412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Семаго » Перо ковыля » Текст книги (страница 8)
Перо ковыля
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:12

Текст книги "Перо ковыля"


Автор книги: Леонид Семаго



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)

Перо ковыля

Июнь заканчивался сухими вечерними грозами, жарой и небывало пышным цветением чабреца. Над раскаленными песчаными увалами дрожало, стелилось сиреневое марево. Желтел сухими соцветиями седолистый бессмертник. Вдоль дорог, по краям бахчей, словно сгустки ароматного дыма, тянулись ажурные заросли качима перекати-поле. Неисчислимое множество его белых цветочков привлекало к себе такое же количество шестиногих любителей сладкого. Черными стрелами, негромко пощелкивая клювами, сновали над качимом стрижи, схватывая роившуюся над ним мошкару.

И если бы не следил я за птицами, стараясь поймать миг, когда стриж брал добычу, то не заметил бы, как опускалась с высоты коротенькая паутинка, которая вблизи превратилась в пушистое, чуть закрученное перышко ковыля. Острым, как игла, кончиком оно воткнулось в землю около крошечного кустика тысячелистника и, словно устав от полета, медленно прилегло на его листья. Мог то перышко схватить стриж и унести на гнездо, могло оно само угодить на пшеничное поле, огород или бахчу, или опуститься на речной берег, в густую дубраву, ольховую топь, и нигде из его семени не вырос бы новый кустик степной травы с красивым и древним названием, травы песен, былин и легенд – ковыля.

Ковыль – символ степного простора. Мы привыкли узнавать его в цветении, когда мечет он тонкие, блестящие перья, стелющиеся все на одной высоте, все в одну сторону. Есть еще места, где можно любоваться его серебристыми волнами, приходящими в движение от малейшего дуновения ветерка. Это крошечные остатки целинных степей или заповедные залежи. Но достаточно его и в безлесных балках, и на лесных гарях и сечах. Крепко держится он рядом с лесными травами в Усманском и Хреновском борах, и пассажиры проносящихся через эти лесные острова поездов удивляются, видя настоящий ковыль среди редкого, низкорослого сосняка.

Ковыль мечет перья в те дни, когда заканчивает пылить сосна и начинает благоухать белая акация, то есть в период наступления фенологического лета. Днем степной ветер теребит и треплет его перья, а на закате, когда сникает последнее дуновение, успокаиваются и ковыльные волны. Все сильнее и сильнее блестят они в скользящих лучах опускающегося солнца, и странным образом изменяется пространство: словно приближается линия горизонта, а трава около нее становится выше, и кажется, что вот-вот появится в этом просторе дозорный богатырь на могучем коне.

Но вместо него только одинокий лунь, медленно, как бы устало взмахивая крыльями, проплывает над степью, заканчивая свой охотничий день. И повисает над землей звенящая тишина: невидимые в вышине, поют над засыпающим ковылем неутомимые жаворонки, а на земле невидимками пиликают сверчки. И в те короткие мгновения, когда гаснет на краю неба полоска догоревшей зари, в лиловатом полумраке спускаются на землю поднебесные певцы, и громче начинает звучать оркестр шестиногих скрипачей. Лунное сияние превращает призрачный блеск стелющегося ковыля в мерцание водной равнины с застывшими волнами. И как на самой настоящей воде, светится на травяной поверхности лунная дорожка. Под утро, тяжелея от росы, никнут тонкие перья, и на утренней заре увидишь здесь совсем иную картину, нежели та, которая осталась в памяти с вечера.

Так бывает несколько дней, а потом пропадает блеск перьев. Подсыхая, они скручиваются, становятся пушистыми, готовыми к полету. Роса или дождь разглаживают, распутывают их снова, но время и солнце делают свое дело, и примерно через месяц начинается разлет созревших семян. Не все сразу, но и не задерживаясь долго, улетают с ветром легкие, как полетная паутина, пушистые ковыльные перья. С полным, спелым семенем перо под любым ветром летит всегда в одном положении: острием вниз. Падая, оно вращается вокруг своей оси по часовой стрелке и, касаясь земли, чуть ввинчивается в нее. А потом, под действием ночной влаги и дневной суши, довинчивается до нужной глубины, чтобы разбуженный дождями росток смог удержаться в почве.

Повезет, конечно, не каждому, но у ковыля это единственный способ расселения – по воздуху. Воздушным путем попадают семена в лес и прорастают там на свободных местах. И становится ковыль одним из самых первых поселенцев на боровых вырубках, на сосновых гарях, где с ним не могут конкурировать чахлые мхи, оставшиеся без защитного полога. Уже на третье-четвертое лето ковыль в таких местах почти хозяин, только другие, лесные жаворонки поют над ним, и не только днем, а и ночью. И никогда его тут не косят, отсюда он сам разлетается на новые земли, возвращаясь и в родную степь. На окруженной высоким лесом пустоши воздух нагревается, как в огромной духовке. Пролетающий над деревьями ветерок запустит туда свою мягкую лапу и, превратившись в горячий вихрь, поднимет с собой всю массу перегретого воздуха, прихватив и те перья, которые уже пригодны для полета.

Ковылю все равно, что под ним, тучный степной чернозем или почти бесплодный песок древних дюн. Было бы достаточно солнца. Поэтому, когда, подгоняя друг друга, потянутся вверх молоденькие сосны, еще до того, как сомкнутся их нижние ветви, исчезнет ковыль, как будто и не рос тут никогда. Но достигнет лес полной спелости, и снова повторится все в том же порядке, и снова рядом с сон-травой и кошачьей лапкой будет серебриться цепкий к жизни ковыль.

Боятся ли степные травы засухи? Да, боятся. Одни – больше, другие – меньше. Перистый ковыль – один из самых стойких. В годы с обычными засухами он своим цветением скрашивает унылый вид разнотравной степи, тогда как многие его соседи отказываются от цветения до лучших времен. Но полностью торжествовать над стихией не способен и ковыль, и в самые свирепые засухи, начинавшиеся не весенней порой, а осенью, не зацветал. Так было в 1946 и 1972 годах, когда приходила в Черноземье великая сушь.

В такие годы ковыль пытается возместить упущенную возможность в дни золотой осени, когда в лесных полосах не отдельными кострами, а всеобщим пожаром полыхают клены. Тогда, после еще не остывших дождей рядом с голубыми звездами цикория, сбившегося с нормального ритма цветения, рядом с белыми и розоватыми зонтиками поздноцветущей гирчи, под синим-синим небом трепещут на ветерке редкие осенние пряди ковыля. Семенам их уже не созреть, а перьям не подняться в последний полет. Поникнут они под затяжными дождями, прибьет их к земле, и в прах превратится эта поздняя красота: ковыль – трава летняя.

Дорога в Дикое поле

Под Верхним Мамоном асфальтовая лента шоссе Москва – Ростов, перекинувшись через Дон, уходит к югу по высокому правобережью. Тут с любого бугра видно, как всюду змеятся балки. То суживаясь и углубляясь, то распахиваясь широко и полого, маленькие вливаются в большие, большие уползают к Дону. Ровного места совсем мало. Это не «раны» земли, не голые овраги с обвалами и оползнями, вырезанные в ее теле буйными вешними водами. Склоны каждой выглажены временем и не паханы от сотворения.

Кое-где сочатся роднички, короткий путь которых до глубокой осени обозначен свежей зеленью. Но русла большинства балок безнадежно сухи. Весной серебрятся там ковыли, к осени густеет седина полыни и сухоцвета, и лишь кое-где удалось укрепиться колючим кустам боярышника.

Все это видно с шоссе. Однако скорость и расстояние, сотни попутных и встречных автомобилей, шеренга столбов, плотные лесополосы, автобусные павильончики лишают степной пейзаж его первобытной живописности. Но если свернуть за рекой Богучаркой в одну из безымянных балочек, по дну которой извивается едва заметный проселочек с почти заросшей колеей, попадешь на дорогу в мир прошлого наших степей – в Дикое поле.

Там на более или менее ровных местах, на самых пологих склонах – поля, а среди полей оставлен заповедным кусок целины (Хрипунская степь), где в мае волнуется ковыль, цветут колокольчики и желтоцветный русский василек, а в середине лета стрекочут серые степные кузнечики. Есть и другие куски целины, незаповеданные: никто не собирается их пахать, потому что никакого урожая не собрать с мелкощебнистой, скудной почвы, где даже дикие травы не образуют прочных дерновин. Однако здесь даже в середине самого засушливого лета нет унылого однообразия выгоревших пустошей. Повсюду разбросаны рослые кустики кермека – травы азиатского происхождения. И в зной, и в сушь на безлистых веточках раскрыто множество крошечных сиреневых цветочков. В самую жару цветут солонечник и желтая резеда. Сухоцвет, даже высохнув, сохраняет скромную красоту цветения: сиренево-розовые лучистые корзиночки создают впечатление, что они только-только раскрылись навстречу утреннему солнцу, хотя из них давно уже высыпались созревшие семена.

Много бледно-желтой скабиозы, соцветия которой будто обкусаны мелкими, неровными зубами, за что трава получила название чертова обгрызка. Днем по этим соцветиям перепархивает множество крупных темнокрылых бабочек бризеид. Это настоящие степные бабочки, но и их полуденное солнце заставляет прятаться в промоины, широкие трещины и глубокие колеи. Ночью насекомых больше. К огню костра слетается масса мелких бабочек. Привлеченные их мельканием, прилетают поохотиться бесстрашные богомолы. Выползают из неведомых убежищ осторожные ночные охотники – степные гадюки. Они мельче лесных, не так смелы, и о их присутствии узнаешь по старым, пересохшим шкуркам-выползкам. Иногда в отблеске пламени мелькнет рикошетом большой тушканчик или бесшумно пробежит светлоиглый ушастый еж.

Есть здесь охотник и на ежа, и на тушканчика, и на зайца-русака. Филин. Гнездится на земле, днем отсиживается то в промоине, то под обрывчиком, а когда не жарко – на открытом склоне. Прижмурив оба глаза, напоминает небольшой валун, каких немало натащил сюда в давние времена ледник. Рыжеватый пером, он не выделяется на рыжеватой почве. На таком фоне трудно заметить не только одинокого филина, но и табунок дроф, распластавшихся на выгоревшей траве. Крупные птицы становятся невидимками там, где, кажется, жаворонку спрятаться некуда. Напуганные, они, разбежавшись вниз по склону, сильными взмахами вылетают из балки и скрываются за бугром.

И во всех балках, на их склонах и днищах и даже на плотинах старых и новых прудов – широкие рыжие и белые плешины с черными жерлами нор степных сурков-байбаков.

Сурчиная нора – это подземная крепость, которая строится годами и переходит по наследству, пока существует род, может быть, сто и даже больше лет. Глубоко уходят в землю многометровые ходы. Выброшенный наверх грунт холмиком поднимается вокруг выхода. По высоте и ширине таких холмиков легко угадать, какая из нор у семьи главная, в которой гнездо. Есть еще несколько нор помельче, запасных. От главной к ним торные тропинки протоптаны. Пока холмики рыхлые, на них невесть откуда появляются всевозможные сорняки и бурьян, чьим корням не под силу одолеть твердую, задерненную целину. Словно цветочные клумбы, разбросаны они по седоватой степи, когда цветут чертополохи, катран и раскидистая хатьма. Но проходят годы, плотнеет и оседает сурчина, и сами звери утаптывают и утрамбовывают ее основательно, и тогда степные травы изживают и белену, и чертополох, и лебеду.

Семейным укладом сурки отличаются от родни по семейству – белок и сусликов. Зверей с такими крепкими семьями немного. Как у бобра, волка, дети в семье сурка живут почти два полных года и на пороге своего двухлетия уходят искать новые земли. Покинув отчий дом, молодые сурки не становятся бродягами, а роют свои норы и до конца дней остаются домоседами. Заведя собственную семью, становятся молодые пары родоначальниками новых колоний. Корма для них в достатке везде, и даже на суходольных сенокосах, где косари сбривают все до травинки, байбаки так отъедаются к осени, так жиреют, что с трудом протискиваются в собственные норы, а после полугодовой спячки не выглядят ни поджарыми, ни тощими. Никакого запаса на зиму сурки не делают.

Когда стоит разжиревший байбак столбиком на холмике, столько в его фигуре сходства с каким-то толстопузым настоятелем или монахом высокого сана, столько надменности и высокомерия, что не хватает только четок в лапках да толпы преклоненных перед ним в смирении пилигримов. И даже неловко становится за зверя, когда он свистнет погромче, не выдержав приближения человека, и юркнет в нору, дрыгнув задними ногами и позабыв о своей важности. Конечно, нет таких качеств в сурчиной натуре, а становится сурок столбиком, чтобы подальше видеть. Заметив что-то, посвистит соседям, чтобы тоже посмотрели и настороже были. А когда зверь одиночкой живет, не видя поблизости своих, не слыша их предупредительного свиста, он и сам не подает голоса.

Больше всего верит сурок собственным глазам. Свист – это лишь предупреждение. А там уже смотри каждый сам – прятаться всем, или только детей в нору загнать, или отбой дать. Он очень осторожен, и если чувствует близкую опасность, будет сидеть в норе хоть несколько дней. А лезть в нору к бодрствующему хозяину смелых не находится: обратно не вылезешь. Укладываясь спать на зиму, сурки ставят в норе такой земляной заслон, что ни вода, ни мороз, ни хищник сквозь него не пройдут. Даже при специальных раскопках не всегда удается определить, где забитый пробкой ход, а где нетронутый грунт.

Спит сурок сном могучим и непробудным, как заколдованный. К осени, когда еще теплы по-летнему и дни и ночи, сонливость одолевает его все больше. Чуть ли не на ходу засыпает байбак. Выходя из норы довольно поздно, когда от росы и следа не остается, он почти не пасется. Посмотришь в бинокль: из одной норы вылез до пояса раздобревший толстяк и словно заснул на солнышке, у другой – кто-то из взрослых и двое подростков растянулись на пригреве и тоже неподвижны, у третьей – рослый здоровяк стоит как степной каменный идол, вросший в землю, у четвертой – небольшой зверек что-то жует неторопливо, оглядываясь по сторонам и то и дело прекращая свое занятие, словно вспоминая, зачем он это делает.

Но когда уснут по-настоящему, ничем не разбудить, хоть режь. Полгода проводит сурчиная семья под землей в спячке, да и летом большую часть времени отсиживается там же. Главное, выходит, у этих зверей – сон, потом – еда и работа. Если не надо копать новые норы, незачем углублять главную, то почистить ее к зиме надо обязательно, гнездо в ней соорудить, просушить кое-что.

Несмотря на внешнюю неуклюжесть, сурок проворен и быстр, реакции у него мгновенны. В сурчиной колонии в Каменной степи несколько лет жил слепой зверь. От норы он никуда не отходил – корма хватало.

Из своих его никто не обижал. Бродячие собаки, забегавшие на залежь, охотились на молодняк, но опасались подкрадываться к взрослым, а что был тот одинокий слеп на оба глаза, они не знали. Его поведение ничем не отличалось от поведения зрячих. Но под шорох травы к этому слепцу можно было подойти так близко, что различались отдельные волоски его короткого меха, Сфотографировать его не удавалось никак. Услышав щелчок спуска, он рывком опережал движение затвора, и все снимки получались смазанными. Зрячего сурка снять оказалось проще, потому что такой больше доверяет своим глазам.

Байбаков много, даже очень много. Звери уже смело поселяются чуть ли не около дворов степных хуторов и деревень. А ведь в этих искони сурчиных местах лет двадцать-тридцать назад даже старожилы стали забывать, как по-здешнему называть этих животных. Ровные места были распаханы, а сурки не переносят распашки. Лишь изредка молодая семья оседала по весне на краю парового или озимого поля, но после первого же сезона исчезала. Неконтролируемый промысел тоже подрывал жизнеспособность поселений на уцелевших целинных участках, залежах, суходольных сенокосах. И на шестидесяти семи гектарах Хрипунской степи осталось тогда лишь несколько осевших сурчин с заплывшими следами нор. На склонах же сурки не селились, и никаких следов их пребывания в балках обнаружить не удалось.

С самолета хорошо видно, как плотно заселены возвратившимися байбаками балочные системы к западу от Дона. Глушь и безлюдье делают балки своеобразным заповедником, не требующим особой охраны, кроме простого егерского надзора. И здесь сам собой восстанавливается животный мир прежней степи. Сурки вернулись не одни, вслед за ними возвратилась степная утка огарь. Стали обычны ушастый еж и каменная куница. Конечно, сюда никогда сами не вернутся горбоносые антилопы – сайгаки, но жить тут они могут вполне.

Граница сплошных поселений сурков продвигается к северу со скоростью не менее пяти километров в год. Но сила экологического взрыва не будет нарастать беспредельно, ибо дальше лежат территории, которые осваивать зверям или трудно, или невозможно.

Маленькие реки не помеха расселяющимся на север суркам. Молодые звери уходят из родительских поселений ранней весной, когда на степных реках еще не утихло половодье и не иссякли потоки талой воды в балках. Где можно, перебегают вброд, только брызги летят. Широкие и глубокие потоки переплывают легко и быстро. Выйдя на берег, не останавливаются на первом подходящем месте, а продолжают движение. Одни оседают поближе, другие уходят за несколько километров, основывая дальние выселки; через несколько лет они становятся колониями, из которых снова будут уходить их потомки осваивать новые земли.

Охотоведы решили ускорить процесс восстановления ареала байбаков и, отловив зверей в самых плотных поселениях, доставили новоселов на Окско-Донскую равнину, выпустив их в тех местах, которые почти безнадежны для лесоразведения, где ни косить, ни сеять, ни скот пасти. Так возникла и укрепилась маленькая колония на коренном берегу Битюга. И по числу нор, по количеству выброшенного грунта можно судить, что суркам место понравилось, что живут там уже крепкие семьи с приплодом.

А вот колонию сурков, жившую на заповедных залежах Каменной степи, сохранить не удалось. Ее вымирание началось еще в те годы, когда в описанных выше местах не было ни одного сурка, и было воспринято как безвозвратная потеря в местной фауне. Сурки жили на двух ежегодно выкашиваемых участках площадью тридцать пять гектаров. Их насчитывалось полторы тысячи. Видимо, это число было пределом для равнинных поселений вида. С ростом лесных полос в Каменной степи прекрасные разнотравные залежи становились все более непригодными для байбаков. Все выше поднимались деревья, все выше поднимались и грунтовые воды, и в одну из весен верховодка остановилась чуть ли не в метре от поверхности земли – это на гребне водораздела между Хопром и Битюгом! Но все-таки колония сурков за несколько лет до своего исчезновения успела дать начало двум небольшим выселкам в ближайших балках: равнинные сурки перешли жить на сухие склоны, где им не грозит ни распашка земли, ни подтопление верховодкой.

Когда дорога от Дикого поля снова выводит на асфальт шоссе, впечатления от посещения всех его балок и балочек, яруг и бугров так сильны, что кажется: вот-вот с обочины взлетят огромные дрофы, а на холме засвистит сторожевой сурок.

Царевна из дупла

В песчаной степи, по низинкам, где вода близко, живут не только травы-сухолюбы. Местами плотно стоят камыш и тростник, пышно разрастаются колючие кусты лоха и боярышника, немало тополей и ветлы. Эта неприхотливая ива редко растет прямым, стройным деревом. У каждого своя осанка, и даже на просторе чуть ли не каждое второе то кривобоко, то наклонно, то перекручено невероятным образом, то ствол расколот до самой земли, и одна половина почти лежит, подпираясь толстыми обломками еще живых ветвей. А вот в последней перед впадением в Дон излучине Северского Донца стоит до сих пор ветла-старушка, которая, сколько знаю ее, ничуть не прибавила в росте. Давным-давно почему-то отстала она от своих ровесниц. Подгнила и отвалилась верхняя часть ее кроны, и в стволе, на месте отпавших сучьев, зазияли темные дупла.

Одиночество этой увечной ветлы усугублялось еще и тем, что рядом с ней кроме низкорослой осоки нет ни кустика, ни молодого деревца ее племени. Иногда в полуденную жару в ее листве отдыхают ватажки воробьев, присаживаются на усохшие ветки золотистые щурки, но почему-то никто из птиц ни разу не построил на ней гнездо, ежегодно пустуют и дупла. И я давно перестал рассчитывать там на интересную встречу, какие случаются в тех местах, где среди песчаного моря высятся маленькие, зеленые острова кустарников или деревьев.

Но однажды в какой-то из последних июньских вечеров дырявая ветла преподнесла мне дивный подарок. Возвращаясь после дневного сидения около гнезда тювиков в станицу, я остановился неподалеку от ветлы послушать вечернее певческое состязание двух жаворонков и совершенно бессознательно уловил, что одного дупла в ее стволе не хватает. Посмотрел в бинокль, – и залюбовался необыкновенной, как видение, картиной: стоя на краю черного отверстия, то ли задумчиво, то ли робко смотрела в сторону ушедшего за горизонт солнца сплюшка, миловидная маленькая совушка. Стояла, словно златоглазая царевна, просидевшая весь долгий день в темнице и не успевшая увидеть, какое оно, солнце красное.

Густели степные сумерки. Исчезал из посвежевшего воздуха аромат чабреца. Смолк один из жаворонков. Шестеро зайцев-подростков вышли на дорогу и, собравшись гурьбой, долго ждали или слушали что-то. А сплюшка все стояла на месте. Вот уже зеленый цвет травы и листьев на ветле стал превращаться в черный, а закатный край неба поблек настолько, что над горизонтом блеснула звезда. И в тот же миг из соседней низинки, заросшей седолистым лохом, раздалось приятное и мягкое «тююю», а совка-царевна чуть присела и исчезла. После короткой паузы тот же нежный призыв прозвучал еще раз, а после третьей или четвертой почувствовалось, что это ритм. Там, где живут сплюшки, это однотонное, но не надоедливое тюканье звучит ночи напролет. Звучит на утренней заре и даже немного после восхода солнца, быстро теряясь, однако, в многоголосице дневных птиц. За это «тююю», которое может слышаться и как «сплюю», называют совок тюкалками или сплюшками, а за то, что и по утрам свистят, – зорьками. В дупле весь день с тремя маленькими птенцами просидела самка, а в соседнем зеленом островке затюкал, приветствуя ночь, самец.

Увидеть сплюшку засветло удается реже, чем любую другую сову. Когда самка на яйцах или при птенцах, самец весь день сидит, затаившись, неподалеку на сучке у ствола. У сплюшки такое маскировочное одеяние, совершеннее которого в птичьем мире, пожалуй, нет. К тому же затаившаяся совка и фигурой настолько не похожа на птицу, что однажды на моих глазах слеток большой синицы что-то склюнул у нее из-под ноги и спокойно перепорхнул на верхнюю ветку. Рядом был и его отец, который тоже не обратил на нее внимания, будто и впрямь был перед ним сухой обломок в крапинах и пятнышках лишаев, а не живая птица, да еще совиного рода. Плотно прижав к телу крылья, прищурив до узеньких, как ножевые лезвия, щелочек глаза, неподвижно стоящая столбиком сплюшка неразличима на фоне темной коры. Даже когда она по ошибке устраивается перед рассветом на березе, и тогда ее разглядеть в пляске солнечных зайчиков на белой бересте довольно трудно. Не видно спрятанного в перо круто загнутого клювика, какая-то нептичья угловатая, двурогая голова, перьями покрыты ноги. Кроме того, у сплюшки нет присущей другим совам манеры наблюдать за кем-нибудь на свету, раскрывая во всю ширь яркие глаза.

Вечером же совка преображается. Стройная, подтянутая днем, она словно превращается в другую птицу, на которой становится чуть ли не вдвое больше пера. Голова делается больше и круглее, пропадают «рожки». Но и в таком облике у маленькой совушки нет ни сычиной угрюмости, ни глуповато-растерянного выражения ушастой совы: очень миловидная птица с вопросительно-добрым взглядом больших, ярких глаз. Французы называют сплюшку маленьким герцогом, а филина – большим. Но ни в ее внешности, ни в поведении нет ничего, пусть даже в миниатюре, от пугала, хотя пугать она умеет.

Даже при самой безрассудной отваге и самоотверженности маленькая птица, защищая гнездо, не рискнет вступить в единоборство с крупным врагом. Но есть у нее прием, которым удается отпугнуть даже того, кто намного сильнее. Двумя годами раньше в тех же песках у Северского Донца я наблюдал жизнь другой пары сплюшек, занявшей крепкое, с хорошей крышей сорочье гнездо на старом дереве лоха. Раз в неделю приходилось заглядывать в это гнездо, где лежали пять белых яиц, чтобы не упустить момента появления первого совенка. Уже в сумерках подошли мы к лоху, и я несильно подергал одну из нижних ветвей. Никто из гнезда не вылетел, значит, можно было в него заглянуть. Мой спутник осторожно, чтобы не зацепиться за колючки, полез вверх. Внезапно, когда его голова уже была на уровне гнезда, из него, бесшумно проскользнув между прутьями, выскочила сплюшка и повисла на ветке, держась за нее одной ногой, перед самым лицом. Она не шипела, не щелкала клювом, а молча, развернув оба крыла, огромной, темной бабочкой с ярко-желтыми глазами на спине, висела на просвечивающем навесе сорочьего гнезда-шара. Вторая ее нога была спрятана под крылом, готовая в любой миг нанести удар остро заточенными когтями. С минуту человек и птица были неподвижны, а потом он медленно-медленно присел и мягко спрыгнул на землю, а она, сделав широкий вираж, опустилась на соседний тополь, где тотчас раздался голос самца. Едва мы отошли в сторону, как совка быстренько вернулась в гнездо. Видимо, там или уже копошились совята, или вот-вот должен был вылупиться первый. Окажись на месте человека куница, неизвестно, убереглась бы она от совиных когтей.

Потом несколько вечеров подряд я приходил к этому гнезду. Его черный шар и силуэты сплюшек отчетливо были видны на фоне и звездного, и пасмурного неба. Или их обманывала моя неподвижность, или они не различали меня под густым лоховым шатром, но самец, посвистев в тополях, вскоре опускался с добычей на сухой сучок против входа. Наседка тут же выпархивала из гнезда, следовал быстрый, молчаливый «поцелуй», и она пряталась снова. Самец, отлетев на прежнее место, снова начинал тюкать, перекликаясь с кем-то из соседей. Настроившись на ритм этого тюканья, легко было угадывать момент его прилета с кормом к гнезду: как только пауза удлинялась, значит добыча была поймана, и через несколько секунд на веточке снова «целовались» совки.

Все совы передают принесенную к гнезду добычу из клюва в клюв. Поэтому позы птиц в момент передачи выглядят так, будто они в темноте решились на робкий, в одно прикосновение, поцелуй, после которого, словно в смущении, тут же разлетаются в стороны. Ловил самец кузнечиков, ночных бабочек, полевых сверчков и сверчков-трубачиков, богомолов. Не попадались ему лишь те, кто сидел неподвижно и молча, не выдавая себя даже движением усиков.

Стоя рядом с гнездом сплюшек, даже в тишине степной ночи я не мог уловить никаких звуков их полета. Затаив дыхание, можно было слышать, как трепещут крылышки ночных бабочек, слетавшихся к душистым цветкам лоха, как вздрагивает ветка, когда на нее опускается птица с добычей, но сама совка казалась бесплотной тенью. Для нашего слуха ее полет не бесшумен, а абсолютно беззвучен. Еще большее впечатление это беззвучие производит днем, на свету. Можно почувствовать дуновение воздуха на лице от взмаха мягких крыльев, но покажется, будто на мгновение отказал собственный слух. И только покачивание ветки может подтвердить, что секунду назад тут стояла живая зорька.

Чтобы выкормить выводок, сплюшкам нужнее добычливое место, нежели гнездовый комфорт. Поэтому занимают они на кустах и деревьях сорочьи постройки любой сохранности, лучше, конечно, с крышей, скворечники, пусть покосившиеся, с трещинами и щелями, норы, выдолбленные сизоворонками в меловых обрывах, дыры в саманных стенах пастушеских мазанок и, конечно, дупла по росту, с мягкой трухой на дне. Такие дупла служат совкам долго, но зато и претендентов на них больше: еще до прилета сплюшек такое жилье может быть занято скворцами, удодами, воробьями.

Сплюшка легко уживается рядом с человеком – в сараях, хлевах, на чердаках, в иных постройках, не выдавая своего присутствия ни единым звуком. И только когда совята станут слетками, родители могут в один из июльских вечеров привести весь выводок на крыльцо дома и кормить там легкой добычей, которая в эту пору живой метелью вьется около фонарей. Один самец регулярно проводил дни в маленькой будке, где стоял мотор, с утра до вечера качавший воду на огороды. Машинист по два-три раза в час заходил под навес, не подозревая, что ближе, чем на вытянутую руку от его головы, сидит маленькая сова, не обращая внимания на пыхтящую машину.

Сплюшка света как будто не боится, но засветло никогда не охотится. Домовый сыч, ушастая и болотная совы, чтобы успеть накормить выводок, вылетают на охоту при солнце: коротки им летние ночи. Проголодавшиеся за долгий день птенцы сплюшки теряют терпение чуть ли не за час до заката. И тогда из гнезда или дупла слышится какое-то неясное бормотание.

У совки, которая жила в дупле старой ветлы, был только один совенок. Если удавалось, не шурша травой, подобраться к дереву так, чтобы этого не заподозрила самка, можно было услышать частое, примерно раз в секунду, отчетливое «чав, чав, чав, чав...». Совенок мог прочавкать так час и больше, пока не получал первую порцию. Кормить его родители начинали только в сумерках. Стоя на краю дупла, он тянулся к подлетавшей птице и получал кузнечика за кузнечиком. В момент передачи оба непременно закрывали глаза. Иногда совка приносила мышь. Тогда она и совенок прятались в дупле, и там мать оделяла птенца кусочками мяса. Сам он с такой добычей справиться не мог. Примерно через час-полтора совенок был сыт, и тогда родители охотились для себя и лишь изредка что-то отдавали и ему.

Когда, пропустив одну ночь наблюдений, я приехал снова к дуплу, оно уже пустовало. Пришло, наверное, время учить совенка, делать из него охотника, а может быть, и вести его с собой на зимовку, чтобы запомнил он нужный путь. Так или иначе, но голосов сплюшек около ветлы не было слышно ни ночами, ни на зорях.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю