Текст книги "Я и мой автомобиль"
Автор книги: Леонид Лиходеев
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
Я думаю, моя история с этим человеком не избежала всеобщих законов детерминизма.
Для начала он поселился в нашем доме. Я полагал, что он меня не помнит, поскольку слава его была одно время велика, а слава не останавливает внимания на отдельных лицах.
Но я, как всегда, ошибался.
Отрок Федор, посланный ко мне в качестве небесной манны, был его сыном. Деяния отрока сего были поистине велики, ибо он в самый отчаянный момент принес мои ботинки, вернув тем самым способность передвигаться. Этот молодой чудотворец кормил меня пять дней одним батоном, и я не ощущал голода.
Чиж, живой залог признательности моей, щебетал в клетке.
Теперь семейство грузилось в дорогу. Сам Тимофей Степанович, возмужавший за тринадцать лет, раздавшийся и тронутый сединой, увязывал в кузове добро. Белобрысый отрок Федор кричал, что будет сидеть с Филькой на узле, однако Тимофей Степанович до узла собаку не допускал, говоря, что пес перебьется и на дне. Тем более на узле стояла уже клетка с чижом, привлекавшая повышенное Филькино внимание.
Тимофей Степанович посмотрел на меня дружески и спросил:
– Чего же не заходите? Я смутился:
– А вы разве помните меня, Тимофей Степанович?
– Почему я не помню?! Это вы меня позабыли... Видать, много у вас было таких, как я...
Я еще больше смутился:
– Виноват... Спасибо... Извините меня за Фильку, Тимофей Степанович... Право, мне неловко...
– Почему ж неловко? Он у вас тут сдохнет. Животное требует содержания... Мы с ним на барсуков ходить будем... А может, и медведя задерем, если пофартит. А уж на рыбалку – точно!
Отрок смотрел на нас с восторгом. Филька косился на меня загадочно. Он делал вид, что не понимает ситуации.
– Буду ждать, – сказал я.
Тимофей Степанович улыбнулся, выпрямившись и держа в руках конец веревки.
– Может, что-нибудь еще с вами напишем?
– Обязательно! – обрадовался я.
Вышла жена его Маша с дочкой, не глядя на меня, усадила ее в кабину. Подошел угрюмый шофер, влез на свое место, не говоря ни слова. Маша захлопнула за собою дверь, высунулась и смущенно сказала:
– Счастливо оставаться...
Тимофей Степанович закрутил веревку, сел рядом с сыном и стукнул ладонью по кабине.
– Дядя! – закричал отрок Федор. – Не бойтесь! Он будет бегать и выздоровеет! А чижа мы выпустим, можно?
– Конечно, парень!
Автомобиль ждал меня терпеливо всю ночь и вздохнул, дождавшись. Я взялся за ручку. В ней торчала записка. Наконец-то кто-то вспомнил и обо мне. Кто-то нашел способ напомнить о себе ненавязчиво и смущенно. Я трепетно развернул листок оберточной бумаги, на котором значились слова, способные, возможно, кое-что изменить в моей судьбе, и прочел: «Еще раз поставишь так машину – будешь ходить пешком. Учти».
Да, Сфинкс прав. Дворник меня не любит...
Мы с Петуховым выехали из утреннего города и довольно быстро добрались до шоссе. Пашка, невыспавшийся и злой, молчал. Он сонно молчал километров тридцать и вдруг сказал:
– Давай на проселок свернем за той посадкой.
– Зачем?
– К Ивану заедем. Надо ему визит отдать.
– А если не проедем?
– Почему не проедем? Сейчас сухо.
Красивый дорожный знак известил нас о приближающемся перекрестке. Ехать надо было налево. С шоссе спускались в сторону, в поля, два асфальтовых обрубка, густо намазанных рыжей землей.
Автомобиль, осторожно щупая почву, слез с обрубка и попал на укатанную желтую дорогу. Из-под колес заструилась пыль.
Дорога мне нравилась. Она легко бежала среди полей, дождик прибил ее слегка, пыль клубилась аккуратно. На дороге стояли знаки, как на настоящей,– обгонять нельзя, превышать скорость нельзя, вообще ничего такого нельзя. Если бы под колесами был асфальт, может быть, шоферам по свойственной им недисциплинированности хотелось бы озорничать, игнорируя знаки. Но здесь мы оказались в сфере слияния правил с действительностью. Ни обгонять, ни превышать скорости здесь не было возможности. Умный человек поставил здесь эти знаки. Подлинный жрец природы, если считать, что природа – храм.
Впрочем, вскоре мы догнали грузовик, на котором сидели бабы в ватниках и косынках, прикрывающих лоб. Бабы громогласно пели, раскачиваясь на неровностях пути. Нас заволокло пылью. Когда пыль осела, мы увидели, что бабы кричат нам что-то обидное и машут руками, подбадривая.
– Догнать и перегнать! – приказал Пашка.
Я добавил газу.
Но бабы не дремали. Они загалдели, одна наклонилась к кабине, и грузовик стал вилять, поднимая пыль. Начиналась дорожная игра. Пришлось отстать.
– Стой, – сказал Пашка, – дай я.
Я остановился. Мы поменялись местами. Грузовик скрылся за лесополосой. Пашка поехал, легко объезжая бугры. Он вертел руль левой рукой, а когда надо было переключать скорость, прижимал баранку коленом, освобождая руку. Это был, конечно, фокус, ибо рука его была вездесущей.
– У тебя слишком много рук,– проворчал Петухов,– они тебе мешают. Правая не знает, что делает левая.
Мы догнали грузовик. Бабы веселились, не подпуская. Грузовик пылил.
– Ну тебя к черту, – сказал я Пашке.
Он не ответил, замедлил ход, не выражая желания обгонять. Ветерок сдувал пыль с проселка. Пашка плелся за грузовиком, приучая настырно поющих дам к мысли, что мы смирились с судьбой. Ветер отделял пыль. На заднем борту грузовика значилось: «Обгон справа запрещен». Петухов сказал:
– Правильно. Обгонять нужно только слева. Это тебе подтвердит любой радикал и прогрессист... Все они передовые, когда начинают обгонять... А потом тормозят, и ты вмазываешься в ихний бронированный зад...
Бабы успокоились, понимая, что обгона не будет. Но когда они снова запели, Петухов неожиданно выскочил налево и легко обогнал грузовик, оставляя за собой громогласное разочарование.
– Нужно, – сказал он, – усыпить бдительность. Чтобы публика пела песни...
То, что он не знал дорогу, выяснилось часа через два. Мы елозили по проселкам, и мне показалось, что дважды попадали туда, откуда выехали. Грузовик давно пропал, мы мотались по чистому полю, пыля впустую и сжигая бензин. Спросить дорогу было не у кого. Большая лужа преградила нам путь, но Пашка смело въехал в нее и легко преодолел. Нас ждало еще несколько луж – видимо, дождь прошел здесь недавно. В очередной луже автомобиль забарахтался, как муха во щах, и заглох.
– Все, – сказал Петухов.
– Паша,– спросил я,– как же будет с дальнейшим развитием автомобилизма? Неужели мы здесь умрем?
– Я думаю, да,– сказал он.
– В таком случае нам следует написать что-нибудь предсмертное, – сказал я, вспомнив Сфинкса.
Мне показалось, что бывают такие случаи в жизни, когда совершенно необходимо, чтобы пришел пророк с огненным взором и сначала для порядка проклял сбившегося с пути, затем грозно указал бы ему дорогу к истине и наконец, отматюгав, потащил бы из лужи заблуждений.
– Нам нужен пророк, – сказал я Пашке. – Причем с тросом. Потому что у меня троса нет.
Петухов открыл дверцу и, выглянув, констатировал:
– Полколеса... Я подозреваю, что эту дорогу проложили специально для нас...
ГЛАВА ПЯТАЯ
За такие дела, – сказал Крот, – бьют морду. Ты безответственный человек.
– Рома, – Карпухин учтиво приложил руку к сердцу, – ее супруг – ужасный тип. Он замучил ее попреками и подозрениями. Они разошлись. Крот рассмеялся, задрав голову, что ему было труднее всего.
– Это она тебе сказала?
– Она мне сказала только про развод. Про остальное я догадался сам.
Крот ходил по кабинету, как маневровый тягач. Карпухин оправдывался:
– Рома! Лучше жалеть о том, чего не сделал, чем о том, что сделал.
– Забавная ситуация, – размышлял Крот, – ты знаешь, почему они разошлись?
– Понятия не имею.
– Они разошлись фиктивно! Чтобы она могла вступить в кооператив и оставить Сименюку жилплощадь. А потом они сойдутся, сменяются, и у них будет большая квартира.
– Бедная крошка, – спокойно сказал Карпухин. – А вы не можете дать вашему сотруднику квартиру?
– Чудак! Мы ему дадим в будущем году двухкомнатную, как растущему специалисту. Больше мы не можем. Впрочем, может быть, у нее изменились планы?
– Не думаю, – сказал Карпухин, – я не достоин ее. Крот засмеялся:
– Наконец-то появился повод для развода!
– Ты формалист, – сказал Карпухин. – Я к тебе пришел не для того, чтобы ты топтал мое чувство. Мне нужна фанера восемь миллиметров. Я уважаю Яковлева – он дает мне кушать. Позвони своим босякам, чтобы была фанера.
– Фанера, фанера, фанера, – пропел Крот. – Будет тебе фанера... Он посмотрел на Карпухина своими точками, наполненными маслянистым цветом нездоровой зависти.
– Кажется, все готово, – сказал он. – Суд через неделю. Адвокат – Сорокин. Возможно, вытащим девочку, и у тебя будут основания быть другом дома.
– Пошляк! – закричал Карпухин. – У тебя нет ничего святого!
– Святого у меня до хрена, – возразил Крот. – Поэтому я и вгруз в это дело. Для меня Колькино слово – закон.
– А ему зачем?
Крот присел к столу, тарабаня короткими пальцами:
– Он любит, чтобы все было в ажуре. Сережа Сименюк действительно талантливый парень. Он, конечно, лопух, но это к делу не относится. Эта маленькая мымрочка вертит им как хочет. Боюсь, что в конце концов она его отправит на каторгу. Ей нужна большая квартира! И должен сказать, Кеша, что тебе в этой квартире не жить. Ты умрешь, как Рембрандт, в полной неизвестности.
– А Колька твой знает про эти делишки?
– А зачем ему знать? Что у него, заместителя нет?
От автора
Пророк появился на голенастом тракторе, остановил свою технику рядом с нами и, выплюнув окурок, спросил:
– Застряли?
– Ты не трепись, – сказал пророку Пашка, – ты вытащи.
Пророк надвинул кепку и полез с трактора. Он был в резиновых сапогах.
– Кабы не я, долго бы сидели... Тут не ездят... Сбились вы... Трос есть?
– Конечно, нет, чего захотел,-сердито ответил Пашка. Пророк покачал головой:
– Кто же это без троса ездит?
И, не ожидая ответа, полез под облучок. Там у него лежала старая пеньковая веревка, толстая и потрепанная от частого употребления. Видно было, что таскал он в рай заблудших не однажды.
Пророк хлюпал по луже, привязывая нас к трактору.
– Поберегись! – крикнул он и попер медленно.
Нельзя сказать, что мы ждали спасения сложа руки или пересказывая друг другу историю своей жизни. Мы пытались выбраться и сами. Поэтому к моменту появления трактора мы уже прочно сидели на брюхе и колеса наши обращались в жиже весьма свободно.
Трактор выбрался на сухое легко. Наш автомобиль стоял за ним мокрый и грязный, отряхиваясь по-собачьи.
Парень отвязался.
– Куда едете? Мы ответили.
– Двенадцать километров, – сказал парень, – так и держитесь. Пашка достал рубль.
– Помолись за нас.
Парень улыбнулся прекрасными белыми зубами:
– Я неверующий...
– Не может быть,– сказал Пашка.
Парень сунул рубль в нагрудный карманчик рубашки и уехал.
– Ты его оскорбил, – сказал я, когда мы обогнали пророка. – Ты. дал ему динарий за душевный порыв.
– Человек склонен к обогащению, – успокоил меня Петухов. – особенно когда никто не видит.
Мы преодолели двенадцать километров довольно быстро. На окраине небольшой деревни стояла изба в три окна. К избе примыкал дощатый крашеный забор, а в заборе находились ворота с калиточкой.
Пашка остановил машину.
– Неудобно как-то,– промямлил я. – Раздольнов не тот человек, к которому я могу заехать запросто.
– Все люди, – сказал Петухов, – не те. Но жить приходится именно среди людей
Он вылез из машины, подошел к воротам и постучал. Раздался великий былинный лай. Вероятно, за забором проживал Змей Горыныч.
– Чтоб ты околел! – раздельно произнес Пашка в щель калитки.
Я никогда не бывал у Раздольновых. Мне казалось, что я не должен был переступать порога сего. Там происходила жизнь, к которой я не мог и не должен был иметь отношения. Конечно, время делает свое дело, в результате чего быль превращается в воспоминания. Есть время страдать от жажды и время вспоминать о страданиях, утолив ее. Раздольнов, видимо, не унижался до того, чтобы считать себя победителем, но и побежденным считать себя он не мог. Я стоял у ворот дома его и ждал, пока он отворит врата и даст отряхнуть мне пыль странствий у очага своего. Какого черта я поддался Пашке?
Заскрипел засов, из калитки вышел Иван Раздольнов. В холщовых недлинных штанах, в рубахе с пояском был он похож на пастушка-переростка. Он шел, улыбаясь широкими скоромными губами.
– Приехали?.. Молодцы...
Посмотрел на машину, покрутил головою – уж больно грязна, – сказал, ударив ногой в шлепанце по колесу:
– Что кобыла-то? Бегат? Пашка передразнил:
– Отчего бы ей, сердешной, не бегти?
Раздольное снисходительно похлопал «Москвича» по пыльной заднице:
– Эх, суета... Одно слово – город... Все асфальт вам подавай.
– Слушай, Ваня, – сказал Петухов, – не трепись по-пустому, тут все свои...
Раздольнов снова растекся крупной улыбкой:
– Остришь все?
– Острю... Ты лучше поди к себе в гараж да вынеси канистру овса. А то, вишь, бензозаправки на тракте еще не построили...
– А коли не дам?
– Как не дашь? Мы тебе заплатим хорошо!
Начинался спектакль.
Форма самоподачи Раздольнова казалась мне забавной. Они с Пашкой испытывали друг к другу чувство въедливой симпатии. Они кокетничали, как бы представляя друг перед другом два взаимоисключающих начала второй половины двадцатого века. Во всяком случае, здесь, у себя, Раздольнов ничем не напоминал того джентльмена, который развозил в городе сувениры.
– Не люблю я тебя, Павел Петухов,– печально сказал Раздоль
нов.– Не люблю. Воды тебе не подам в пекло, к огню не пущу в мороз...
– Меня не люби, хрен с тобой, а бензину дай. Раздольнов поискал у меня сочувствия:
– Как ты терпишь его, шпыня ненадобного? Ездишь с ним, трапезу делишь...
– Привык, Ваня,– ответил я послушным тоном.
– Разве – привык... Ну, пойдемте... Возьми канистру-то...
Мы вошли в калитку, и на нас немедленно ринулся неправдоподобно громадный кудлатый сенбернар, крупный, как из зверинца.
– Полкан, Полкан! – припугнул Раздольнов.– Аль не видишь – свои.
Полкан залаял громоподобно, без охоты, как-то равнодушно.
– Слушай! – закричал Пашка. – Запри ты своего Бову-королевича, чтоб ты пропал вместе с ним!
Раздольнов захохотал. Страшенный сенбернар еще разок рявкнул и рухнул на траву башкой на лапы, как тюк. Выкинул язык и задышал.
– Из ваших, – показал Раздольное на собаку, – породистый. Матка с батькой у него ученые. Медалисты. Интеллигент, словом... Пужает,но не кидается... Не боись...
Полкан действительно полностью нас игнорировал.
– Мне его Пивоваров подарил,– продолжал Раздольнов, отодвигая ногой камень, приваливший гаражные ворота.
– Для охоты? – спросил Петухов.
– Кто же охотится с сенбернарами? Я его так держу, для дармоедства. Должен же при хозяйстве и дармоед жить, как думаешь?
Разлаписто ступая по гаревой земле, Раздольнов отворил хорошо окованные ворота, и мы вошли в прохладный гараж. В гараже стоял его известный «козел» и никому из нас еще не известный приземистый лимузин, сверкающий, как драгоценный камень.
– Тут у меня для тебя, пожалуй, новинка будет, – сказал Раздольнов небрежно, стукая боком ступни по колесу шикарной автомашины. – Вздор, конечно, забава, но отчего не купить, коли можно... Говорят, марка «шевролет», что ли... Не знаю. Я не читаю по-ихнему... Ну, давай канистру, нацежу тебе бензинчику...
Мы с Петуховым обошли машину с уважением, как покойника. Шевролет был действительно шевролетом.
– Безделка, – повторил Раздольнов и, вероятно чтобы подтвердить свои слова, открыл дверь, сел за руль и стал меланхолически нажимать кнопки. Он выводил антенну, убирал стекла, включал приемник и наконец, махнув рукой, вылез из машины, сказав:
– Пустячки... Еще холодильник в ней есть и крыша отводится... И этот, как его, кондишен называется. Климат, одним словом... Заелись, сволочи, окончательно... Показал бы, да жаль – аккумулятор посажу...
– Не показывай, не показывай, – поддержал его Петухов, – действительно черт знает что.
– Да,– согласился Раздольнов, поглаживая «козла»,– то ли дело «козлик»: и незатейлив и пройдет где угодно.
Он взял у меня канистру и ушел в угол гаража, где у него стояла на попа большая железная бочка литров на пятьсот с медным краном, впаянным у основания. Воткнув в горловину лейку, висевшую тут же, Раздольнов стал цедить горючее. Мы разглядывали шевролет.
– С бензином плохо, – говорил Раздольнов, – приходится загодя привозить... Глухомань у нас все-таки...
Я взял канистру, которую Раздольнов налил дополна, и пошел к выходу. Раздольнов, шлепая босыми ногами, затворил двери, привалил камень и пошел по двору, вытирая руки о портки. Породистый сенбернар дышал языком. Он не пошевелился в нашу сторону.
– Слушай, Лев Толстой, – сказал Пашка, – водицы бы испить.
– Окрошка у меня нынче, – сказал Раздольнов. – На квасу. Тебе-то небось квас наш не в жилу?
– Почему не в жилу? Тем более ты квас, наверно, в автомобильном холодильнике держишь?
– Баловство... В погребе, добрый человек. В погребе. И вправду, мужики, зайдите похлебайте в дорожку-то. В чайных, сами знаете, добра не жди...
Мы вышли на улицу, и я стал заправлять «Москвича». Бензину в баке почти не оставалось, канистра ушла вся.
Раздольнов наблюдал за мною, заложив руки за спину, и вдруг сказал:
– Вот думаю к концу лета к детям в Крым махнуть... Прямо не знаю: на этом шевролете ехать или привычно – на «козле»?.. Ну, пойдемте в дом, что ли...
Раздольнов никогда не упоминал при мне о Клаве. Его тактичность казалась мне забавной. Он словно берег Клаву, и это повышало его цену в моих глазах.
Мы снова вошли в калитку, и снова Полкан кинулся с громогласным лаем. Но Раздольное только наддал ему ногой. Сенбернар снова рухнул, задышав языком.
– Грозно привечает, – улыбнулся Раздольнов, – порода...
Смекнув, что дело дошло до приема пищи, сенбернар Полкан взгромоздился на свои львиные лапы, покачиваясь от несуразности, и вытянулся на три аршина, добавив себе длины хвостом. Приседая на задние лапы и скребя передними трудовую землю, собака зевнула неимоверной пастью, пробасив нутром свое удовольствие. После чего тряхнула куделью и тяжело ступила на крыльцо.
– Чем кормишь? – спросил Пашка.
– Ну уж кухни отдельной для него не держу. – Раздольнов поглядел на зверя удовлетворенно. – Со стола, что бог пошлет.
Мы вошли вслед за Полканом в горницу, рубленую, смолистую, с изразцовой голландской печью. Изразцы на ней были неоднородные, но более-менее подобранные, старинной глазури, синие, где не хватало – зеленые.
– Редкая вещь,– сказал Петухов, погладив печь.
– Монастырские изразцы,– пояснил Раздольнов,– в мусоре подобрал.
Под широкими окнами темнели радиаторы водяного отопления, крашенные с умом, чтоб не выделяться.
И была еще одна существенность в интерьере сем. При монастырских изразцах находился немалый портрет, писанный как бы со старинной истовостью, однако новыми красками, с модерновой велеречивостью и спешкой, будто писали богоматерь, не веруя ни в ангела, ни в черта, ни в плоть, ни в дух, а единственно в суетную похвалу. И глядела с парсуны сей не кто-нибудь, а сама Клавдия Павловна Раздольнова.
Иван не расспрашивал, нравится ли письмо. Пашка вроде не видел, а я тоже не глядел, ибо была у меня на такой случай фотокарточка в старинных бумагах...
Мы сели к столу.
В горницу по-мышиному явилась неслышная старушка.
– Вот я, мужики, в Америке был. Там, конечно, окрошку не приготовишь. Там у них лед – кубиками, по-городскому... А окрошка без погреба не окрошка... Нет погребов в Америке. Индустриализация...
– Как ты машину купил? – завистливо спросил Пашка.
– Как купил? Заплатил ихние денежки и купил.
– Что ж ты ее, в чемодане вез?
– Зачем в чемодане? Я в Америке заплатил, а брал в Финляндии. Это у них удобно... Оттуда своим ходом.
– А пошлина?
– Эка невидаль – пошлина... Заплатил и пошлину... У меня на нее весь гонорар с «Раздумий» ушел... Грабеж, конечно, но уж больно занятная машина.
Кушал Иван Раздольнов хорошо, внятно. Чисто держал при себе место, когда из чашки половником набирал добавку, и ложка у него красиво сидела в большой белой руке.
Мы не поехали в этот день никуда. Мы остались ночевать. Иван устал юродствовать, Пашке надоело огрызаться. Мы сидели до поздних летних сумерек, убрав нашу машину во двор.
Неслышная старушка Силантьевна раздувала самовар на сосновых шишечках. Над землею плыл гареватый дух первозданности.
Раздольное посмотрел на «Москвича»:
– Помыть надо. Утром к речке поедем мыть... Тут при шоссе в восемнадцати километрах один мужик станцию техобслуживания ладит.
– Кто же этот благодетель? – спросил Петухов.
Раздольнов поцарапал палочкой землю.
– Есть тут один. Председатель. Мечтает обогатить родной колхоз. На промыслы налегает.
– Всыплют ему по всем линиям, – сказал Пашка.
Раздольнов посерьезнел:
– Сапожник должен перво-наперво сам обуться. Необутый он дальше кабака не дойдет.
– Но этот благодетель, насколько я понимаю, не сапожник, а пахарь? – спросил Пашка.– Интересно, под видом какой абсолютной идеи будет он строить свою станцию?
Раздольнов засмеялся:
– Под видом консервного завода... Хочет он взять себе для выгоды монастырь Спаса на юру, денежки из туристов качать... Приезжал ко мне, чтобы помог...
– Ну, а ты?
– Что – я? Я – ничего. Тут выждать надо... Конечно, хлебом он не разживется... Нашего хлеба только на попреки и хватает. Тут луга, скотина у нас... Против природы не пойдешь, разве что хуже себе наделаешь... Все равно – хлеб прикупать приходится. А человек мимо выгоды не проходит и не проходил. Он для выгоды своей и церкви строит, и баррикады, и законы пишет, и книги...
Раздольнов разговорился. Видать, долго молчал, да много думал. Неслышная старушка Силантьевна поставила самовар на крылечко, сказала:
– Чай идите. Раздольнов поднялся.
– Хлебом попрекать – нищее дело.
И уже в горнице, разливая чай, продолжал:
– Сыт мужик – сыта наука, и техника, и философия... А не сыт, так и ученый не много наизобретает.
– Идеалист ты, – сказал Пашка.
– Возможно, и идеалист, – благодушничал Раздольнов.– А кто же не идеалист?
– Я не идеалист,– сказал Петухов.
– Врешь,– улыбнулся Раздольнов.
Сено пахло историей человечества. Оно пахло первородной сладостью, медовым пространством, которому нет пределов.
Я лежал на этом сене, и оно осторожно звенело подо мною чуть слышным, отдаленным звоном колоколов, упрятанных в глубину души. Оно опускало меня в свою бесконечную тайну и возвышалось вокруг сухим треском. Я лежал в нем, как в колыбели цивилизации, городской человек, навеки отделившийся от земли микропористой резиной вздорных своих постолов. Я тонул в этом сене, и древние гены ударяли в голову хмелем воспоминаний.
О воспоминания о том, чего никогда не видел! Я сладостно умирал в этом сене, тысячелетний пастух, не знавший своего места на земле и наконец достигший его. Как это просто все случилось!
Сено покоило прах мой и будущее мое, и было его дыхание надежным и обманчивым.
Я поворачиваюсь на спину и смотрю в сиреневое небо, в котором проступают редкие звезды и господствует мощная луна, сияющая с перекалом. Луна грозит погаснуть каждый миг, и никому нет охоты повернуть рычажок, снижая напряжение.
Пашка ворочается рядом, за бруствером сена, он хочет мне что-то сказать, но что может сказать мне Павел Петухов, когда я лежу на сене и смотрю на луну?
Она горела всегда с перекалом и никогда не гасла, уставившись на землю неподвижными бледными чертами своего слепящего лица. Она уставилась на землю, не видя ее, и надо было просто взглянуть оттуда, чтобы луна прозрела...
Я лежу в сене, как в пеленках, и сено мое шуршит на круглой планете, отороченной голубоватой атмосферой страстей. Страсти эти темны с невидимой стороны и сверкают с видимой, и нет ничего, кроме них, вокруг небольшого шара в упругой ночи мироздания. И негде им больше приткнуться, этим темным и светлым страстям, – совершенно негде, кроме как вокруг своего круглого шара, насыщенного медом и кровью, ревом и тишиной.
Рядом со мною лежит Пашка Петухов, автомобильный инженер, который, я чувствую, закипает остроумием по поводу нашего первобытного ночлега. Но что он может сказать на стоге сена в виду полной луны? Рядом со мною лежит Ваня Раздольнов, человек, понимающий по-птичьи, бывший технический студент, перешедший в пророки. Он молчит, ему незачем говорить, ибо ночь сама по себе похожа на проповедь. Сиреневая проповедь опустилась на землю, прохладная и теплая, спокойная и величественная, в которой не изменить ни слова. Я слушаю эту проповедь и поддаюсь ее снотворной силе, я слышу в ней несуразности и промахи, но она сильнее меня, и я тоже молчу, и мерещится мне отдохновение...
Ваня спохватывается первым и приподнимается на локте.
– Вот так-то, мужики...
Ах, зачем он вылез из тишины, зачем он испугался ее, когда первым должен был испугаться Пашка! Но Пашка выдержал и теперь заговорил от радости:
– Ну что, Лев Толстой, доволен?
– Все шутишь, – говорит Раздольнов, – а ведь действительно деваться от земли некуда...
– Можно на луну смотаться, – возражает Павел.
– Зачем же? Из ранца дышать? Воздух-то земной, привезенный. Воздух, добрый человек, люди за собою возят от родных мест. На луне его нету – проверено.
– Иван, – говорю я,– я всей душою тянусь к тебе, и ценю тебя, и думаю, что ты стоящий парень. Но едва дотянусь, как ты начинаешь формулировать. Не формулируй, Иван, и цены тебе не будет.
– Как же не формулировать? – басит он.– Я не сформулирую – другой сформулирует, да так ли, как мне нужно? А? Ведь не так, как мне нужно, верно?
– А ежели без формулировок? – передразнивает Павел.– Что же тут формулировать, когда и так все ясно. Вот сено, вот луна, вот звезды, вот пажить. Кажется, правильно я сказал? Пажить это называется?
– Правильно,– весело отвечает Раздольнов.– Ясно-то ясно, да не ясно одно: чье сено и чья луна? В том-то и весь вопрос на земле состоит: чье это сено? Чье сено, да чья каша, да чей посох, коим овнов гнать в рай, к водопою?..
Древние пророки звенят подо мною в сене. Древние пророки шуршат нечесаными, жесткими бородами. На сене ли мой ночлег или на бородах пророков? Медовым духом счастья или укоризной проповеди насыщена моя колыбель? Жерди привалились к стогу, а может быть, не жерди, но посохи судей, двурогие посохи святителей, за которыми не мед, но кровь.
Чье сено? – кричит ночная птица.– Ух! Ух! Хочу знать, чье сено?
Ничье, ничье, ничье! – посвистывает суслик.
Как это ничье? Ух! Ух!
Ничье, ничье, ничье...
Чья земля? – гремит ночная птица.
Ничья, ничья, ничья...
Тихо.
Пророки вытаскивают из-под меня жесткие бороды, разбирают посохи, как винтовки из пирамиды. Сено оседает.
Сон, сон, сон – возвещает ночная птица.
Чей сон? Чей сон?.. Чей сон?
Всех сон, всех сон...
Я просыпаюсь от радостной тревоги. Все это померещилось. Иван спит. Павел спит. Медовая клеверная влага предвещает рассвет. Иван Раздольнов правильно сказал: ложиться надо пониже, с западной стороны, чтобы солнце не разбудило...
ЧАСТЬ IV
«ОСЕННИЕ ЛИСТЬЯ»
От автора
Три предмета не дают покоя людям с тех пор, когда человек достиг наконец способности к бессоннице. Три предмета – любовь, деньги и смерть – угнетают впечатлительный человеческий разум и толкают его на создание утешительных философских ценностей.
Ибо люди, с одной стороны, смертны, а с другой – безденежны, что постоянно нервирует их в смысле несовершенства бытия. Если бы люди были, наоборот, денежны и бессмертны, может быть, и любовь у них была бы иной. А пока во всех романах – куда ни глянь – удивительное однообразие.
Пашка маялся со своей Катериной, не смея отступиться. Она представляла собою яркий, полнокровный символ дамского равноправия.
Мы не нашли Катерину. Любовь к бессмертному делу увлекла ее из зоны досягаемости.
– Женщина всегда душечка при каком-нибудь эпицентре,– сказал Петухов,– и если у нее дома нету этого эпицентра, она ищет его в общественной деятельности, науке или искусстве...
– Паша,– успокоил я,– просто у нее больше ответственности на этой земле. Поэтому все, что она делает, она делает отчаяннее нашего брата. Поэтому она прекраснее нас с тобою и ужаснее пас с тобою... Если она сделает добро, так это рай... Но если она сделает зло, так ад по сравнению с ним – это парк культуры и отдыха... Дорогой мой старый друг! У нее нет снисхождения к обстоятельствам...
Петухов вел машину, не подпуская меня к рулю. Указатель объезда согнал нас с трассы на проселок. Женщины в заметных апельсиновых жилетах разгребали гудрон...
– Отвернись в окно, – сказал вдруг Петухов, – отвернись и определяй скорость на глаз.
Я повиновался.
– Вероятно, километров восемьдесят?
– Ничего подобного. Только шестьдесят... А теперь сколько?
– Сто!
– Только восемьдесят, дорогой товарищ... Сто еще только будет...
Я посмотрел на спидометр. Петухов разгонял машину. Стрелка подрагивала в сторону предела.
– Не гони,– сказал я,– сто километров – это много.
– Сто километров! – сказал он.– Отвернись и не смотри! Снижаю скорость... Сколько теперь?
Я прикинул на глаз, примериваясь к деревьям, летящим вдоль обочины. Мне показалось, что едем мы медленно.
– Шестьдесят, – сказал я.
– Ошибка – восемьдесят! Ты быстро освоился и очень чутко реагируешь на снижение скорости. А теперь?
Теперь машина и вовсе еле-еле ползла.
– Теперь тридцать! Что ты хочешь этим сказать?
– Ничего подобного – шестьдесят... Я хочу сказать, что падение скорости раздражает тебя...
– Ну и что, Паша?
– Ничего. Просто людям неохота упускать достигнутый уровень. Им кажется, что уровень падает в два раза быстрее, чем на самом деле. Поэтому они не замечают, когда уровень растет... Им кажется, что он растет в два раза медленнее. Можешь назвать это явление эффект Петухова. Этот эффект всегда радует меня в раздумьях о судьбах человечества...
Показалась вывеска бензоколонки. Петухов включил поворотный сигнал, продолжая резонерствовать:
– Человек меньше удивляется космическим полетам, чем перебоям в водоснабжении.
– Не скажи, Паша, – возразил я. – Он не удивляется ни тому, ни другому... Ты бы пересмотрел свой эффект...
Мы въехали в небольшое пространство, набитое машинами, жаждущими бензина...
У этого колодца грузовики пили устало и долго, как лошади. Шоферы дальних рейсов расхаживали между ними ни быстро, ни медленно, переговариваясь незлобиво:
– Бензину у ней мало...
– Спрашивал?
– Говорит, подвезут ночью...
– У тебя ремешка нет лишнего?
– Доедешь...
– А чего же она не ограничивает, если бензину мало?
– Не ограничивает – значит, хватит...
Легкое беспокойство метнулось из-под грузовиков к легковым машинам. Возле колонки, где нам предстояло напиться, парень с «пикапчика» сцепился с кем-то.