355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Билунов » Три жизни. Роман-хроника » Текст книги (страница 5)
Три жизни. Роман-хроника
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:00

Текст книги "Три жизни. Роман-хроника"


Автор книги: Леонид Билунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)

ЧУЖОЙ СРЕДИ СВОИХ

Из нас готовили убийц.

Я понял это не сразу, а когда понял, то сначала постарался оправдать моих учителей. Да, моей стране нужны сильные, преданные люди, готовые на все для ее защиты. Подросток тринадцати-четырнадцати лет не может жить в конфликте со своей совестью. Он должен точно знать, что хорошо и что плохо, даже если усвоенные им понятия добра и зла являются ложными, временными, относительными. Официально считалось, что после спортинтерната я поступаю в Суворовское училище, высшее учебное заведение, выпускавшее армейских офицеров. Я стану военным.

В те годы я был настоящим советским патриотом. Я уже писал, что мне нравились советские книги. Даже Павлик Морозов, чудовищное дитя советской системы, гордившийся тем, что донес на родного отца, которого тут же прикончили на его глазах – и за что? Только за то, что он утаил немного зерна для своей семьи, для своего сына! – так вот, даже Павлик Морозов вызывал у меня поначалу восхищение. Я любил советские песни – революционные, военные, даже те, что прославляли Сталина, уже скинутого к тому времени с пьедестала. Я, как многие мои сверстники, считал, что живу в самой лучшей на свете стране, которой все завидуют, которая окружена коварными врагами, днем и ночью только и мечтающими, как бы ее завоевать. И даже зародившаяся во мне любовь к Франции, к ее необычной свободолюбивой литературе не мешала этому, как-то уживалась с моей идейностью. «Главный защитник советской власти» – так называл меня иногда с улыбкой Петр Петрович, и в такую минуту мне хотелось броситься на него, как на врага. Петр Петрович замечал мою горячность.

– Юпитер, ты сердишься, значит, ты не прав, – цитировал он старую латинскую поговорку, которая доводила меня до бешенства.

Довольно скоро выяснилось, что даже внутри спортинтерната нас разделяют. Львовский спортинтернат, как я уже говорил, подчинялся Комитету государственной безопасности СССР, знаменитому КГБ. Среди учеников были дети сотрудников этой организации, и учителя их постоянно выделяли. Даже борьбой они занимались в отдельной группе. Другие были безотцовщиной вроде меня. И нас учили совсем по-другому. Теперь я знаю, что нас готовили в десантники, или в войска специального назначения – хорошо всем известный спецназ, или, как их называют в народе, «зомби».

Еще далеко впереди была Афганская война. Впереди был штурм дворца Амина, дело рук двух-трех десятков таких «зомби». Тогда мы об этом даже не догадывались.

Как-то раз во время показательного боя я уложил Валерку на землю, «обезоружил» его и применил прием, который «сломал» ему руку. Разумеется, эти приемы мы только фиксировали, никогда не доводя до конца.

– «Добей» его! – приказал мне инструктор.

– Зачем? – спросил я удивленно. – Я его обезоружил и вывел из строя. Он мне ничем не угрожает. Даже если встанет на ноги.

– Зачем?! Ты меня еще спрашиваешь? А затем, что хотя бы один из твоих врагов уже никогда не сможет тебе ничем угрожать! Что бы ни произошло. Делай, как я!

И он показал мне смертельный захват, которым можно добить уже лежащего на земле противника. Как будто я его не знал! Я, конечно, отказался и впервые получил тройку по самбо вместе с замечанием по дисциплине в дневнике.

Это было несправедливо. Я никак не смог согласиться ни с такой отметкой, ни с таким замечанием.

С тех пор я начал задумываться. Какое-то неясное сомнение появилось в самой глубине моего сознания. Мне стало смутно казаться, что я нахожусь не на той стороне жизни. Никто из друзей вокруг меня ни в чем не сомневался. Нас учили, что нужно быть лучшими, и, если твой сосед чего-то добился, ты должен добиться большего. Тогда я не мог бы сформулировать то, что отлилось у меня в слова через пару десятков лет. Теперь я вижу, как это происходит. Государство берет прямо на корню, из самого детства, чистых молодых людей и, пользуясь их доверчивостью к старшим, развивая в них столь свойственный каждому в начале жизни дух соперничества, радость здорового тела, физическую энергию, готовит из них послушных исполнителей своих планов. Прошли годы, прежде чем я понял, что не хочу быть ни слепым исполнителем, ни активным соучастником преступных авантюр власти.

Я стал замечать какое-то странное отношение ко мне со стороны дирекции интерната. Да, разумеется, на моем счету были и драки, и непослушание, но сам я чувствовал себя таким же, как другие, преданным тому, чему нас учили. Как всегда, это отношение выражалось в мелочах, не всегда заметных со стороны.

Я давно уже был признанным вожаком в моем классе (и не только в моем, но и во всех шестых). Что бы ни затевалось во дворе, на перемене или в классе, всегда все обращались ко мне, выдвигали меня вперед, назначали старшим. Но вот однажды наш класс проголосовал за меня на пионерском собрании и выбрал председателем совета отряда. Даниила Константиновна поддержала мою кандидатуру. Она считала, что я смогу держать в руках эту вольницу, которой было трудно управлять даже ей. А чувство ответственности за других будет полезно и мне самому.

Но директор интерната меня не утвердил.

– Выбирайте кого угодно, только не Билунова, – сказал он Данииле Константиновне.

– Но почему? – удивилась та.

– А потому! – поднял палец директор. – Даниила Константиновна! Я могу вам сказать одно слово, но лучше вам его не слышать! Вы меня поняли?

Должен признаться, что Даниила Константиновна не скрыла от меня этого разговора. Мне это было – как сказать? – не то что бы неприятно, но скорей непонятно и отчего-то тревожно. Я рассказал обо всем Петру Петровичу, естественно, не называя Даниилу Константиновну. Тот посмотрел на меня внимательней, чем обычно.

– Ты действительно не понимаешь, почему? – спросил он.

Я и правда не понимал.

– Ты, я вижу, даже лучше, чем я думал, – сказал он задумчиво. – Прямей и честней, чем многие твои ровесники.

Петр Петрович часто выражался загадочно, словно говорил на другом, не всем понятном, языке.

– Хотя, конечно, своеволен, – добавил он мягко.

Мы сели, как всегда, у стола с зеленой лампой. От книжных стеллажей шел несильный запах типографских букв. Казалось, можно было различить: эти книги напечатаны недавно, а книги другого стеллажа уже успели растратить запах печатной краски, зато впитали молекулы сотен других, не книжных запахов, смешавшихся с ароматом старой, начинающей трескаться по краям бумаги. Когда кругом полутемно и только на столе, вокруг лампы плавает электрическое облачко света, постепенно начинает казаться, что никакого внешнего мира за этими книжными стенами просто не существует.

Петр Петрович начал говорить, сначала тихо и медленно, потом все более убежденно и твердо.

– Они сомневаются в тебе, и не напрасно. Если ты по-настоящему заглянешь в себя, ты поймешь, не сможешь не понять, что тоже в них сомневаешься. Дело не в возрасте, не в служебном положении. У тебя другая группа крови. И ты не раз будешь с ними сталкиваться в жизни, они не раз будут отталкиваться от тебя, ты увидишь.

– Да кто такие «они»? – вскричал я, в глубине души понимая, что он хочет сказать. – Я же… мы же все… Я такой же…

– Они, – продолжал библиотекарь строго, – это те, кто совершили революцию, устроили большой террор, разорили крестьянство, соблазнили русскую интеллигенцию, воспользовавшись ее традиционным неприятием власти. И они продолжают, эти же самые… Хотя они, может, даже не родственники, не потомки тех, прошлых. Группа крови…

– Но революция была неизбежна! Она была нужна! – не согласился я. – Вы сами не знаете, что говорите!

Петр Петрович даже не рассердился.

– И кому же она была нужна? – спросил он с презрительной улыбкой.

– Народу! Народ жил в нищете, голодал… избы… не было отопления… образование… – перечислял я торопливо то, чему нас учили. Щеки у меня горели.

– В тысяча девятьсот тринадцатом году средний доход на душу населения в России был самый высокий, выше, чем сейчас, – отчеканил Петр Петрович. – Не зря до сих пор официальная советская статистика сравнивает все цифры с тринадцатым годом, последним мирным годом перед мировой войной, после чего была революция, гражданская война, красный террор, никто не работал добрый десяток лет, и вся страна жила на то, что было накоплено раньше, до тысяча девятьсот тринадцатого. Если не веришь, я покажу тебе книги. Но, по-моему, до сих пор ты мне всегда доверял?

– Я вам не верю! – крикнул я. – И вообще! За такие слова!.. Если я расскажу завтра завучу…

– Не расскажешь! – улыбнулся Петр Петрович уверенно. – Группа крови не позволит. Такие, как ты, не рассказывают.

– Тогда я… Я вас… Вы не имеете права!.. Нас учили… – Я сам не знал, что говорю. В ушах у меня стучала кровь, кулаки сжимались, я просто не мог этого слышать.

– И твой дед… Тебе рассказывали про деда? – упрямо продолжал Петр Петрович. – На таких людях и стоит русская земля! Всегда стояла и будет стоять. Та же группа крови, что у тебя. Они это знают, больше того – они это чуют. Из-за этого к тебе будут долго относиться, как к чужому.

– Мой дед! – вскочил я на ноги. – Он предатель! Он предал всю нашу семью! Если меня не приняли из-за него… Вы говорите, что из-за него… Я его ненавижу!

Последний луч солнца плоско упал в далекое окно и высветил оба стеллажа вокруг стола. Свет лампы померк, и лицо Петра Петровича, освещенное в профиль, глядело на меня, как будто отлитое из бронзы.

– Ты еще вспомнишь меня, – сказал он твердо, но грустно. – Придет время, и такими, как твой дед, люди будут гордиться. Впрочем, уже было сказано: «они любить умеют только мертвых». Нет надежды…

Наступило молчание. Душа моя кипела, но я не находил убедительных слов.

– Я что-то устал, – проговорил вдруг Петр Петрович тихо. – Ты можешь идти… рассказывать, как ты обещал…

Я вспыхнул и выбежал из библиотеки. В течение недели нас не выпускали с территории спортинтерната, и я не имел права выйти на улицу. Целый вечер я метался по коридорам, старался не попасть на глаза старшим, и впервые в жизни желал, ждал, искал какой-нибудь неприятной встречи, ссоры, драки, наконец, в которой я мог бы показать себя, излить обиду, доказать, кто я такой. По счастью, ничего не произошло, и к ужину я почти успокоился.

Нет, я не мог согласиться с Петром Петровичем! Но я не мог совсем запретить себе думать. Его слова стояли у меня в ушах, я не переставал внутренне спорить с ними, искал аргументы, возражения – и находил их со все большим трудом.

Фигура деда, знакомая мне по увеличенной фотографии начала века, которую бабушка долго прятала на чердаке, а после смерти Сталина вынула, вставила в рамку и повесила в комнате, вставала у меня перед глазами. Умный и твердый взгляд, небольшие закрученные кверху усы (я теперь иногда отпускаю такие же) – да, тогда я действительно его ненавидел, хотел ненавидеть, считал, что все мои беды от него. И от отца! Но я не мог ненавидеть Петра Петровича, сколько бы ни говорил себе, что он не имеет права так думать.

Когда я назавтра пришел в библиотеку, мы встретились как ни в чем не бывало. Петр Петрович не стал мне напоминать о нашем последнем разговоре, только поднял на меня свои молодые глаза и посмотрел как-то по-особому.

Я читал книгу за книгой, быстро и жадно, словно боялся не успеть начитаться. Я не понимал тех, кто не читает. Я назвал мои воспоминания «Три жизни» – три жизни одного человека, три моих жизни. Но мой случай особый. Обычно человек проживает одну-единственную жизнь. Читатель книг проживает десятки, сотни, тысячи жизней, узнать которые не дано никому из тех, кто не читает.

Мне хотелось передать свою страсть к чтению Вале. Помню, однажды я пришел в библиотеку с ней вместе. Это было не так-то просто. Я уже говорил, что в интернате мы держались как чужие, как простые одноклассники. Уговорив ее пойти со мной к Петру Петровичу, я не хотел ничего менять. Нас не должны были видеть идущими по лестнице и коридорам вместе. Она шла впереди, я сзади, я приотставал, потом нагонял ее. К счастью, возле библиотеки никого не было, и дверь за Валей еще не совсем закрылась, как я уже был внутри.

– Здравствуйте, Петр Петрович! – сказал я возбужденно. – Вот Валя… из нашего класса…

Я замолчал, потому что Петр Петрович, увидев, что я не один, сразу же замкнулся, словно его выключили. Не глядя нам в лицо, он взял у Вали книгу и подвинул ей список рекомендуемой литературы. Валя была растеряна. Я обещал, что мы посмотрим стеллажи, и я помогу ей выбрать что-нибудь интересное.

– Вы говорили о французской книге, – напомнил я, но Петр Петрович сделал вид, что не слышит.

Я пробовал задать ему еще какие-то вопросы, но он мне на них не отвечал, словно он никогда не разговаривал со мной так серьезно, так дружески!

Я понял, что он не принял мою Валю. Что я мог сделать? Я любил Петра Петровича. Сердце мое разрывалось от любви и нежности к Вале. И я не мог соединить своей любовью этих двух дорогих мне людей!

Валя взяла какую-то дежурную книжку, тихо попрощалась и вышла. Я не мог даже бежать за ней, чтобы взять ее за руки, попытаться объяснить.

Я думал, что со временем примирю их друг с другом. Но, как оказалось, времени у меня уже не было.

В пятницу нас всех должны были принять в комсомол. Этот прием, хотя и обставляемый торжественно, был событием обычным, всех переводили из пионеров в комсомольцы почти автоматически, и никто никогда не думал, что его могут не принять.

В этот раз произошло неожиданное. Приняли всех, кроме меня.

– Ты еще должен показать себя, Билунов, – сказал мне секретарь комитета комсомола. – Может, в следующий раз…

Конечно, формальная причина нашлась: я недавно подрался с одним из членов комитета. Но меня никто не предупредил. Я как дурак стоял со всеми в строю, пока их вызывали к трибуне, чтобы приколоть комсомольский значок и вручить билет. Моя буква была в самом начале алфавита, а меня заставили стоять до конца списка и объявили последним. Я убежал домой и – стыдно вспомнить! – проплакал всю ночь.

Утром я пришел к Петру Петровичу. К кому же мне было идти?

– Ты завтракал? – спросил он меня.

Я отрицательно покачал головой. Мне было не до завтрака.

– Тогда давай вместе. Идем-идем! – сказал Петр Петрович. – У меня есть все, что нужно.

Он достал яйца вкрутую, обкатал их на столешнице и ловко очистил. Поставил соль, черный хлеб, вынул откуда-то свежие, словно смазанные лаком перья зеленого лука.

– Вырастил на окне… Посадил на Пасху, а теперь понемногу щиплю, – пояснил он мне.

Чайник был электрический, вскоре вода закипела, и чай был густо заварен, почти до черноты, как он любил.

– Ну, рассказывай, Леонид, – предложил Петр Петрович, разлив чай по чашкам. В серьезные минуты он не называл меня Леней.

Я рассказал в подробностях то, что ему наверняка уже было известно.

– Не жалей, – сразу же сказал Петр Петрович. – Когда-нибудь будешь гордиться, что тебя не приняли!

– Когда? – спросил я тут же, хотя не думал получить никакого ответа.

– Ты сам знаешь, что никто тебе этого не может сказать. Но я уверен.

Он намазал черный хлеб маслом, разрезал яйца вдоль на ломтики и, распластав их по куску хлеба, присыпал зеленым луком и серой солью. Уже смотреть на это было вкусно.

– Сделать тебе тоже? – спросил он, увидев мой взгляд.

– Спасибо, – отказался я. – Я сам.

– Если хочешь, я расскажу тебе мою историю, – предложил он, запивая бутерброд крепким чаем. – Чтоб тебе было понятней.

И я услышал историю жизни Петра Гордиенко, русского, 1907 года рождения, беспартийного, под судом и следствием состоял, на оккупированной территории и в плену находился.

Петр Петрович родился в семье профессора Петербургского университета. Его отец, прогрессивный интеллигент, как многие его коллеги, поддерживал революцию, но не совсем верно выбирал свои симпатии среди победителей, за что был посажен в подвалы ЧК, где и сгинул. Молодой Петр Петрович пошел на завод зарабатывать пролетарское происхождение, кончил рабфак, потом Институт красной профессуры в Москве и стал по примеру отца профессором истории в Ленинградском университете. В начале войны он ушел добровольцем на фронт, выжил в ополчении, где погибли почти все, с кем он начинал воевать, стал разведчиком, много раз ходил в тыл к немцам и, прекрасно владея немецким, трижды возвращался с пленным «языком». Был увешан орденами и медалями, в частности, получил редкую медаль «За отвагу», но однажды попал в плен, через месяц бежал и провел через линию фронта еще пятерых солдат и офицеров, попавших в окружение. По прибытии в свою часть был арестован, разжалован, лишен наград и отправлен в лагерь.

– За что? – не понял я.

– Сталин считал, что его воины должны умирать, но не сдаваться в плен, – серьезно ответил мне Петр Петрович. – Ни при каких обстоятельствах. Даже если ты ранен и взят в плен в бессознательном состоянии, ты все равно виноват.

– Вы были ранены? – спросил я.

– Конечно, – улыбнулся он. – Три раза.

Даже после смерти Сталина (он сказал «тирана») его не сразу реабилитировали. Отношение к попавшим в плен долго оставалось неизменным, и Петр Петрович просидел еще три года. Выпущенный на свободу после XX съезда, он уже не вернулся в Ленинград. Родных у него не было. О нем «позаботился» КГБ и направил его в наш спортинтернат библиотекарем.

– Почему библиотекарем? Вы могли бы преподавать! – сказал я взволнованно.

Петр Петрович покачал головой.

– Бывший пленный, бывший заключенный… Лишен доверия.

– Но сейчас же по-другому? Даже культа личности больше нету? – спросил я.

– Я бы сказал по-другому: личности нету. А культ… – как-то грустно улыбнулся Петр Петрович и надолго замолчал.

– Тиран и тирания – не совсем одно и то же, – заметил он вдруг. – Наполеон, к примеру… Это был тиран, но тирании во Франции при нем не было. Во всяком случае, не было ничего похожего.

На что похожего, он не уточнил, но я уже начинал понимать его с полуслова.

– Кстати, о Наполеоне, – вспомнил вдруг Петр Петрович. – Ты знаешь, что Наполеон помогал всем, кто когда-либо сделал ему добро? Однажды его учитель математики написал из Гренобля, где Наполеон, как известно, учился. Старый, больной, без пенсии, он просил какой-нибудь работы. Наполеон велел привезти его в Париж, обласкал, дал пенсию, назначил пожизненным смотрителем какого-то замка. И так было со всеми.

– Разве он не читал Макиавелли? – спросил я. О Макиавелли и его книге «Князь» Петр Петрович как-то рассказывал мне целую неделю. – Уничтожай всех, кто помог тебе прийти к власти?

– Читал, – ответил Петр Петрович. – Но у него были свои правила. У него были принципы…

Мы проговорили так до самого вечера, окруженные книгами. Вокруг нас до самого потолка высились стеллажи, они уходили вперед, как две стены, как два ряда домов, я следил, как они удаляются, раздвигаются, словно подзорная труба, вот уже это и не стеллажи, а улица, длинная, почти бесконечная, переходящая вдали в два ряда столбов, а между столбами натянуты какие-то провода – нет, это не провода, это колючая – почему на ней какие-то колючки? – проволока. Я хочу разглядеть конец улицы, напрягаю взгляд, но не могу, не вижу, поднимаю голову – и просыпаюсь.

Я лежу дома, в своей кровати. В окно смотрит яркое утреннее солнце. Матери нет – наверное, ушла на базар. Я не заметил, как пришел вчера домой, как разделся, лег и заснул…

За окном было ясное и беззаботное воскресное утро.

Утро воскресенья, круто изменившего мою жизнь.

ИНКАССАТОР

Я почистил зубы, оделся и вышел на улицу.

Весна в том году подступила к городу незаметно и тут же стала превращаться в горячее лето. В семь утра солнце уже начинало серьезно припекать макушку. Я всегда любил мой город ранним воскресным утром. На улицах пусто, в домах не заметно никакого движения, лишь у кого-то в окне играет бодрое радио и сам с собой разговаривает утренний диктор из центра. Перекрестки залиты нежным солнечным светом, а в боковых переулках еще стоит ночная прохлада, и редкий прохожий пересекает ее, набирая свежести под легкую рубашку.

В тот день даже утро меня не радовало. Я направился в парк, но там меня встретила сырость и ночной болотный запах непрогретых кустов. На узких тропинках возле земли плавал слоистый, как творог, ночной туман, скамейки липли к брюкам и, когда я вставал, отдавали их мне с неохотой.

Я двинулся к старому городу.

Все магазины были закрыты. Из-за поворота со скрежетом появился трамвай и начал втягиваться в улицу, осыпая первые этажи острыми синими искрами. Я вскочил на подножку, проехал три остановки и спрыгнул на ходу против булочной. Там уже вовсю торговали хлебом и булками; полусонные соседки, шаркая домашними тапочками, одна за другой поднимались по ступенькам, наполняли буханками глубокие семейные сумки и, немного поговорив о погоде, неспешно расходились будить своих домашних.

Я купил батон, сел напротив булочной на скамейку и тут же съел его без остатка всухомятку. Хотелось пить. Рынок был недалеко, а там должна работать палатка с газированной водой.

На рынке уже появился народ, но палатку еще не открывали. Только на углу стояла длинная очередь небритых, полусонных, дрожащих от похмельного озноба мужиков. Один был в длинных застиранных сиреневых кальсонах, другой обут на босу ногу в галоши, размера на три больше, чем его нога. Там начинали отпускать пиво.

– Мужики, – сказал, появляясь в окошке ларька, толстомордый продавец, – учтите: пиво еще не разбавлял, буду недоливать!

Очередь молчала и покорно ждала.

Я сделал глубокий вдох, чтобы подавить жажду, и отправился бродить по городу. Пива я тогда совсем не пил.

Солнце поднималось все выше. Улица постепенно оживлялась. Стали попадаться мужчины с пиджаками через руку, утирающие красную потную шею платком. Женщины, вышедшие из дому еще до жары, не знали, что с себя снять, чтобы остаться все-таки в приличном виде. Одна детвора гонялась за мячом как ни в чем не бывало, не чувствуя горячего полуденного зноя.

Горло мое иссушала жажда, сердце стучало учащенно, я что угодно отдал бы за стакан холодной воды. Я не мог забыть о вчерашнем происшествии и не знал, что жгло меня сильнее: жаркий майский день или невыносимая обида отверженного.

Где-то около полудня я наткнулся на площади на бочку с квасом. Толстая тетка в белом халате, подпоясанная фартуком, сидела перед кранами на легком венском стуле, словно вынесенном из гостиной ближайшего дома. Она неторопливо наливала кружку за кружкой, цедила холодный пенистый квас в принесенные бидоны, кувшины, кастрюли. Люди стояли друг за другом, окружая белую цистерну широким кольцом, и старались не слишком приближаться к распаренным горячим соседям. Не вынимая руки из кармана, я пересчитал на ощупь мелочь: на пару кружек не хватало. Я встал в конец.

Очередь передо мной двигалась медленно, острое полуденное солнце обжигало кожу, проникало сквозь одежду, усиливало жажду, и тот, кто хотел выпить кружку, добравшись наконец до цистерны, выпивал две, а то и три. Прошло полчаса, я все еще был далеко. А еще через полчаса, когда передо мной оставалось человек десять, на площади появилась моя судьба.

Это были два подростка лет восемнадцати, худые, должно быть, голодные, с жадными до всего глазами. Быстрым небрежным шагом пересекли они площадь и, словно случайно, втерлись в самое начало очереди.

– По большой с прицепом, – сказал один, что означало полторы кружки.

– А мне две больших! – воткнулся другой, не протягивая денег.

Девушка, которая была в очереди первой, уже приготовила бидончик и помятый рубль. Продавщица испугалась, но не наливала.

– Ну что, мамаша? – сказал первый. – Покупателей нужно обслуживать. Глазками будем смотреть, или как?

– Деньги… – сказала тетка. – Платить надо.

– А вот девушка нас угощает! Правда, девушка? – сказал второй, вынимая у нее из онемевшей руки приготовленные деньги.

Очередь слабо заволновалась, глухо запротестовала, но тут же смолкла под взглядами этих двоих.

Мне ничего не оставалось, как выйти вперед.

Судьба принимает разные облики, говорит какими хочет голосами, и я с тех пор ни разу не вспоминал, что я им сказал и что они мне ответили – что мне ответила судьба. Они с усмешкой набросились на меня, но получили неожиданный отпор. Наглые, привыкшие чуть что пускать в ход кулаки, но нетренированные, неповоротливые – против меня они были словно дворовые псы против бойцовой собаки.

Пока один размахивался, чтобы ударить с правой, пока другой пытался схватить меня за локти, я в прыжке достал обоих ногой, сбил на землю и, когда один все же поднялся, двумя короткими ударами вернул его на землю. Второй и не пробовал встать.

Очередь была довольная и дружно угостила меня кружкой кваса.

– Еще две кружки, пожалуйста, – сказал я и начал отсчитывать мелочь.

– Не надо, молодой человек, – отвела мою руку продавщица. – От конторы! За храбрость.

И она налила мне три большие кружки.

С кружкой в левой руке и с двумя в правой я подошел к моим недавним противникам, с трудом поднимавшимся на ноги.

– Выпьем, что ли? – предложил я. – За знакомство. Можно считать, что мы познакомились?

Наконец-то я мог утолить жажду. Холодный, кисло-сладкий пузыристый квас, словно жидкий хлеб, влил в меня новые силы, успокоил мою тревогу. Эти двое (я даже не запомнил, как их звали) в две секунды поглотили живительную влагу.

– Может, еще по одной? – предложил я. – Между прочим, я в очереди стою. Два человека осталось. Только не знаю, хватит ли денег.

Они нашарили мелочь, я добавил и, когда моя очередь подошла, взял еще три кружки.

Мы начали разговаривать и скоро почти подружились.

– Ты где это так научился? – спросил один. Губа у него распухла и слегка кровоточила, но я видел, что он смотрит на меня с восхищением.

Я рассказал ему о спортинтернате, о том, как нас учат.

– А сколько тебе лет?

– Четырнадцать.

– Ну, это я тебе скажу! – удивился он. – Мне вот, например, восемнадцать. А ему скоро будет девятнадцать. Вот что значит метода!

Квас утолил нашу жажду, но солнце продолжало печь, и дышать становилось все труднее. Мы уселись в тени на ступеньки.

– Сейчас бы на море!.. – проговорил первый мечтательно.

– Я знаю мужика, – сказал второй, – он четыреста метров в море под водой проплыть может. А после вынырнет, ляжет на поверхность и не движется. Ни рукой, ни ногой! В море есть такая сила, несет тебя по любой волне. Даже если ты тяжелее воды.

Целый час они рассказывали мне о море, на котором один побывал только раз, а другой много слышал от бывалых мужиков из их квартала.

– Оно голубое, – сказал первый.

– Голубое – это образ! Так только в песнях поют. Это вранье, – не согласился второй. – Оно разное! Бывает почти что черное. Или зеленое. И над ним всегда такой легкий ветер, как будто тебе кто-то в шею дует.

– Да, море… – проговорили оба, глядя куда-то вдоль главной улицы, словно море начиналось прямо за ней.

Неожиданно мне тоже захотелось увидеть море, захотелось больше всего на свете. Я вдруг почувствовал, никогда его не видя, что море – это не просто огромное пространство соленой воды, это свобода, это жизнь, это освобождение от всего, что меня так мучило в жизни, в спортинтернате.

– Едем! – предложил я, загоревшись. – Поехали к морю!

Но ехать к морю было не на что.

– Бегать умеешь? – спросил вдруг тот, что постарше.

– Бегать? – удивился я. – Да я чемпион интерната на двести метров! А что?

И они рассказали мне свой план. У них давно уже все было обдумано, только никто из них не умел быстро бегать.

Вечерами, после начала последнего сеанса, все кинотеатры объезжает инкассатор на велосипеде. Он собирает выручку за день и отвозит в сберкассу. Инкассатор мужик в возрасте, на велосипеде он ездит быстро, особенно когда в горку, сумка с деньгами у него на правом плече качается, как живая, а в ней тысяч десять, не меньше – выручка с семи кинотеатров за два дня. Инкассатор объезжает точки три раза в неделю. Им все было известно.

Они собирались встретить инкассатора вдвоем на подъеме, когда тот с одышкой взбирается вдоль забора парка. Они бегут сверху ему навстречу, насвистывая какую-нибудь популярную песенку, чтобы не вызвать подозрений, а поравнявшись, вырывают сумку и бросают мне через забор. Там я ее хватаю и отрываюсь на моей чемпионской скорости. Завтра встречаемся на этом же месте – и к морю, на прохладу, на свободу, ветер в морду, волна в спину!

Все получилось не совсем так, как было задумано. Они вырвали сумку, перебросили через забор, и я умчал ее со скоростью, которой, может, раньше никогда не развивал. Но эти двое вместо того, чтобы разбежаться в разные стороны, бросились карабкаться в гору, в город, дыхания им не хватило, сзади надрывался пронзительный свисток инкассатора, сверху на них налетела подоспевшая милиция, схватила обоих, как несчастных лопухов, повязала, отвезла в отделение, и уже через час получила все мои приметы – рост, возраст, цвет волос и глаз, название и адрес моего спортинтерната.

В понедельник утром нас выстроили во дворе, и майор милиции дважды прошелся вдоль строя, заглядывая каждому в глаза и спрашивая, где был в воскресенье, чем занимался и с кем встречался. По второму заходу он выдернул из строя меня, хотя я отвечал на любые вопросы спокойно и обдуманно. Мою тумбочку и мою кровать обыскали, однако ничего не нашли. Но в последнюю минуту майор заглянул в умывальник. Между стеной и последним шкафчиком, под тумбой, была заткнута инкассаторская сумка – разумеется, пустая.

Целую неделю меня допрашивали с утра до вечера. Сначала в кабинете директора, потом в отделении. Первые дни в присутствии завуча, потом без него. Мне пришлось сознаться, что я нашел сумку под забором и принес в интернат из любопытства. Естественно, никаких денег там не было. Как так – не было?! Не знаю, не было, и все. А разве там должны были быть какие-то деньги?

На очной ставке с парнями я все отрицал, но квасная тетка меня тут же признала и принялась взахлеб расхваливать за смелость.

Постановлением депутатской комиссии меня отправили в детскую воспитательную колонию. Для несовершеннолетних суда тогда не существовало, достаточно было решения местных «народных» депутатов. Мой поступок был совершенно исключительным случаем, чрезвычайным происшествием для нашего спортинтерната. Я не знаю, остался ли директор на своем месте. Обычно их за это снимали. Признаться, чего совсем не жалею.

Деньги я оставил у Вали Новиковой дома на дне книжного шкафа, под журналами «Огонек» и «Работница», которые Валина мама давно уже прочла, но не хотела выбрасывать. Разумеется, я ничего Вале не сказал.

Когда я вернулся к себе через два года, я сразу же отправился к Вале. За это время мы даже не обменялись письмами, хотя я не мог ее забыть. Подходя к Валиному дому, я ее увидел. Она стояла возле входной двери, как мы простаивали с ней когда-то. Она выросла и стала девушкой. И была не одна. Рядом с ней, опершись рукой о стену дома, беззаботно болтал о чем-то веселом, к чему я давно не имел никакого отношения, высокий парнишка, которого я никогда раньше не видел. Прощаясь, они обнялись и поцеловались, как когда-то мы. Я повернулся и ушел, чтобы никогда больше не возвращаться к этому дому. О деньгах я в тот момент не думал. Что деньги? Интересно только, нашли ли они их? Верней, когда нашли, что подумали? И на что потратили? Денег было больше двенадцати тысяч рублей, сумма по тем временам огромная, фантастическая. Достаточно сказать, что двести рублей в месяц считалось очень хорошей зарплатой. Наверное, Валина мать тут же накупила своих любимых французских духов. И они укатили на море на целое лето.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю