Текст книги "Я и мой автомобиль"
Автор книги: Леонид Лиходеев
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
И так бы он, может быть, решился ума, если бы не ясность, влетевшая ему в голову, когда он очутился около гаража. Там стояла Лизаветина «Волга», зеленая новая «Волга», записанная на эту лахудру, лучше бы ему уж отбыть срок и не видеть ее по гроб жизни. Лучше бы ему расстрел принять в молодых годах, чем видеть этого Ваську, ибо змеи завелись в доме.
– Нету меня-а-а,– пел Трофим Михайлович,– ой нету меня-а-а. Как так нету?
Трофим Михайлович ровно бы очнулся от ясности. Как так нету, когда все тут – мое. «Волга». Моя «Волга»! И тот носатый возит мандарины на моей «Победе»! И те, что тогда еще являлись, на моем «Москвиче» ездят! И Мишка, собачий выродок, маменькин сынок, не дотянешься, а все равно на моем «Москвиче» возит свою молодую стерву!
Вот как стал думать Трофим Михайлович к рассвету, просветлев умом.
И почувствовав силу в теле, понял, как ему быть. Понял и даже засмеялся тихонечко. Еще Лизавета с детьми спали, а он твердо пошел в сарай, взял штыковую лопату и вышел перед гаражом, впервые с детства перекрестясь.
Он перекрестился и стал в спешке, словно окоп рыл, копать перед гаражом канаву. Он копал ее, хукая и дивясь собственной силе. Сила шла в него из морозного мартовского утра и уходила в руки, а из рук в лопату. Он рыл канаву, как бульдозер, будто дорвался в конце трудовой жизни до подлинной работы.
«Ну что? – думал он.– Моя «Волга» или не моя? Таки моя она, оказывается!»
Земля поддавалась послушно, и вырастал вдоль канавы бруствер, и надо бы еще Трофиму Михайловичу пулемет, чтобы отогнать Ваську, как паршивого фрица. Он копал, и думал, и не заметил, как рассвело и выскочила Лизавета:
– Ой, лихо!
– Не замай,– зверел Трофим Михайлович,– не замай, убью! И убил бы, каб не убежала.
«Ну, чья взяла?»
Он сидел на сырой земле в своей траншее, облокотясь руками о черенок лопаты.
– Как же выезжать, Троша? – испуганно спросила Лизавета сдавленным голосом.
– Не замай,– сказал Трофим Михайлович,– не замай, Лизавета, уйди от греха.
Он сидел на сырой земле, ногами в могиле, может, долго, а может, нет. Детишки остановились с портфельчиками. Настя – совсем барышня, и ножки при ней, и сама справненькая.
– Папа, что же это будет? Володечка тоже подрос за зиму.
– Тятька, мамка ревут...
– Идите, деточки, идите... Идите в школу, хорошо учитесь... Я тут по хозяйству... Идите, деточки...
Так чья же теперь «Волга», когда перед гаражом канава? Чья же она – того, на кого записана, или же того, у кого в руке штыковой заступ? Может быть, у кого в руках имеется труд, а не пустые разговоры? Трофим Михайлович хитро посмотрел на раннее весеннее солнце, уже залезшее на сосну. И показалось ему, что с ветки смотрит на него толковая птица грач, имея в глазу понимание.
Так чья же теперь она есть, эта зеленая «Волга»?
Он вылез из свежей канавы легко, воткнул заступ в свежую землю и пошел по блеклой дороге в лесничество. Он знал теперь, что делать. Лесничество помещалось неподалеку, за водокачкой. Он шел, и понимал свою справедливость, и думал скорее закончить, сегодня же закончить свое правое дело.
Когда он вошел во двор, голова его была ясной, как в детстве, и он полностью годился делать дело. На обширном дворе лежали привезенные для посадки тополя-малолетки с корнями, обернутыми мешковиной. Тополя эти, небольшие, мерзнущие, сдавили сердце Трофима Михайловича детскими воспоминаниями.
– С чем явился? – окликнул его кладовщик, живший при складе. Бородатый небольшой старичок в старом военном картузе.
– С добрым днем, Тимофеич,– ответил Трофим Михайлович ясно.– Хочу у вас три тополечка принять... Попробовать – пусть растут.
Старичок рассмеялся:
– Да их хоть слезами поливай – не примутся... Бери! У них корни мороженые.
– У меня вырастут... Я полью...
– Ну-ну... Бери для чуда... Запишем за тобою и поглядим...
Трофим Михайлович выбрал три тополечка, расписался и по одному,
ибо все-таки были они не легкие, понес до дому.
Он посадил их в канаву, а пока сажал, Лизавета ходила, как на молитве, и глядела на него выпученно:
– Как же выехать, Троша?
– Не замай, – ответил Трофим Михайлович.
И встали при гараже часовыми его тополя, и принялись на диво, перегородив дорогу зеленой «Волге».
Смех смехом, а вам бы такое – не смеялись бы.
Дачники, конечно, приехали летом, и Лизавета по знакомству сунулась было к дачнице как к женщине: так, мол, и так, а Троша у нас будто бы с приветом стал. Никому не верит, живет своей жизнью помимо семьи и все молчит, как глухонемой. Нет ли у них какого лекарства, чтобы подсыпать ему тайно, ибо не доверяет. Воды из рук не примет, сам себе кастрюлю завел и там варит. А когда допечешь его, только одно и говорит: «Не замай, нету меня».
Дачница говорит:
– Это бывает. Нервное расстройство у него. Центральная система у него чересчур нервная стала. От умственного перенапряжения. Ему бы хорошо курс уколов пройти и зарядку делать.
– Какие там уколы! Его пальцем тронешь – он до убийства дойдет!
Тогда дачник говорит:
– Вы врача позовите, психиатра. Думается мне, что он теперь не кто иной, как параноик. Но вы не бойтесь. Эта болезнь известная. От глубоких мыслей. Так что вы не сомневайтесь – зовите врача.
А сам – видать по всему – Трошу побаивается. Ребенку своему тоже приказывает от веранды далеко не отходить, и по всему видать – хотят эти испытанные дачники поворотить оглобли. Погода им в этом году не по душе, ребеночек подрос, и вообще хорошо бы им проехаться в Крым, тем более теща сказала, что с сумасшедшим хозяином не будет находиться. Черт с ним, с задатком.
Испугаешься!
Трофим Михайлович, кроме своих топольков, ничего уже не признавал, поливал их, выхаживал, но, видимо, и им не доверял. Видимо, в его болезненном сознании плодились различные мысли касательно угона машины. А как ее угонишь, если перед нею деревья растут? Но сознание его было настолько нездоровое, что всякий раз, когда вдоль участка проезжала легковая машина, он кидался в гараж проверять – не «Волгу» ли увели. А однажды по дороге проезжал фургон. Здоровый такой фургон, на котором продукты возят в соседний дом отдыха. Так Трофиму Михайловичу померещилось, будто эту проклятую «Волгу» в фургоне увозят. Кинулся он было за фургоном, закрутился – то ли фургон догонять, то ли в гараж бежать. Но гараж таки перевесил. Прибегает, смотрит – слава богу. Стоит эта «Волга» на козелках, как поставили. Ну, он успокоился, посидел возле нее, в середку влез, завел, вроде как бы покатался на месте.
Долго он находился в гараже, все никак не мог оторваться от машины. Наконец вышел. Выходит и прямо-таки лицом перекашивается: дачный ребеночек по дорожке бежит от гаража и на веревочке игрушку свою тянет. Машину «Волгу» зеленого цвета.
Трофим Михайлович как рванет за ним, а ребеночек без понятия, думает – дядя с ним в игрушки играет. Побежал резвее. Трофим Михайлович за ним – держи вора! Ребеночек заплакал, бросил веревочку и – бабке в колени. А Трофим Михайлович на игрушку глянул, руками за лицо взялся, по глазам провел и как-то весь стих – то ли заплакал, то ли так затрясся от слабости. Видимо, прозрение на него нашло: что же это я делаю? Ребеночек ревет, и игрушка как игрушка, и что же это мне так померещилось, что я предметы не различаю, и за что же это меня господь покарал?
Он глядел виновато, как побитый, и словно просил помощи Христа ради, и жалел ребеночка, который все еще плакал, напуганный ни за что. И в глазах его появился смысл и жалость, и он понял-таки свою ошибку и вернулся в гараж.
С тех пор он и жил в гараже. Откинул в машине сиденье и спал в ней. Если украдут – так пускай крадут с хозяином.
Теща увезла ребеночка в город немедленно, а Трофим Михайлович на дорогу ей сказал:
– Я вашей детке зла не сделаю... Пускай он не боится меня, потому что меня больше нету... Я дальше гаража шагу не ступлю, там и скончаюсь...
Но она ему ничего не ответила.
Дачник с дачницей приехали к вечеру с полными авоськами, как обычно. Они с работы приехали, не заходя в городе домой, Лизавета плакала, рассказывала им все как было и прямо-таки ломала руки, потому что поведение мужа выходило из рамок семейства. Конечно, дачница забеспокоилась о ребенке, и они оба решили немедленно ехать в город. А дачник сказал:
– Мы перебудем в своей квартире, а вы все-таки скорую помощь вызовите. Иначе нам придется от дачи отказаться ввиду маленького ребенка, которого Трофим Михайлович напугал.
И они уехали со своими авоськами, ибо в городе у них есть холодильник и продукты не пропадут.
Но Лизавета звать врача побоялась.
Прошло с тех пор целых три года. Трофим Михайлович жил тихо, вроде бы отошел от умопомрачения, трудился по хозяйству и не забывал заводить «Волгу», оставаясь ею доволен. Уже Владимир кончал школу, Настя родила от замужества, и на участке появились внуки. И пришлось первый год отказать дачникам. С сыном Михаилом наступил мир. Сын теперь на «Москвиче» не ездил, имея казенную машину. «Москвичом» он только баловался по выходным, или же летом, или же иногда к родителям заедет. И все он посмеивался над стариком отцом за эту «Волгу», которая стояла как бы похороненная заживо. Васька то ли спился, то ли умер, то ли Лизавета его отвадила ввиду нервного расстройства мужа. Никакого страшного суда от тех мандаринов тоже не было, и на семействе ничего такого незаконного не висело.
А тополя здорово-таки выросли. Стали справные, сочные, довольные на вид. Кладовщик с лесничества наведывался и удивлялся. Ни один с той партии не прижился, кроме как у Картузенков,
– Вот ты нам лесные посадки и увеличил,– хвалил кладовщик.– Благодарность тебе от командования.
Трофим Михайлович кланялся при таких словах:
– Это вам спасибо.
– Как же думаешь машину-то вытаскивать? Через крышу, что ли?
Трофим Михайлович разговоры про машину воспринимал пугливо. Была она заперта прочно – и то слава богу...
И пришел день, когда Васька воскрес. Он воскрес летним утречком, когда все семейство было в сборе. И внуки, и дети, и даже сам Мишка не погнушался – ночевал у родителей и сейчас, подлец, парное молоко пил. Пил, разговаривал:
– Вы, папаша, имели нервное расстройство от припадка частной собственности. Частная собственность есть классовое мировоззрение...
Многое такое говорил по утреннему времени Михаил Трофимович, молодой Картузенко, получивший образование от парного молока и имеющий на сегодняшний день немалую должность.
– Частная собственность,– говорил,– это единственное, что надо сметать на своем пути в поступательном движении.
Автомобиль его «Москвич», уже объезженный, стоял посреди участка и улыбался старой никелированной рожей. Сноха, Мишкина супруга, вихлялась в тонких штанах – сухозадая, несерьезная, глаза подведены синим, на устах улыбочка превосходства. Ребенок ихний слюни пускал, и бабка, Лизавета то есть, безумствовала над ним, как над молодым Исусом. Снохе парное молочко было не по вкусу: коровой пахнет. Да, дорогая сноха, тут этим навозом все пахнет. И автомобиль ваа! тоже. И образование ваше. Хотел было так сказать Трофим Михайлович, но не сказал, а посмеялся в душе. И так ему стало хорошо от этого невидимого смеха, так ему стало безбоязненно, как будто просветление нашло. И почувствовал он, что ничего ему не страшно. Вдруг – за всю жизнь – и не страшно. Не от безумия не страшно, а от полного сознания, что жизнь прожита, другой не будет, и слава богу.
И как раз к этой улыбке подоспел Васька. Откуда он взялся – все удивились. Почитай, три года не показывался и след .простыл. Мишка, конечно, первым делом – машину посмотри, коробка барахлит. Лизавета губы поджала – здрасьте, коли не шутите. Анастасия бровью не повела – вся в мать, тоже с годами толщину добудет, а Владимир – баском:
– Дядя Вася! Откуда вы явились?
И так они все суетились около того Васьки, расспрашивая, и угощая, и не зная в точности, зачем он явился. И только Трофим Михайлович не суетился, ибо знал, что пришел этот Васька за его душою, которую он имел сегодня отдать.
– Видал я твои тополи,– сказал Васька,– чудной ты все-таки хозяин.
Семейство переглянулось – не ударится ли отец в прежнее безумие от таких посторонних слов. Но Трофим Михайлович улыбнулся, впервые за много лет.
– Я вам, дорогие детки, подарочек сегодня сделаю, и вам, дорогая жена, и тебе, Василий.
С этими словами Трофим Михайлович встал, вышел на волю, взял топор и двинулся к гаражу. Семейство потянулось вслед, глядя, что будет. Трофим Михайлович хукнул в ладонь, укрепил в ней топорище, примерился к правому тополю-подростку и рубанул от всей души под самый корень. Он рубанул разок и другой, и с пятого удара тополь закачался, задумался, отделенный от земли, и пошел, шелестя молодыми листьями.
– Тятька,– испугался Владимир,– их бы пересадить лучше... Жалко же так...
«Хозяин будет, молодец»,– подумал Трофим Михайлович, но ничего не сказал.
А кладовщик, натасканный слухом на порубку, как собака на кота, был уж тут как тут. Вырос поганым грибом:
– Ты что же это леса губишь? Ты что же, не знаешь, что земля народная и за каждое дерево тебе отвечать как вредителю? А вы, сознательные граждане, заместо того, чтобы топор отнять у вашего психического, рты разинули. Это вам не пройдет, эти тополя за ним записаны, и он ответит по закону.
– А, власть явилась, – сказал Трофим Михайлович. – Ну, давай – беги за милицией...
И ударил топором по второму тополю.
– Граждане! – заверещал кладовщик. – Отберите у него топор, я счас бердан принесу, стрелять в него буду!
Сноха от крика ушла. Мишка сказал:
– Папаша, вы не имеете права губить народное добро... Вы, папаша, сперва должны спросить у инстанций...
– Не замай, сынок,– ответил Трофим Михайлович, вгоняя топор.
– Одно слово – псих,– сказала Анастасия.– Мама, удержите его от горя...
Васька вставил:
– Их бы керосинчиком заморить без шуму.
Кладовщик крикнул:
– Стой, говорят тебе! Замочи их керосином, не вводи меня в беззаконие!
Но Трофим Михайлович свалил-таки и второе дерево. Свалил, распрямился и – кладовщику:
– Где же твоя милиция? Беги на своих ногах, веди милицию! Тут Лизавета заголосила:
– Трошенька...
– Не замай,– ответил Трофим Михайлович и ударил в третий тополь.
Теперь уже все стояли как в ужасе, дожидаясь. Тополь упал. Трофим Михайлович откинул топор и спросил кладовщика:
– По бутылке за тополь – заткнешься, гриб поганый?.. Записано у тебя? Конец записям! Семейство! Берите машину! Волю ей даю!
И пошел Трофим Михайлович к дому, и было над ним ясное небо, и была под ним свежая земля под травою, а с боков шумели деревья. Шумели они далеким шумом, как в чужом сне, и он слышал их и не слышал. Шел Трофим Михайлович домой, шел уже не своей силой, а как бы на воздушной подушке. Пришел, хотел было разобрать кровать – не разобрал, только полуботинки скинул. Перекрестился, как в детстве, на угол, где не было образов, и лег на спину.
Семейство зашумело, бабы детей похватали, но ему это было все – как чужое. Гриб поганый верещал где-то над ухом. Лизавета бухнулась в ноги – вроде как бы жили люди кругом. Володечка подошел тихо:
– Тятя...
И хотел ему ответить ласково Трофим Михайлович – не ответил, ибо было ему все равно. К обеду он умер...
От автора
Я знал наизусть эту квартиру.
Всякий раз, когда я сюда приходил, мне почему-то вспоминались слова: «Вот мельница, она уж развалилась...»
Слова эти принадлежали не мне, а Пашке Петухову.
В этой комнате с балконом жили мы с Клавой. Теперь в ней никто не живет. Павел говорит, что сюда хотели подселить кого-то, но пока удалось отбояриться, – помог брат Коля, у него большие связи. Может быть, удастся отстоять комнату.
Да, Давыденковы. Маленькая комната, в которой жил затворником загадочный мальчик Коля, представитель поколения, которое называли «ищущим», а в отдельных случаях «сердитым». Название было весьма метким. Коля действительно искал чего бы поесть и, бывало, сердился, когда Клава не успевала сварить суп. У него всегда были важные дела. Он был точен, сдержан и не питал лирических иллюзий. Клава говорила, что Колька растет без всяких видимых интересов, подчиняясь только расписанию уроков, кружков и планам комсомольского комитета.
– Он не читает художественной литературы,– говорила Клава, – я боюсь за него.
Она ошибалась. За Колю не надо было бояться.
В тот год Пашка еще лечился. Мы хотели к его приезду отремонтировать квартиру и устроили семейный совет. Коля на совете молчал. Он хлебал пустой суп, отгородясь от нас книгой. Эта привычка меня всегда раздражала, но втайне я поощрял ее: если бы Коля не читал за едой, нам пришлось бы беседовать, а о чем беседовать с Колей, я не знал, мне всегда казалось, что он ведает какую-то тайну. Клава сказала:
– Коля, почему ты молчишь? Это же важный вопрос! Ты же мужчина!
Коля поднял тяжелую голову и сказал почти дружелюбно:
– Мужчина не я, а он. И хихикнул.
– Николай! – строго сказала Клава.
– Клавдия! – ответил он и ушел к себе.
Денег на ремонт квартиры у нас не было – мы были студенты. Но имелось наследство – старая, заброшенная дача, которую я никогда не видел. Три наследника имели на нее право: Клавдия, Павел и Николай Петуховы. Но Павел еще лечился. Николай ушел в свою комнату, а у Клавы со мною были великие перспективы. Нас не прельщала собственность. Она тяготила нас. Нам очень важно было отремонтировать квартиру к Пашкиному приезду. Клава была старшей, она распоряжалась по законам майората.
Мы продали эту дачу какому-то темному человеку. Клава угощала его чаем, а он все время шмыгал носом, будто принюхивался. Это был странный молодой дядька. Видимо, он накрутил чего-то общественно нехорошего и бежал быстрее лани, а может быть, даже быстрее, чем заяц от орла. Он все интересовался – не заявим ли мы прав на его покупку, если у нас родится ребеночек. Видимо, он был чадолюбив. Он жаждал погрязнуть в болоте частной собственности, и мы даже неловко чувствовали себя, ввергая дядьку в сие ненавистное болото. Мы вылазили из болота, втаптывая в него этого странного добровольца. Где он сейчас – жив ли?
Мы вели себя как столбовые дворяне эпохи упадка: распродавая наследство и проедаясь. Лекции по политэкономии не шли нам впрок. Из них мы уяснили только то, что нам было удобно, – собственность есть великий вред. Сие уяснение позволяло не ударять пальцем о палец.
– Ну, освободились от частной собственности? – спросил мальчик Коля мимоходом.
– Ты не должен нас упрекать! – возмутилась Клава.– Кто бы возился с этим курятником? В конце концов, ты имеешь право на свою долю!
– Дарю ее вам,– царственно сказал Николай и ушел на какое-то юношеское заседание.
Мы с Клавой долго убеждали друг друга в разрушительных свойствах частной собственности.
Потом вернулся Павел и сказал:
– Вот мельница, она уж развалилась...
Он назвал себя рыцарем, лишенным наследства. Мы с ним подружились. Квартиру мы так и не отремонтировали.
Потом появился Иван Раздольнов. Я привел его сам. Когда нужно было привести неприятность, я никогда не перепоручал этого важного дела никому. Раздольнов читал нам свои стихи и смотрел на Клаву с удивлением. Стихи были хороши – иначе я не привел бы его.
Про дачу он сказал:
– Я не продал бы. Нерационально.
Клава ушла не сразу. Но я почему-то понял, что она уйдет, как только привел Раздольнова. Может быть, если бы я не понял этого, она бы не ушла? Яков Михайлович, все ли предопределено в этой жизни? Если бы вы знали, как мне хочется, чтобы мадам История хотя бы однажды признала сослагательное наклонение!
Пашка сказал:
– Ты ворвался в нашу семью подобно атаману Зеленому на пулеметной тачанке. В тебе всегда было что-то от бандита.
Он утешал меня.
Это было давно, в другой жизни, наполненной легкомысленным недолговечным счастьем, недостоверным и убедительным, как отроческие стихи...
И вот я стучусь к Павлу Петухову, в бывший свой дом, как жилец, за которым числится недоимка.
Дверь мне открыла Катерина Великая. Она явилась из кухни, большая., румяная, обтянутая фартуком, и подставила мне щеку. Щека была горячей и пахла французской пудрой и свежими котлетами.
– Почему у тебя нет совести, Катерина? – спросил я.– Почему ты постоянно отсутствуешь, вместо того чтобы постоянно присутствовать?
– Это я уже слышу все утро, – сказала Катерина.
– Не трогай ее, – сказал Петухов,– она открыла очередное полезное ископаемое...
Он принял меня в шелковой стеганой пижаме, которой несомненно гордился. Пижама была лиловой, с большими отворотами и обшлагами. Катерина купила ее в комиссионке. В таких пижамах обычно показывают в кино домашнюю жизнь деловых людей.
Комната Петуховых представляла собой обширный склад книг, журналов и чертежей. Книги были неинтересного вида – в блеклых коленкоровых переплетах, со скучными техническими названиями. Журналы же резко делились на две категории – очень серые и очень красочные. На обложке журнала, брошенного на письменный стол, прекрасная блондинка с упитанными ляжками хлопала дверцей маленького автомобиля. Дамочка улыбалась упругой улыбкой, не вызывая никаких сомнений в том, что ей хорошо живется, поскольку она обеспечена запчастями и может крутиться, не боясь амортизации.
Засунув в карман стеганой пижамы зеленый обшлаг пустого рукава, дымя старой трубкой, обтянутой кожей, расстегнув с продуманной небрежностью воротник крахмальной рубахи, Павел Петухов принимал меня как обладатель великих ценностей. Так он выглядел всякий раз, когда возвращалась Катерина.
В комнате не было стен – их скрыли книжные полки. Возле письменного стола разместился кульман, на котором был укреплен сложный чертеж.
– Элементарная вещь,– сказал Петухов, небрежно ткнув в чертеж черным черенком трубки. -Экономия усилия – восемь процентов.
Элементарная вещь состояла из частых линий и кругов.
– Это твое изобретение? – спросил я.
– Нет,– сказал Павел.– Я бьюсь за этот узел уже пять лет. Он крутится во всех автомобилях.
– Так почему же ты за него бьешься?
Он пожал плечом и выпустил дым.
– Продукт должен диктовать производству. Для этого нужно постоянно менять технологию. А изменение технологии – это последнее, что мы любим. Мы живем в мире бетона и цельностянутых конструкций. Они неподвижны...
Он ходил передо мною – важный и значительный Павел Петухов, обретший свою Катерину.
А Катерина наверстывала упущенное. Ее появление преобразило местность. Должно быть, ей, постоянной страннице и добровольной жертве науки, надоедали палатки и костры.
– Конец! – воскликнула Катерина.– Материала у меня на три года работы. Кончилась твоя свобода, Павел!
– Моя свобода? – пустил дым Пашка.– Что ты знаешь о свободе, Катенька? Ты думаешь, если женское сословие заняло мужские должности, так оно обрело свободу? Оказывается, дама может быть геологом, врачом, летчиком – кем угодно, даже укладчицей шпал! Оказывается, женщина тоже человек! Наконец-то! Но, насколько я помню, в этом уже давно никто не сомневался, кроме питекантропов...
– Что с ним, Катерина? – спросил я.
– Это с утра,– ответила она. – Я жарю котлеты, а он философствует.
– Я ей внушаю, что баба кинулась в великую деятельность не от равноправия, а оттого, что не хватает тугриков! Вот когда мужик научится рожать – тогда я поверю в равноправие.
– Паша,– сказал я,– но тугриков действительно не хватает...
– Это потому, что мы проедаемся! Катерина открыла новое место рождение нефти. Ну и что? Будем торговать подешевевшей нефтью? Ты! Специалист по продаже недвижимости! Много ты наторговал?.. Мы не такие богатые, чтобы продавать дешевые вещи. Когда вы это поймете?
Это была странная форма недовольства семейным укладом. Пашка любил жену и, если бы имел немного больше честолюбия, говорил бы о ней чаще. Катерину знали в геологии. В данном случае его консервативные взгляды на дамское равноправие не соответствовали действительности. Но что может быть убедительнее обобщений?
– Мы освободили не женщину, а мужчину, – брюзжал Петухов. Джентльмен не в состоянии содержать даму... И радуется, что она сама себя содержит... Позор... Выпьем по этому случаю на вдовий кошт...
Катерина смеялась:
– Павлик, жениться нужно на такой женщине, с которой легко развестись, с ней и не разведешься – это твоя теория!
– Дама должна сидеть дома! – бурчал Петухов.
– Дама – дома, дома – дама,– поддержал я,– в самом языке заложена эта истина...
– Никакой истины в языке не заложено, – возразил Павел. – Язык есть переходное состояние от мычания к телепатии. Он не выражает мысли, а скрывает. Язык – это путь от примитивной правды к сложной... Если бы уже существовала телепатия, я знал бы о Катерине гораздо больше, глядя в потолок, чем читая ее письма!
– Что ты хочешь этим сказать? – улыбнулась Катерина. Павел пустил дым. Я ответил за него:
– Он хочет сказать, что лучше бы ты сидела дома.
– А ты откуда знаешь, что он хочет сказать?
– У нас с ним началось телепатическое общение. Сначала мы немножко помычали, потом капельку поговорили и наконец приобщились к истинной вере.
– Трепачи, – сказал Павел,– все вы плачете от брехни, поданной в виде истины. Это возможно только с помощью языка. Истина – это вещь, а не слово! В чертеже написано гораздо больше, чем в поэме. По крайней мере шестерня меня ни разу не обманывала. Если она была плохой – значит, я ее плохо сделал. А если ни к черту оказывается какая-нибудь теория, так виноват почему-то не тот, кто ее выдумал, а тот, кто увидел, что она ни к черту. Я не лирик, я – технарь...
– Чего это он у тебя сегодня? – спросил я Катерину. Она погладила Пашку по плечу:
– Соскучился...
Она присела рядом – прекрасная дама из далеких стран в пунцовом платье,– и мне не хотелось видеть ее в кирзовых сапогах. Возможно, телепатическая связь с Пашкой натолкнула меня на эту мысль.
Но звонок унес Катерину в прихожую.
– Катерина Петровна, – зычно донеслось оттуда.– Вы, никак, дома! Вот уж сюрприз так сюрприз!
Я узнал Ивана Раздольнова.
Он вошел крупно, улыбаясь белозубо, как жених на рекламе. Был он и сам не мал, и голос имел немалый, и двигался с учетом широкого пространства.
– Я мимо ехал, решил зайти. Извини – без звонка...
– Ничего, – обрадовался Петухов, грубовато обнимая Раздольнова за плечи.
– Почему же? Звонить надо. Ты временами бываешь холостой, всякое бывает. – Поглядел на Катерину бодро. – С Николаем Павловичем встретились в путешествии. Вот, просил передать тебе проспекты новых машин. – Раздольнов показал на пакет.– Занятные есть вещи, тебе интересно будет... А это от меня сувенирчик, не побрезгуй.
Мы с ним были на «ты», и с Павлом он был на «ты», но младшего, Николая, он величал по отчеству с самого начала, когда Коля был еще мальчиком. «Интересно, спросит он у Пашки, что пишет ему сестра Клава?» – думал я. Я знал, что ее нет в городе. Я почему-то всегда знал, где она. Это было нетрудно. На Пашкином столе лежал конверт, исписанный знакомым почерком. Письмо было из Крыма. И Раздольнов, как мне показалось, тоже увидел конверт.
– Принимай сувенир, – повторил он.
Раздольнов достал из пиджачного бокового кармана толстый карандаш-фломастер с красным сердечком в прозрачном футлярчике. Петухов принял вещицу. Раздольнов протянул мне паркеровскую ручку:
– Вот и тебе подарок. Прости, не знал, что застану.
– Ваня,– сказал я,– это для меня слишком много.
Раздольнов засмеялся:
– Для хорошего человека не жалко. А с вами, Катерина Петровна, просто не знаю как быть. Ошарашили вы меня своим появлением.
Ошарашили и обрадовали. Всякий раз думаю – надо же, какие бывают дамы на свете!
– Как раз об этом мы сейчас гуторили,– вставил Пашка.
Раздольнов улыбнулся.
– Слово выбрал не к месту... Не гуторили вы, добрый человек, а говорили. О чем же, коли не секрет?
– О производительности труда!
– Эка вас занесло! Это с такою-то собеседницей? С чего бы? Катерина улыбнулась.
– Иван Митрофаныч, оставайтесь обедать.
– Благодарствуйте! Просто не знал, что на вас напорюсь... А дел в городе – множество. Я лучше другим разом... А впрочем, погодите – я сейчас...
Он вышел стремительно, хлопнув дверью.
– Что с ним? – спросила Катерина.
– Какой-нибудь фортель готовит,– сказал Петухов.
Я тупо смотрел на его подарок. Мне казалось, я смущаю Раздольнова. Но на самом деле он смущал меня. Петухов молча пыхтел трубкой, разглядывая чертеж, и незаметно прикрыл крымское письмо. Катерина ушла на кухню.
Минут через двадцать Раздольнов вернулся. Катерина, открыв ему, вскрикнула как от пожара. Мы вбежали. Раздольнов стоял в обнимку с неправдоподобно громадным пылающим букетом пионов.
– Прямо на душе легче,– говорил он грубовато от смущения Катерине.– Этим заморские цацки подавай! Ну и шут с ними! А вам – сама природа к лицу. Ее же из-за моря возить не надо!
Он был радостен и сдержан. Катерина чмокнула его в щеку и потащила цветы в ванную.
– Молодец, – похвалил я.
Раздольнов будто бы не слышал, прошел в комнату.
– Ну, рассказывай, что ли, – строго сказал Петухов.– Может, выпьем для приезда?
– Не могу, за рулем...
Но Пашка все-таки полез в шкафчик.
Раздольнов оглядел журналы, не приглядываясь. Тянул неловкое время.
– Журналец технический, что ли?
– Технический.
– А красочный какой. Смотри-ка. С бабками голенькими. Петухов возразил:
– Ну, не совсем голыми. Все-таки соцдемократы... Раздольнов хмыкнул:
– Однако... прямо тебе на грани... Пашка наклонился над журналом:
– Да... Осталась самая чуть... Убери эту чуть – и сразу тебе капитализм начнется.
Раздольнов засмеялся, закрыл журналец.
– Я, мужики, на все эти штуки гляжу, как собака на афишу. Бумажка, она и есть бумажка... Баба должна быть вживе. А живую я и под сарафаном разгляжу, когда охота придет... А не придет – бог с ней... Насильничать природу – последнее дело... Психопатия... Жаль, тороплюсь. А вы заезжайте, мужики, когда в пути окажетесь. Я в городе редко. Все в деревне сижу. Сейчас по делам был, сувениры раздавал. Словом, облегчал душу перед старой дружбою...
И открыл дверь, так и не спросив про Клаву.
В коридоре он столкнулся с раскрасневшейся Катериной, несшей пионы в вазе.
– Куда? – спросила она.– А обедать?
– Виноват, красавица Катерина Петровна, вдругорядь,– улыбнулся Иван и сказал Пашке, повертев большой головою: – Вот тебе, добрый человек, и вся производительность труда!
И ушел, радостно ухмыляясь.
ЧАСТЬ III
«СОН В ЛЕТНЮЮ НОЧЬ»
От автора
Человек, стареющий вместе со своим автомобилем, имеет в руках прекрасную модель самого себя.
Автомобиль начинает сыпаться сразу и со всех концов, как, впрочем, и человек. Пока они оба новые – все идет хорошо и все ремонтные работы не уходят глубже вопросов внешнего вида. Промыть полировочной водой, побриться, срезать бородавку, заменить ниппель, принять пирамидон, сменить ремень, выпить ессентуки и прочие мелочи.