третьякова, едва он ознакомился с открытой для публики галереей Ф. И. Прянишникова, которую думали продать вскоре после кончины ее# владельца.

Впротиву пристрастия всеобщего к иноземному составить русскую школу – это ли не подвиг гражданский?

«Кому не приходила мысль о том, – писал М. В. Нестеров, – что, не появись в свое время П. М. Третьяков, не отдайся он всецело большой идее, не начни собирать воедино Русское Искусство, судьбы его были бы иные: быть может, мы не знали бы ни «Боярыни Морозовой», ни «Крестного хода», ни всех тех больших и малых картин, кои сейчас украшают знаменитую ГТГ.

Тогда, в те далекие годы, это был подвиг…»

Идея собирания произведений русской школы, которую осуществлял П. М. Третьяков, возникла не на пустом месте, а рождена была осознанием необходимости утверждения русского в России в противовес западному влиянию.

«Многие положительно не хотят верить в хорошую будущность русского искусства и уверяют, что если иногда какой художник напишет недурную вещь, то как-то случайно, и что он же потом увеличит собой ряд бездарностей, – писал П. М. Третьяков одному из адресатов. – Вы знаете, я иного мнения, иначе не собирал бы коллекцию русских картин, и очень был бы счастлив, если бы дождался на нашей улице праздника…

Я как-то невольно верую в свою надежду: наша русская школа не последнею будет; было, действительно, пасмурное время, и довольно долго, но теперь туман проясняется».

Какова же была нравственная обстановка в обществе, если действия русского человека, родившегося в России и собиравшего картины художников русской школы, считались подвигом!

За три года по возвращении в Россию произошли важные события и в личной жизни Шишкина: он женился на Евгении Александровне Васильевой, у него родилась дочь Лидия, и начал получать всеобщее признание его первый ученик – Федор Васильев.

Впрочем, обо всем по порядку.

Обратимся к источникам.

«Членом Артели Иван Иванович никогда не был, – писала Комарова, – но постоянно там бывал и во всем участвовал как свой человек, подружился со многими и туда же привел Ф. А. Васильева, тогда еще мальчика, ученика рисовальной школы Общества поощрения художеств. Сначала их отношения были отношениями ученика и учителя; но их характеры, взгляды на искусство были до того различны, что вскоре уже они начали расходиться. Васильев, мальчик по годам, оказался человеком совершенно сложившимся, с твердыми воззрениями на жизнь и искусство. Крамской говорил, что трудно было найти две более взаимоисключающие друг друга натуры… Но, к чести обоих надо сказать, что их уважение друг к другу скоро опять восстановилось…»

Где они познакомились и что могло их привлечь друг в друге?

Вот характеристики обоих, оставленные современниками.

Крамской, вспоминая Васильева, писал: «С первого шагу он меня поразил, и неприятно: его манеры были самоуверенны, бесцеремонны и почти нахальны; в 17 лет он не отличался молчаливостью и скромностью… у него эти манеры и тон лежали в самой натуре».. Замечу, что первое впечатление быстро изгладилось, так как все это было чрезвычайно наивно и показывало только, что у него были замашки, хватавшие очень далеко; оно и немудрено, так как разница между нами была почти на 14 лет. Так шло около года, если не больше, и я должен сознаться, что часто он приводил меня просто в восторг и свежестью чувств, меткостью суждений и беспредельной откровенностью своего умственного механизма… (Познакомился И. Н. Крамской с Ф. А. Васильевым в исходе 1868 года. – Л. А.) Развивался он в полной гармонии с И. И. Шишкиным, который имел на него влияние в это время, но уже через год резко обозначились пункты разногласия относительно взгляда на натуру. И действительно, трудно найти две более взаимоисключающие друг друга натуры».

Крамской же подметил одну из глубоких черт Васильева – страсть игрока.

«Он не принадлежал к числу тех спокойных натур, которые покорно переносят свое неважное положение; ему нужны были средства принца, чтобы он не жаловался на жизнь, но страсти его имели характер мало материальный. Это были страсти духа. Он, этот мещанин по происхождению, держал себя всегда и всюду так, что не знающие его полагали, что он по крайней мере граф по крови. Однажды у меня в одном имении спрашивали: «Скажите, пожалуйста, как приходится Федор Александрович (Васильев) графу N N?» – «А что?» – «Да так, любопытно знать…» – «Да никак, он не родственник даже!..» – «Ну вот еще! Вы, стало быть, не знаете, что он его побочный сын».

Я улыбнулся… Васильев и настоящих княгинь, полагающих, что у них голубая кровь, заставлял с собою обходиться осторожно…»

«Он – незаконный сын и в метрике записан Федором Викторовым. Отец его действительно был Александр Васильев. До 22 лет человека звали правильно…»

А вот портрет Ивана Ивановича, оставленный человеком, хорошо знающим его: «…с виду суровый, на самом деле добряк, по внешности волостной старшина, на самом деле тончайший художник. Наружность его была типично великорусская, вятская. Высокий, стройный, красивый силач, с зорким взглядом, густою бородой и густыми волосами».

(Как тут не вспомнить слова Ф. И. Шаляпина: «Поразительно, каких людей рождают на сухом песке растущие еловые леса Вятки! Выходят из вятских лесов и появляются на удивление изнеженных столиц люди, как бы из самой древней скифской почвы выделанные. Массивные духом, крепкие телом богатыри».)

Впрочем, по замечанию Н. А. Рамазанова, истые поклонники красот природы отличались необыкновенною ровностию характера, душевным спокойствием, мягкостию нрава и, без сомнения, самою задушевною любовью к искусству. «В истинно даровитых людях, – писал скульптор, – все тихо, плавно, стройно, как те явления природы, которым они, как искренне любящие дети, вполне сочувствуют, пред которыми восторженно стихают всем существом и, согретые безмятежным огнем любви, переносят их в свои произведения; потому-то с последних и веет на нас жизнью самой природы».

Вспомним и еще одну характеристику: «Шишкин предпочитал солнечные полдни, и это характерно для здравого ума и ясного воображения великорусса. В полдне больше всего света, больше подробностей – больше работы и знания. Не в рассудочности Шишкина причина его недостатков, а в робости, в той робости, которой отличаются умы и таланты неокрепших натур. Человек еще не научился верить своим силам и не дает себе полной воли. Бездарности подражают, таланты стесняют себя. Шишкин только тогда решался создавать, когда ему казалось, что предварительно он изучил предмет со всей полнотой».

Сравнивая Шишкина и Васильева, Крамской подмечал: «Один трезвый до материализма художник, лишенный даже признака какого-либо мистицизма, музыкальности в искусстве (как и все почти племя великоруссов), художник, которому недостает только макового зерна, чтобы стать вполне объективным; другой, весь субъективный, субъективный до того, что вначале не мог даже этюда сделать без того, чтобы не вложить какого-либо собственного чувства в изображение вещей совершенно неподвижных и мертвых».

Различные по характеру, они все же сразу подметили главное друг в друге – преданность искусству.

Где могли познакомиться Васильев и Шишкин?

Вспомним, Васильев учился в вечерней рисовальной школе Общества поощрения художников и окончил ее в 1867 году. Именно в те годы в школе преподавали Чистяков, Крамской, Корзухин, Журавлев, М. Клодт.

Мог кто-то из этих художников (исключая Крамского) обратить внимание Шишкина на талантливого юношу, а возможно, и реставратор картин в Академии художеств И. К. Соколов, знакомый лично с Иваном Ивановичем, рассказал ему о работающем у него в услужении Федоре Васильеве.

Простота, прямота Ивана Ивановича, его работы, близкие по духу, настроению, притягивали Васильева. Именно Федор Васильев, став знаменитым художником, не устанет повторять, что за Иваном Ивановичем по праву остается первое место среди пейзажистов. Можно предположить, что он первым подошел к Шишкину, обратившись за каким-либо советом. Остается только догадываться, почему, имея учителей Корзухина, М. Клодта и др. в рисовальной школе, он обратился не к ним, а выделил Шишкина. Не исключено, что он почувствовал в картинах Ивана Ивановича ту музыку, сущность которой стремился познать в природе. Шишкин, оценив способности живой, кипучей натуры гениального мальчика-юноши, которому явно многого не хватало в художественном развитии, взялся быть его наставником. В рисовании и живописи с натуры Васильев, замечал И. Н. Крамской, чрезвычайно быстро ориентировался: он почти сразу угадывал, как надо подойти к предмету, что не существенно и с чего следует начать.

«Учился он так, – вспоминал И. Н. Крамской, – будто живет в другой раз и что ему остается что-то давно забытое только припомнить».

Надо сказать, под влиянием Шишкина мог углубиться интерес Васильева к пейзажу. Человек городской (вспомним пейзаж Ф. Васильева «После дождя», написанный в 1867 году, изображающий петербургскую улицу, омытую летним дождем, – этот «этюд-обещание», как заметил один из критиков, «вызывающий лишь одно предположение – разовьется талант или зачахнет»), он интуитивно тянулся к живой природе (недаром и поражала его в каменном городе гроза, ливень), угадывая, что одно соприкосновение с ней делает человека богаче духовно, способствует внутреннему совершенствованию, но пока не знал ее, и нужен был толчок для этого познания. Таким толчком и послужила встреча с Шишкиным.

На лето 1867 года Иван Иванович берет его с собой на Валаам, на этюды.

Уместно предположение, что благодаря Шишкину Федор Васильев открыл глухие, непроходимые чащобы, мокрый папоротник, хмурое небо…

По прибытии на Валаам Ф. Васильев принялся заполнять рисунками альбом. Перелистаем его страницы. Любопытно по рисункам судить о том, на что обращал внимание ученик, слушая учителя. Общих дальних планов на рисунках нет. Более внимание уделено плану переднему. Скорее исследователь чувствуется в рисунке, нежели художник. Вспомним, в годы ученичества Шишкин придерживался мысли, что природу должно искать во всей ее простоте, рисунок должен следовать за ней во всех ее прихотях форм. Видимо, потому он занимался в свое время составлением коллекции этюдов различных растений. И тогда же нащупал он метод работы, повторяемый теперь Федором Васильевым. Познание природы ученым образом. Здесь много и от Венецианова: «…ничего не изображать иначе, чем в натуре является».

Конечно же, работа на природе с Иваном Ивановичем ни в коей мере не могла быть сравнима с копированием «оригиналов» в рисовальной школе. Именно здесь, на Валааме, рядом с Шишкиным, нарождался тот художник, тот гениальный Васильев, в котором, по замечанию И. Н. Крамского, «русская пейзажная живопись едва не получила осуществления всех своих стремлений. Он был близок к тому, чтобы сочетать самую строгую реальность с высокопоэтическим чувством».

Можно согласиться и со словами другого художественного критика: «Если бы смерть пощадила его еще несколько лет, мог бы дать нам первоклассные произведения и совершить громадный переворот во всей пейзажной живописи». Есть смысл напомнить лишь некоторые картины Васильева: «После грозы», «Мокрый луг», «Оттепель». Но все это в будущем. А сейчас они с Иваном Ивановичем и другими молодыми художниками изучали Валаам, который для Васильева станет той же школой, какой был Валаам и для Шишкина.

По рисункам Васильева можно судить и об их обыденной валаамской жизни: «У костра в лунную ночь», «В лесу. Встреча с медведем», «Монахи, тянущие невод из воды».

Любопытно: некоторые этюды писали почти с одного места, например, «В церковной ограде. Старое кладбище Валаамского монастыря».

И. Н. Крамской после смерти Ф. Васильева в 1873 году напишет В. В. Стасову: «Вам известно, что он не был учеником Академии и не ей обязан своим развитием, а Шишкину». Он же заметит: «Трудно сказать, в каком бы направлении пошло развитие Васильева, если б не встреча с Шишкиным».

Васильев же писал сестре Евгении, что в восторге от Валаама и тамошней жизни.

Не проходили бесследно и житейские разговоры с Шишкиным. Какие-то нечаянно высказанные мысли Ивана Ивановича могли осесть в сознании ученика.

Иван Иванович в том году закончит картину «Рубка леса». Художественные критики и по сию пору, упоминая о ней, не забывают сказать о жанровых чертах картины, позволяющих увидеть, что и как делают лесорубы, изображенные в ней. Много говорят о «дробленности», «детализации», мешающей общему единению картины. И даже то, что «детализация, к которой он прибегает, является реакцией против отвлеченности природных форм в пейзажах академической школы».

Но вспомним слова Ф. М. Достоевского: «Теперь безлесят Россию, истощают в ней почву, обращают в степь и приготовляют ее для калмыков… Но человек, истощающий почву с тем, чтоб «с меня только стало», потерял духовность и высшую идею свою. Может быть, даже просто не существует».

Не эту ли картину изображает Иван Иванович, которого так больно задевала «Рубка леса» в России. Рубка национальных устоев, нравственности, гармонии человеческой жизни.

Он как бы говорит: там, где разрушение Бога (в данном случае природы), – там смерть.

Д. И. Менделеев, характеризуя эту пору в России, напишет: «Русский мужик, переставший работать на помещика, стал рабом Западной Европы и находится от нее в крепостной зависимости», и далее: «Крепостная, т. е. в сущности экономическая зависимость миллионов русского народа от русских помещиков уничтожилась, а вместо нее наступила экономическая зависимость всего русского народа от иностранных капиталистов…», «миллиарды рублей, шедшие за иностранные товары… кормили не свой народ, а чужие».

Эти миллиарды зарабатывали, вырубая, в частности, и продавая лес.

Летом 1867 года на острове Валаам появился молодой ученый А. А. Иностранцев. Ему нужно было сделать петрографические дополнения к описанию острова, оставленному ранее С. С. Куторгой.

Едва пароход миновал темные высокие скалы и причалил в уютной бухте, А. А. Иностранцев направился к настоятелю монастыря – игумену Дамаскину.

Услышав, что молодой ученый будет изучать камни, Дамаскин оживился. Признался даже, что сам увлекается ими. На Валааме, неподалеку от монастыря, имелась изба, в которой шлифовали камни.

«После нашего разговора о камнях, – вспоминал А. А. Иностранцев, – Дамаскин вызвал послушника и дал ему следующий наказ: «Поместить их (т. е. меня) там же, где живут дикари». Не расспрашивая о том, кто такие эти. дикари, я пошел за послушником, и он привел меня к большой монастырской гостинице, где мы поднялись в самый верхний этаж, и там отвел мне свободную комнату. Он же предложил мне подать самовар и булки, от чего я не отказывался, ибо не обедал, а трапеза в монастыре была окончена до прихода парохода. Монастырские булки из просфирного теста я нашел превосходными и отсюда заключил, что на Валааме с голоду не пропаду.

Разложив перед собой довольно подробную карту острова Валаам, я стал обдумывать планы своих предстоящих работ, но мысль о том, что меня поселили с какими-то дикарями и кто такие эти дикари, не давала мне покоя. Решение этой задачи затянулось, и только около 6 часов вечера я услыхал на лестнице шум, хохот и разговор, и слышал, как поднимается наверх целая компания. Дверь своей комнаты, выходящей на площадку лестницы, я нарочно оставил открытой, чтобы увидеть дикарей, на соседство с которыми меня обрек игумен. Смотрю и вижу, что эта компания состоит из 5–6 человек, одетых в штатское, и ничего общего с дикарями не имеет. Скоро им подали большущих размеров самовар, и, продолжая шуметь, компания, видимо, <принялась за чаепитие. При самом начале последнего ко мне зашел крайне симпатичной наружности, весь обросший волосами, с большой бородой человек и рекомендовался художником Шишкиным. Это и был наш известный пейзажист-лесовик И. И. Шишкин. Узнав, кто я такой и для какой цели на Валааме, он любезно пригласил меня на чаепитие и познакомил меня со своими товарищами, среди которых были и его ученики. Оказалось, что И. И. довольно часто лето проводил для этюдов на Валааме и обыкновенно в виде платы за свое здесь пребывание дарил игумену свои картины, которыми, как я видел при первом знакомстве с Дамаскиным, увешана гостиная.

У компании, кроме чая, я нашел и довольно обильную закуску из ветчины, колбас, сыру и масла, что совместно с прекрасным монастырским хлебом и булками представляло очень заманчивый материал для утоления голода, Я полюбопытствовал узнать, как при существующем строгом режиме монастыря здесь допускается скоромное. На это получил ответ, что запасы скоромного им привозит из Сердоболя, а иногда из Петербурга капитан парохода и что первоначально и были некоторые пререкания с монахами, но им удалось завоевать это право. По-видимому, за употребление скоромного, а равно и за их довольно шумливый нрав их и прозвал игумен дикарями. За этим чаепитием мне было предложено на время моего пребывания вступить к ним в артель, на что я с удовольствием согласился и пользовался этими чаепитиями две недели вплоть до своего отъезда».

Узнав, что А. А. Иностранцев собирает материал для диссертацпи, Иван Иванович принялся показывать ему места, где в свое время писал этюды для дипломной работы. Ученый же рассказывал ему о геологических процессах.

По истечении двух недель новые друзья всей компанией пошли провожать геолога на пристань и долго махали вслед пароходу, отплывающему в Петербург. (Дружеские отношения с И. И. Шишкиным А. А. Иностранцев будет поддерживать долгие годы.)

Глубокой осенью вернутся в Петербург и художники.

Зимой вместе с работами Ивана Ивановича Шишкина на выставке Общества поощрения художников будут выставлены и этюды Федора Васильева.

Новую фамилию запомнят ценители искусства.

Лето следующего года Шишкин проведет вместе с семьей Ф. Васильева в деревне Константиновка под Петербургом. Комарова упоминает, что в то лето художники занимались специальным изучением в этюдах различных по форме облаков. О том, каких успехов достиг Ф. Васильев, свидетельствует следующий факт. И. Е. Репин в Петербурге навестит однажды «одноэтажный, низенький дом» Васильевых и будет ошеломлен, увидев на этюде дивно вылепленные облака и то, как они освещены. Трудно было поверить, что написал это не ученик Академии, а человек, недавно оставивший работу почтальона.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю