Текст книги "Иван-да-марья"
Автор книги: Леонид Зуров
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
– Да у вас, голубушка, жар, – и тут оказалось, что она скрывала от всех, уже не первый день покалывает в правом боку, и ее положили. У нее поднялась температура, и врач нашел у нее сухой острый плеврит и решил отправить ее в тыловой госпиталь. Мать боялась за ее здоровье: не нажила бы чахотку, в детстве у нее легкие, как и у меня, были слабые, это от отца, наследственное, только брат с детства закалил себя.
По Зоиной просьбе маме теперь писала одна из молодых, вновь прибывших сестер: «Старшая сестра говорит, что нельзя все время держаться на нервах, и она боится, что, работая в таком напряжении, Кира надорвется. Направляли ее отдыхать в тыл, но она ответила, что в тылу в такое время она и глаз не сомкнет, сил у нее много, и это истинная правда. Она сказала, что даже рада усталости, так она сказала – да, устала, но ведь все устали, и остановиться, остаться одна я сейчас не могу, мне легче в такое время на людях, я нужна. Потом отдохнем, а порода у меня выносливая и крепкая. Вы знаете – разве можно уговорить Киру».
От брата сведений все меньше, письма все реже, и мы понимали: то, что совершается на фронте, настолько сложно – нет ни времени, ни передышки, да и почта работает с трудом, и письма пропадают. И мы узнавали с большим запозданием, что было там в конце августа, от выгруженных в нашем городе и распределенных по госпиталям раненых, да и от них трудно было ясности добиться, потому что рассказывали они о том, что видели, а чтобы представить все, надо было разные рассказы сложить. Во всем уже была разлита тревога, а раненые были наиболее спокойны, да и чего им – сделали свое, получили полное право на отдых.
Только потом, уже в сентябре, мы подробно узнали, где был батальон брата и что он вытерпел, не выходя из боя в течение всего лета. А узнали от денщика брата, и этот простой рассказ я, как умею, так и приведу, как в памяти моей, несмотря на все потом увиденное, он навсегда сохранился.
Они выскочили из боя, помогли лесные места, но отдыха не было никакого: только и успели искупаться в речонке, и брат как раз попал на командира корпуса: тот прибыл вместе с адъютантом.
– Капитан Косицкий.
Подошел, вытянулся, руку держит у козырька, а глаза от бессонной ночи красны. Брат, стоя навытяжку, докладывал и был назначен начальником сводного отряда, где были остатки двух батальонов и приданные ему, перенятые по пути, отступавшие вразбивку солдаты и спешенная команда конных разведчиков – все, что набрали, даже заболевших из обозников выслали.
– Ваше превосходительство, нельзя ли нам немного снарядов подбросить?
– Не могу обещать. Со снарядами трудно, – морщась, отвечает тот.
– Горе, – говорил потом ротный, – да и что ему ответить, а будь вчера у артиллеристов снаряды, да разве мы бы позицию оставили, и люди были бы живы, а то каких солдат потеряли.
– Ваша последняя награда? – спрашивает командир корпуса капитана Косицкого.
– Не могу знать, ваше превосходительство, – стоит навытяжку, а командир полка за него отвечает, говорит, к каким орденам он представлен. Полк все время перебрасывали, часто неделями приказов не видели, связь держали только по телефону, даже кухня подойти к ним не могла – все время на передней линии, жили временами почти что без сна. Представлен брат тогда был к Владимиру, солдатам дали десять крестов – часть уцелевшим, а остальные надо было отослать семьям, потому что нет страшнее потерь, как во время отхода.
– В наскоро вырытых окопах надо его сдерживать, – говорил ротный, – как в лесу в первобытные времена, а он тяжелыми кроет, держит нас под таким бешеным огнем, что для дыхания воздуха не хватает, окопы наши изрыты, глаза у пулеметчиков засорены песком, все пулеметы перевернуты, засыпаны песком, а все же мы долго держали позицию.
Генерал отбыл, а ад был кромешный.
– Хорошо, – сказал он, – тогда вы мне пришлете рапорт, – и даже в блокноте отметил, и после того вместо отдыха батальон был оставлен на месте, и тут пришлось рыть окопы, окопы и установку пулеметов в выкопанных гнездах заканчивали под огнем, и пришлось залечь в выкопанные и перемешанные с ржаными спелыми колосьями, из которых стало легко высыпаться зерно, окопы. Было знойно, до того дожди шли, а тут, как бывает в сентябре, вернулась вдруг жара, небо было синее, чистое, и так палило, что плечи напекало, как рассказывал Василий, хлеба выдали, а воды и нет, надо спускаться к ручью, а это место простреливалось, – и брат выбрал места для пулеметов.
У пулеметчика что-то заело, он все оборачивался, – парень молодой, обученный в запасном батальоне плоховато – не мог выправить сложный перекос патрона. Брат подполз, исправил перекос, вынул замок и подправил шайбу, а потом привстал.
– Ранен батальонный.
– Что, ваше благородие?
Ударило второй раз.
– Ранен, позови подпрапорщика.
Он ему карту передал, планшетку.
– Примите команду, – сказал он прапорщику, когда тот подполз, а пулемет глушил, трудно было слушать. Он бледнел на глазах и, как только тот отполз, подумал: найти бинт, – да он же его вчера отдал, – ничего, здесь останусь, привстал, и тут ударила его пуля.
– Санитара, – кричим.
– Есть такой.
– Э, братцы, – посмотрев, говорит он, – поздновато, не то кончается, не то сознание потерял, я определить не могу.
Руку взял прослушать пульс, а не может, лицо бледнеет, положил руку на грудь – сползает рука бессильно. Мы думали, что, может быть, еще жив – быстрее погнали, а санитар только махнул рукой, да какое там, грудь прострелена, его так прошибло и избило пулеметными, что удивительно, как он говорить еще мог, только голова нетронута. Перекрестились.
– Себя он не жалел, о себе забывал, думая о солдате, последним ложился, когда на постое вся рота уже накормлена и разведена по хатам.
– Добрый командир, – говорят солдаты, – и ведь щадила его до последнего пуля, ни разу не задело даже, уж где только он ни побывал, а тут… Вечная память.
– Да какая там вечная, – говорит один, – пока жив, до тех пор человека и помнят.
А денщик Василий тогда заплакал. В лесу был полковой обоз, так он нашел повозку, спешно забрал его походный вьюк, в котором и было-то – письма, зимняя смушковая папаха, перчатки и белье, отстегнул его револьвер в кобуре и вместе с шинельным ремнем подвязал к шашке. Все справил, отнес на телегу, и солдаты попрощались с ним, перекрестились, когда его переносили. Везли медленно и до штаба полка добрались поздно, вышли офицеры и командир полка, он подошел к повозке, откинул шинель, посмотрел и сказал:
– Просто не знаю, кого теперь и назначить батальонным.
Приказали тело отправить в дивизионный обоз. Адъютант распорядился и сообщил, что в штабе оставлено завещание, в котором Косицкий просил, в случае смерти, тело его доставить в родной город, если это возможно, и там похоронить, сразу же известить обо всем жену…
– Я бы известил, – сказал адъютант, – но телефонной связи с полевым отрядом у штаба дивизии нету. Утром свяжутся с полевым госпиталем.
На рассвете он позвонил в госпиталь старшей сестре. Всю ночь мужики подвозили раненых на крестьянских телегах. Кира всю ночь работала и только легла отдохнуть, когда ее вызвала старшая сестра. И, когда она подошла к телефону, из штаба дивизии чрезвычайно вежливый человек сообщил, что ее муж, капитан Косицкий пал смертью храбрых и тело его доставлено в штаб. Кровь отлила от ее лица, она так побледнела, что старшей сестре за нее стало страшно, но сознания не потеряла. Ее усадили на койку, принесли воды, она и пить не могла – вся она дрожала от внутреннего озноба.
– Где муж? – спросила она.
– Его тело ночью доставили в дивизионный обоз.
Она оделась, ей что-то говорили, предлагали, что кто-то вместе с нею поедет.
– Нет, оставайтесь, я доеду одна.
По тому, как она одевалась и приняла от доктора необходимые бумаги, спешно написанные на бланке, видно было, что это уже совсем другой человек. Она выехала с санитаром рано утром в расположение штаба дивизии, села рядом с возницей и всю дорогу, погруженная в себя, молчала, и ездовой правил молча. Потом она его отпустила.
– Я не вернусь.
На перекрестке дороги ее встретил растерянный денщик Василий.
– Где он, Василий? – спросила она.
– Он тут, в домике у костела. Тут, сестрица.
Она отпустила ездового. Он провел ее к сложенной из плитнякового серого камня сторожке под большими старыми липами. Там было холодно, и там на каменном полу навзничь лежал убитый мой брат, с лицом, перепачканным землей, бледный, в своих запаленных сапогах и в побитой и порванной пулями, тяжелой от крови гимнастерке. Кира опустилась рядом с мужем на каменный пол, и беззвучно плакала около него, и мокрым от слез платком стирала с его лица пыль, и поправляла волосы.
За ночь он остыл, и от его худощавого тела исходил холод, тело казалось холоднее плит пола, на котором он лежал. Денщик достал ведро и, зачерпнув холодной воды из колодца, принес и опять оставил ее с ним одну. Она переменила ему рубашку, надела китель – сапог снять было нельзя – смыла раны на груди, а рубашку, подранную пулями и тяжелую от крови, спрятала в вещевой солдатский мешок, который вместе с офицерским полотенцем принес Василий. Достала она иконку – родительское, видно, благословение, – старинная иконка, небольшая, обложенная серебром, которая у брата всегда была при нем в левом, как просила мама, внутреннем кармане. Хотела положить на руки, но знала, что когда повезут, она сползет, положила в его левый карман и поцеловала его в лоб. Штабному адъютанту она сказала, что повезет тело на родину мужа. Отправились разыскивать гроб, многие приняли тут участие: молодая жена, горе, сестра милосердия, но так вышло, что в местечке готовых гробов не оказалось, доски есть, а гробовщик болен. Вернувшись к обозникам, Василий просто развел руками, а тут подошли артиллерийские офицеры.
– Да что вы, – сказал ему пожилой обозный офицер, – какой там гроб. Теперь не до того. Ну, какие на походе гробы. У нас это все, сами знаете, очень просто – в палатку завернули, и все. И кресты некогда делать, – и пожал плечами. Но тут к стоящему поодаль Василию подбежал обозный солдат и сказал:
– Что ты бегаешь да с капитаном говоришь, лучше бы у нас сразу спросил. Имеется в обозе гроб, да еще цинковый, не в вашем, конечно, а в дивизионном обозе, уже давно возят этот гроб.
– Да, был. Я найду, – сказал высокий обозный солдат и, оставив свой закипавший котелок, повел Василия. Они действительно нашли и повозку, и подводчика, белобрысого чухонца из-под Копорья.
– А нам-то что, – сказал каптенармус, узнав обо всем, – берите. Он зря повозку давно занимает, а гроб офицерский. Другой бы подводчик давно его при отступлении скинул бы, а этот, хоть и бессловесный, но упрямый карел – раз ему приказали, он и возил. Положил в него пожитки, а потом приспособил для хлебных буханок. Начальника обоза все же надо спросить.
Тот оказался высоченным и добродушным офицером.
– А, – сказал он удивленно, – подумать только, я и забыл. Ну, если не выкинули, то берите, что за вопрос. Помнится, в начале мая убили офицера генерального штаба – только что прибыл, отправился на позицию и, не доезжая до передовой линии, шрапнельной пулей был убит. Временно, по телеграмме из Петербурга от жены, похоронили его в глубоком тылу – она тогда по болезни приехать не могла. А когда приехала с цинковым гробом за телом, то место, где он был погребен, сдали немцам, и не только то место, но еще чуть ли не на сто верст вглубь отошли. Она, побывав у нас, расспросив, поплакав, вернулась к себе, а гроб, доставленный со станции, так в обозе и остался. Писали ей, запрашивали, а она не ответила.
– Чей же он? – спросил кто-то из артиллерийских офицеров. – Как звали того офицера?
Оказалось, никто и фамилии не помнит.
– Берите, – сказал начальник обоза, – в случае чего адрес вдовы в штабе дивизии можно будет узнать.
– Мы, – рассказывал потом Василий, – без нее сделали все, что надо, пригнали к костелу обозную повозку, перенесли в сторожку этот гроб, а до того кто-то мне посоветовал – я наломал липовых и дубовых ветвей под голову и еще закрыл дубовыми ветками и зелеными листьями днище гроба.
А тут суета, ведь артиллерия собиралась тронуться – уходить дальше, на назначенные позиции, в штабе началась беготня.
– Как там? – спрашивали прибывающих раненых.
– Сдерживают.
– Ну, тогда мы управимся, – сказал каптенармус.
– Я вошел, все было приготовлено – сидит по-прежнему у тела мужа, я ее не узнал, в лице, вижу, что-то изменилось, одеревенелость первая как бы прошла, а молчалива как стала. Я ей все сказал, выслушала, согласилась, мы с обозником внесли гроб и положили тело капитана. Гроб не только подошел, а был на полголовы больше, тот убитый офицер был дороднее и выше вашего брата.
Вызвали священника, тогда-то она, в сторожке, плакала, а когда отпевали, тут больше не было у нее слез, и вся она как-то затихла, вижу только, что как бы холод проходит по ее лицу. Пока отпевали, я у одного из обозников взял шанцевую лопатку и побежал за костел, в поле, взял там земли, где она чище, ну просто земли с поля взял, помню, в земле был еще поломанный ржаной колос, – и, зная, что батюшке понадобится, на лопатке земли принес.
Когда гроб запаивали, она, бледная – ну, без кровинки лицо, – глядела молча. Как запаял гроб еврей-лудильщик из местечка, его подняли, положили на повозку, а в это время уже начали сматывать телефонные провода – бой приближался, штаб дивизии отходил, и говорили, что станция забита ранеными.
Она держалась прямо и только благодарила всех: и священника, что пытался ее утешать, и офицеров, пришедших на короткое время из штаба, и обозного капитана, и сторожа, сказала даже по-польски что-то ему и заплатила лудильщику и слесарю.
– Торопиться надо – как бы отступать не стали, сестрица, – сказал Василий, а в это время вдали шла перестрелка. – Бой, говорили, перекинулся на левый фланг, куда немцы бросили подкрепление, – дай Бог до вечера удержаться.
– Доставишь на станцию, – приказал обознику капитан, – и сразу же вернешься.
Он приказал выдать Василию и ей хлеба, мясного приварка, сахара и чая. Василий захватил в обозе чайник и две кружки, погрузил все вещи, которые он привез из обоза, а штабной адъютант принес сопроводительные документы. За гробом мужа вместе с его денщиком она пошла к ближайшей станции по полевой дороге, расспрашивая Василия, как погиб муж.
– Задаст вопрос и слушает, – рассказывал потом он, – все знать хотела, и ни жалобы, ни слез, ни лишнего слова. Я ей рассказывал со слов солдат – все в полку знали, что он на походе спать не ляжет, пока солдат не накормит да не устроит, ни на кого своего дела не перекладывал, за всем сам наблюдал, каждого своего человека знал, сколько бы новых ни прибывало. Каждого расспросит – откуда, как до службы жил, есть ли родители, жена, дети. Его денщика Михаила ранили, когда он ему суп в котелке нес, так вызвался я.
Доносило гул немецкой артиллерии и перекатывало в сыром воздухе этот гул, потому что за ночь похолодело, нахмурилось. По пути солдат повстречали и, когда пропускали нас, солдаты снимали фуражки, крестились, а она за гробом шла в сестринском платье, и ветер трепал ее косынку. А тут лес у большого болота.
– Сестрица, – сказал Василий, – лес близко, надо из ельника крест сделать.
И вот, захватив шашку брата, он нарубил еловых веток, надергал брусничника, еще зеленого, нагнав подводу, достал у обозников обрывок старой веревки и, пока медленно ехали к станции, расплел ее и сделал из сложенных еловых веток сплетенный посередине брусничником крест, и связал его, чтобы на станции прибить к двери товарного вагона.
– Я-то прибыл с пополнением два месяца тому назад и согласился на эту должность, потому что у меня двое ребят.
– Да, Ваня мне писал, что у него другой вестовой.
Его уважали за то, что он себе не позволял ни взять отпуск, ни отлучиться ни разу, хотя все знали: в полевом госпитале у него работает сестрой молодая жена. И это солдат понимал, потому что ведь у всех оставлены и ждут их всех дома жены.
На окруженной подводами и забитой ящиками станции кривоногий быстрый комендант все устроил, и начальник станции распорядился: указал изношенный товарный вагон в конце опорожненного состава.
Подводчик подогнал к запасным путям, и солдаты и комендант станции помогли погрузить в товарный вагон гроб – его подняли и вдвинули в вагон. К гробу были положены вещи, шинель была брошена на гроб, и вьюк походный приставлен.
– А она за все людей благодарила, – рассказывал Василий, – а сама какая-то была странная.
Он нашел на станции разбитый ящик, выколотил гвозди и поднятым с дороги камнем прибил к двери товарного вагона сплетенный из еловых ветвей крест.
– Вот как я все это справил, – рассказывал он потом, – она мне и говорит: Василий, ты лесенку мне разыщи.
– Зачем же она вам, сестрица?
– Чтобы к нему подняться в вагон.
А тут начальник к ней подошел и услышал, что она хочет туда подняться и одна остаться с гробом.
– Что вы, сестрица, – внушительно сказал он, – вы уж простите, мы сочувствуем вашему горю, все по-человечески понимаем, но этого я разрешить не могу, я обязан наложить пломбы. Статочное ли дело, ведь поезд товарный, для вас есть один классный вагон, а товарные вагоны закроют.
– Значит, нет, – сказала она, да так сказала, что у меня сердце заболело.
И когда она вошла в классный вагон, а я нес вещи, он, покачав головой, по-отечески сказал:
– Что надумала, остаться с гробом мужа на всю ночь в пустом вагоне, да от этого можно сойти с ума. Женщина молодая, потерять мужа, да еще в таком возрасте. А как она держит себя в руках.
А сторожиха, что тут была, сказала:
– Без слез на нее глядеть нельзя.
Средь товарного состава было два вагона, один второго, а другой третьего класса, и половина первого вагона была предоставлена уполномоченному Красного Креста. Он и повел ее с собою, потому что у него было купе, он ее устроил. А я на остановках к их окну подбегал, подглядывал. Он-то задремал, прикрывшись шинелью, а она и глаз не сомкнула, все думала, и мучилась бессловесно, и смотрела в темноту.
– Я, – рассказывал потом Василий, – рано проснулся, на остановке к ней забежал, а она на том же месте у окна сидела.
– Я, Василий, – сказала, – спать не могла.
За ночь она как будто еще больше похудела. Уполномоченный ее угощал, даже предложил коньяку и бисквитов, а она и есть-то ничего не могла и смотреть на еду не могла.
– Как зовут тебя? – сказал он перед большой станцией.
– Василий, ваше превосходительство.
– Так вот, я оставляю тебе три рубля, и ты смотри за сестрой, вдовой своего командира, потому что она в тяжелом душевном состоянии, наведывайся почаще и все делай, смотри.
– Слушаюсь. Покорно благодарю.
Он все ей оставил, а она только шоколад взяла, а все остальное оставила мне. Я кипяток носил, и она заваривала чай, бумаги мужа разбирала. А была она как бы оглушена, – ну да, и разговаривала, и отвечала, а в то же самое время, не переставая, думала о своем.
Так ехали еще день, на третьи сутки прицепили к нашему составу еще несколько вагонов, на станции стояли долго, вагон тот откатили и начали выгружать. В вагоне стало просторно, остался лишь гроб с телом капитана.
– Василий, найди лесенку, – попросила она, – я в вагон подняться хочу, взять из тючка письма.
Я побежал и тут же на станции раздобыл сколоченную, видно, солдатами лесенку из свежего дерева, приставил, она поднялась, а за ней и я, – помог правильно поставить гроб. Я придвинул к двери походный вьюк и говорю, что вот все здесь – шинель его, планшетка с картами, а в кармане шинели браунинг офицерский и книжка полевая для донесений. Там, говорю, и копии всех его последних приказов и недописанное письмо. Вот и все хозяйство, сестрица. Раздвижную койку, купленную в Москве, при отступлении в походе сломали.
Она все осмотрела, взяла от меня ключи, а тут подошел железнодорожник.
– Отправляется сейчас эшелон, отправляется, – сказал он.
А она его спрашивает, в дверях стоя:
– Сколько осталось перегонов да вашего города?
– Да к вечеру будем.
А день солнечный, светлый, небо очистило.
– Надо дверь, – говорят, – закрывать, к вечеру будем, а там вагон с гробом капитана отцепят и переведут на запасные пути. Пора вам переходить в классный вагон.
– Не трогайте меня, – она ему говорит.
Пожалели ее железнодорожники.
– Жена, – говорит один из них.
– Не по правилам, – сказал другой, – двери-то надо задвинуть.
– Ну, да ведь сестра милосердия. Тело мужа домой хоронить везет, время военное, молодая жена, двадцати лет небось нет, ох, и горе. А ему-то много ли было?
– Двадцать пять. Перед самой войной повенчались. – Я по рассказам солдатским знал, что они повенчались перед самой войной. Люди говорили: «Вот как ведь в жизни бывает – капитан Косицкий с молодой женой и двух недель не пожил, она в сестры определилась, чтобы быть к мужу поближе, а бои такие, отходы и передряги, что и виделись-то не больше двух раз на людях мельком».
– Ох, и горе же, горе. Ну да что, – говорят, – в этом товарном вагоне, кроме гроба да хлама казенного, ничего ценного нет, вагон в конце, эшелон длинный, авось никто проверять и не будет. Поезжайте.
– Смотри, Федоров, не получились бы неприятности.
– Какие могут быть неприятности – молодая жена сопровождает тело убитого мужа, всякий поймет.
– Ну, смотри.
Он, покачав головой, ушел и больше ничего не сказал.
Она и осталась там, дверь открыта, а слева в глубине гроб. Я вьюк ближе к двери придвинул, чтобы она могла на солнце сидеть, а день прямо на удивление – до чего солнечный и синий.
– Сестрица, – говорю, – и я тут с вами поеду.
– Нет, Василий, будь добрый, – говорит она тихо, – оставь меня здесь одну.
И она, услав меня, осталась в вагоне с гробом. Она уже не плакала – не было больше слез.
– Сегодня и приедем, – сказал я, – последний в пути день, до города нам осталось ехать, сказал вагоновожатый, четыре с половиной часа.
Она кивнула только головой мне, ничего не ответила и, помню, села на вьюк, взяла сумку и начала перебирать его документы, а там были у него и ее, и материнские, и сестрины письма, и книжка для донесений с копиями приказов и его распоряжений.
Я на остановках забегал, спрашивал, не нужно ли чего, а вижу – в одиночестве у нее и лицо прояснилось, а тут такой добрый, солнечный день, и паутина над полями летит. Ну вот, думаю, надо ей побыть с ним одной, спокойнее стала, все привела в порядок, замок лежит на полу, видно, отмыкала вьюк. Я ей принес чайник с кипятком, хлебом покрыл и сахар для нее оставил. А она мне деньги передала:
– Да что вы, сестрица, за что, вам самой будут нужны.
– Нет, ты возьми, купишь чего.
Летели, серебрясь, нити паутины, я помню этот день – я был тогда на товарной станции, – летели, цепляясь за ветви, над городом. Я всегда любил, остановившись, наблюдать, как плывет высоко, серебрится, то здесь в небе, а то там, и медленно плывет похожая на тонкий лен паутина с белоснежным комочком, что белее самого чистого снега.
Осень пятнадцатого года стояла дивная. Бабье лето выдалось на редкость. С такой пронзительной чистотой и легкой осенней прохладой по утрам. Я всегда переживал эти дни лирически и печально, и всегда в такие дни у меня отчего-то сжималось сердце. И теперь, когда представляю, что вдали от нас всех переживала Кира, сидя у гроба брата в товарном вагоне с откаченной дверью, сердце мое замирает, и я ясно вижу, как она сидела на походном вьюке брата в солнце, не плакала, а только смотрела молча на поля, и ветер играл ее белой сестринской повязкой. А над осенними, залитыми солнцем полями летела белыми комочками паутина, садилась на жнивье, цеплялась за провода, телеграфные столбы и прилипала к вагонам. И на серых телеграфных столбах, зацепившись, колебались эти молочно-белые нити. Эту тонкую серебристую паутину деревенские женщины наших мест издавна называют пряжей Пресвятой Богородицы.
Она молча сидела у гроба и смотрела, она знала: остался один переезд, и вот железнодорожный мост над широкой и по-осеннему уже похолодевшей рекой, за которой где-то там подымаются высокие берега и песчаные, белого песка, боровые обрывы, и там тот бор, и ржаное поле, и хутор, пасека деда, а дальше, под бором, срубленная из сосновых бревен изба, где она после свадьбы неделю прожила с братом в счастье.
Я на всю жизнь запомнил тот осенний солнечный день. Мало осталось людей, которые это помнят, – ведь как потом всех нас перемешало и разнесло по белу свету. В ту осень здание гимназии, как я уже говорил, было отведено под лазарет, и мы занимались с женской гимназией посменно. То утро для меня было свободно, я, рано проснувшись, был в саду, мама обрезала старую малину, и я ее жег, помогал сгребать опавшую на дорожки листву, развел костерок, с наслаждением дышал мускусным дымом сгоравшей сыроватой листвы, а потом отправился на станцию. Я тогда не знал, что среди эшелонов, идущих с фронта по Варшавской железной дороге, был и тот вагон с прибитым к отодвинутой двери еловым и брусничным крестом.
На какой-то провинциальной станции была пятиминутная остановка: у водокачки паровоз набирал воду. Зная от других, что уже недалеко от города, где живет семья батальонного, Василий выпрыгнул из вагона, побежал к баку за кипятком, очереди солдатской не было, и он, набрав кипятка, купил у торговок колбасы и хлеба. И к ней побежал, захватив чайник.
– Сестрица, – говорит, – не надо ли чего?
– А что, уже близко, Василий?
– Да, один переход остался до большого города.
Он сполоснул кружку кипятком, налил ей, заварку кинул, а она стоит и на него смотрит.
– Не надо ли еще чего?
– Спасибо, у меня все есть.
– Да что же вы, сестрица, ели, – говорит ей укоризненно, зная, что она вчера еще почти все отдала, оставила себе только плитку шоколада. Василий хотел еще что-то ей сказать, да тут поезд тронулся, едва он успел на подножку вагона третьего класса вскочить.
Ну, думает, тяжело ей подъезжать, ведь как-никак родной город мужа, тут до войны, по словам вестового, его полк стоял, перед самой войной они тут обвенчались, да, думает, приехать так через год после свадьбы – не дай Боже никому.
– Ну, доехали, – рассказывал Василий, – когда поезд остановился на вокзале, я соскочил и побежал к последнему товарному вагону, думал, что она меня ожидает, чтобы остался у гроба, а она должна, как ему говорили, пройти к коменданту и все бумаги предъявить. Подбежал к вагону – вижу: лестница не спущена, и нет ее у вагона. Заглянул я в вагон – вьюк у откаченной двери стоит, а ее нет. Вижу – да что же это, она, потеряв сознание, у гроба лежит. Я кинул на землю свои манатки, забрался в вагон.
– Сестрица, – говорю, – что с вами? – тронул ее – да нет, не беспамятство это, и холодно мне стало. Я начал народ звать, – вначале подбежали солдаты с эшелона, что тут остановился.
– Ты что кричишь, с ума сошел? – спрашивают, а я, в дверях стоя, себя не помня, кричу, народ созываю. Когда я все рассказал, то побежали за комендантом на станцию, а на станции ее не ждали, телеграммы она с пути не дала, но прибежал комендант с двумя жандармами. Он думал, что это убийство, ничего еще не понимает, в чем дело, кто она.
– Да ведь это жена его, – говорю, – сестра милосердия.
Они забрались в вагон и увидели: лежит у гроба, а на записке приколотой написано: прошу похоронить нас вместе и в смерти моей никого не винить. Это она вырвала чистый листок из полевой книжки батальонного и написала, что ее последняя просьба – похоронить ее вместе с мужем в одной могиле.
Приколота записка была к рукаву, вот как складывают в госпиталях бинт, английской булавкой, и, пристегнув ее к левому рукаву мягкой кожаной куртки, она выстрелила себе в сердце из офицерского браунинга.
А я говорю в волнении:
– Это вдова моего батальонного командира покончила жизнь, а ехала она с телом мужа и везла его в ваш город хоронить, а я был послан с нею, потому что я его денщик.
– Когда же это она? По приезде на станцию?
– Да недавно, видно, застрелилась – слезы еще не высохли на глазах.
– Какого полка? – спрашивает комендант. – И как твоего убитого командира фамилия?
– Капитан Иван Тимофеевич Косицкий.
– Боже мой, – говорит начальник станции, – ведь я его знал. Ведь это же он с нею через неделю после свадьбы отправился в Москву незадолго до объявления мобилизации, и тогда на этой станции вся семья его провожала.
Василию дали адрес, но он не сразу нашел наш дом. Лада подбежала к солдату, он прошел во двор, постучался, ему открыла Ириша.
– Тебе кого надо? – спросила она.
– Барыня Косицкая здесь живет?
– Здесь. Она в саду. Пройди в сад. – Она подумала, может быть, письмо занес, до нас доходили письма с позиций с ранеными солдатами. Мама накануне получила письмо от брата, а до того пришло и от Зои, что поправлялась в Минске. И мама была совершенно спокойна, улыбалась. Я первым увидел этого солдата, потому что на дорожке у меня медленно горел костер, к которому я подгребал сухие листья яблонь.
– Вот, Прасковья Васильевна, какой-то солдат вас спрашивает, – сказала, прибежав, Ириша. – Он и сам сюда идет.
И он подошел к маме, по-деревенски скинул фуражку и сказал:
– Барыня, я их привез.
Я не знаю, рассказал ли брат после свадьбы Кире свой сон, об этом мы никогда не узнаем, но мама, услыхав от меня обо всем, что видел брат в крестьянской избе под Звенигородом во время осенних маневров за год до войны, только перекрестилась.
Наш приходской батюшка, что их венчал, не решился без разрешения духовного начальства ее отпевать, все сомневался, и были разговоры досужие – можно ли ее вместе с ним отпевать и хоронить, но военное начальство, а оно было уже тогда в городе высшей властью, сказало, что волю покойной сестры милосердия никто не может нарушить, время военное, ни к чему эти лишние пересуды и разговоры.
Помню, священник из армейского госпиталя, помещавшегося в казармах у вокзала, выслушав маму, сказал:
– Я все беру на себя, не волнуйтесь.
И вот он хоронил их, город был наполнен тыловыми штабными учреждениями, время было тревожное, и мама со мною одна, так как, на нашу беду, Зазулин был в отъезде и адреса, как на грех, не оставил. Толя учился в Петрограде, Зоя с плевритом лежала, медленно поправляясь, в Минске, и мама сказала: нельзя ее волновать, вот когда поправится, все и скажем, и мы с мамой, лишившейся сна, все переживали вдвоем. Мать на глазах моих за несколько дней постарела, и у нее начала трястись голова.
Народу на вокзале и на улице было много, город был заполнен лазаретами, тыловыми частями, и все было так, как видел во сне брат – и оркестр, что перед пехотным взводом запасного батальона его полка играл «Коль славен», и священник с крестом шел впереди.