Текст книги "Три жизни. Роман-хроника"
Автор книги: Леонид Билунов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)
СВЯЩЕННИК
Я запомнил эту камеру потому, что в ней делали ремонт. Нас, все три десятка заключенных, перевели на один день в другую камеру, а когда назавтра вернули, мы застали свежевыкрашенные стены и нары и новый бетонный пол, от которого веяло поистине могильной сыростью. Я уже знал по опыту, что сырой бетон – прямой путь к чахотке. Он высасывает из человека все соки. Достаточно проспать две-три ночи возле свежеуложенного бетона, и весь твой организм – легкие, почки и надпочечники – будет поражен смертельной болезнью. Сырой бетон всасывает в себя человека без остатка, и опытный арестант хорошо это знает. В тюрьме нельзя слишком открыто заботиться о других. Альтруизм там кажется подозрительным. И все же я советовал ближним соседям меньше спать и, по возможности, держаться на верхних нарах, подальше от бетонного покрытия.
Наутро дверь камеры открылась, и в ней показался высокий священник в рясе. В свои, как оказалось, восемьдесят лет он держался прямо, хотя и выглядел уставшим. В эти годы священник в тюрьме был редкостью. Если даже кто-то из церковного причта совершал преступление, его лишали сана и судили как любого другого мирянина. Следовательно, он не мог разгуливать по камере в рясе.
Я сразу встал, подошел к нему и поздоровался.
– Батюшка, как вы здесь оказались?
Он ответил с едва заметным нерусским акцентом:
– Я здесь за создание униатской [28]28
Согласно Брестской унии 1596 года, православная церковь Украины и Белоруссии признавала своим главой римского папу, но сохраняла богослужение на славянском языке и обряды православной церкви. Официально Уния была расторгнута на церковном соборе 1946 года во Львове. (БСЭ).
[Закрыть]церкви.
Мы разговорились. Оказывается, отец Иоанн, украинец по происхождению, родился во Франции, окончил Сорбонну и много лет служил в Ватикане.
Батюшка поискал глазами свободное место внизу и положил на него свой матрас. Место было хотя и нижнее, но неудобное, около двери. Я кивнул ребятам, и они устроили матрас на верхних нарах, ближе к окну.
– Внизу сегодня опасно, – пояснил я и рассказал про свежий бетон. – Понимаю, что вам тяжело забираться наверх, но мы будем вам помогать. А высохнет, спуститесь.
Постепенно я узнал, что он приехал на Западную Украину по своей воле, прекрасно зная, что его может ожидать. Униатская церковь на Украине была объявлена вне закона, и ее служители еще после войны прошли через лагеря и тюрьмы. Единственной церковью, разрешенной на Украине, была православная, подчиненная московскому патриарху. Однако простые украинцы с недоверием относились ко всему, что исходило от Москвы. Это еще больше касалось западных украинцев, исторически связанных с Западом, с Польшей, с католиками. Униатская церковь была главной церковью в Закарпатье. Она признавала римского папу, некоторые католические догматы (например, непорочное зачатие самой Богородицы, непонятное для православных), но держалась православных обрядов.
Я тогда не разбирался в церковных различиях, но поступок отца Иоанна, осмелившегося проповедовать Божье слово вопреки запрету советской власти, вызывал к нему особое доверие.
– Что читаете? – спросил он, увидев книги.
– Что есть, – ответил я. – Библиотека тут небогатая.
– Лучше не читать ничего, чем пустые книги, – ответил он, просматривая у меня какие-то советские издания из серии «Прочти и передай товарищу».
– Скучно! – ответил я. – Если не читать, можно сойти с ума.
Он внимательно посмотрел на меня.
– А вы поскучайте! – сказал он. – Скучать иногда полезно. Начинаешь смотреть внутрь, в себя… В сущности, все, чего достигло человечество, придумали люди, которые размышляли в одиночестве, то есть скучали.
Эти слова были для меня совершенной новостью. Я всегда думал, что скука ведет к озлоблению и к порокам. Этот седой священник, глядевший на меня издалека, словно из другого времени, начинал мне нравиться. Как ни странно, мне показалось, что через это красивое, не совсем русское лицо умного старого священника проступают черты моего первого наставника, казалось бы, так на него не похожего – Петра Петровича Гордиенко. У них был разный опыт, они пришли к разным выводам, но одно было общим: оба смотрели на мир с такой высоты, что житейские заботы им представлялись не самыми важными. И впервые я понял, что Петр Петрович был верующим. И вдруг оценил, что он никогда не говорил со мной о Боге – понимал, что я был к этому совершенно не готов.
Однажды я честно сказал отцу Иоанну:
– Что делать, я ведь, батюшка, грешник… Мне назад не вернуться.
Отец Иоанн заметно оживился.
– Если ты чувствуешь, что грешник, это уже очень много.
И добавил странную фразу, над которой я размышляю до сих пор:
– Бывают обстоятельства, когда не согрешить – еще больший грех…
Мы надолго замолчали, а потом он вдруг заговорил, не обращаясь ко мне, словно сам с собой:
– В бесконечной степи должна быть дорога. Тот, кто видит дорожные камни или даже едва заметную колею, тот может иногда и потеряться, сойти с дороги. Он потом все равно на нее вернется. А на бездорожье, в пустыне человек погибает. Кто знает про себя, что он грешник, еще не полностью пропал. Господь сошел на Землю не для праведных, а как раз для нас, грешников.
– Какие же у вас могут быть грехи, батюшка? – удивился я.
– Когда живешь в обществе, среди людей, нельзя остаться безгрешным, – ответил он сурово. – Даже если ты священник.
Он задумался, а потом глянул на меня с какой-то детской улыбкой и быстро проговорил:
– Но, впрочем, если понимаешь, что такое грех, то нужно перестать… Да! Лучше больше не грешить! Нет ничего хуже людей, которые сознательно грешат, а потом лицемерно каются.
И долго качал головой.
Мне многое открылось в разговорах с отцом Иоанном, который оказал на меня большое влияние. Мы не раз говорили о справедливости – слове, наполняющем заключенного надеждой, потому что каждый видит себя изнутри и оправдывает себя даже тогда, когда другие поставили на нем крест.
– Справедливость – это замечательно… – сказал как-то отец Иоанн и надолго замолчал. – Но чистая справедливость ужасна. Справедливость без милосердия очень опасна – это и есть дьявол!
Однажды я спросил его:
– Ответьте мне, батюшка. Если я вижу, что кто-то несет с собой зло, насилует женщину, убивает ребенка, грех ли это будет, если я применю насилие к нему самому?
Он ответил:
– Насилие бывает разным. Представим, что мы идем зимней ночью, в пургу, и видим на снегу человека, почти совсем замерзшего. Как его спасти, как привести в чувство? Мы бьем его по щекам, бьем изо всех сил, чтобы он почувствовал боль, ожил… Тогда его можно спасти. Вот мой ответ.
Священник пробыл в нашей камере два месяца. Однажды в замке загремел ключ, дверь открылась, и его вызвали (как мы говорили, дернули) на выход с вещами. Уходя, он перекрестил камеру, всех благословил и, повернувшись ко мне, весело сказал:
– Скучай! Скучай почаще!
Позже я узнал, что Италия, по просьбе папы римского, обменяла его на очередного советского шпиона.
Хорошо относившийся ко мне надзиратель Иван Захарыч шепнул мне через неделю по дороге в баню, что попа напоследок, по приказу свыше, хорошенько избили в каптерке – но так, чтобы не оставить следов.
– Зачем? – спросил я, сморщившись, как от боли.
– А так, чтобы знал наших! Чтобы впредь неповадно! – ответил Иван Захарыч со всей простотой.
ПОКУТНИКИ
Быть верующим в тюрьме тяжело. Кажется, что жить там по заповедям совершенно невозможно. Даже думать о справедливости чаще всего опасно. Однажды я почувствовал это на своей шкуре.
В тот раз я должен был освободиться из тюрьмы через год, но тут случилось это происшествие, которого я раньше мог бы наверняка избежать.
К нам в тюрьму пришел Анатолий Зайцев со второй бытовой судимостью: на этот раз он украл мешок зерна на элеваторе, где работал, и продал его за самогон. Пьющий человек всегда вызывает в России сочувствие. Зайцев был по-лагерному мужиком – да и по жизни он всегда был мужик, то есть человек достаточно честный, не дурак выпить. Для того чтобы разгуляться и забыть о тяготах жизни, он был готов без страха преступить любые законы любых правительств. Над мужиками тюремные авторитеты посмеивались, но особенно их не трогали и не позволяли трогать другим, потому что если начать обижать нормальных мужиков, которые, может быть, не умеют как следует за себя постоять, то тюрьма – общий многолетний дом заключенных – превратится в хаос, где царствует полный беспредел.
Однажды Зайцев раздавал в столовой баланду. Когда мы расселись по местам, я увидел, что Зайцев несет кастрюлю с баландой к одному из столов, где сидит Валерий Шапошников – одесский еврей, претендующий на роль вожака и известный своей агрессивностью. Шапошников берет тарелку с баландой и говорит Зайцеву:
– Ты что мне, пидарас, принес?
Конечно, баланда была мерзкая, но разносчик в этом не виноват, не он ее готовил. Я уже говорил, что это слово в лагерях непростительно. Зайцев растерялся. Он не привык к такому обращению. Однако ему было известно, что это нельзя оставить безнаказанным, иначе он поплатится потом. Зайцев прошел еще раз мимо Шапошникова и, словно случайно, пролил на него кипяток из кастрюли.
Шапошников тут же воткнул ему алюминиевую ложку в живот, и Зайцев упал на пол, истекая кровью. Я бросился на Шапошникова и сильным ударом в челюсть свалил его на стол.
Их обоих отвезли в больницу, а меня забрали в барак усиленного режима. В результате я просидел в тюрьме два лишних года. Оглядываясь назад, я не жалею: я не мог поступить по-другому.
В бараке усиленного режима, как я уже говорил, кормили раз в день через день. Мне теперь было тяжелей, чем другим. После встречи с отцом Иоанном я дал себе зарок бросить курево и с тех пор не беру в рот сигареты. Я дал обет соблюдать пост по пятницам и с тех пор уже три десятка лет ничего не ем в этот день. Какой бы ни выпал праздник – дни рождения дочери и сына, Новый год или Рождество Христово, в пятницу я за весь день не беру в рот крошки хлеба. Это напоминает мне мой завет с Богом, напоминает, что я человек и живу по Его заповедям. Случайно или нет, но тогда в БУРе день выдачи баланды часто выпадал на пятницу. В четверг баланду не носили, в субботу тоже, а в пятницу я отказывался сам. Таким образом, получалось три дня подряд на голодном режиме. Моя «семья» в этом лагере, самые близкие мне люди, знали об этом и делали все, чтобы поддержать мои силы. Они пролезали под колючей проволокой под дулами автоматов, рискуя жизнью, чтобы передать мне колбасы или сахару, пока не нашли надзирателя, согласившегося изредка приносить мне передачи. Уж как с ним поладил Зена Килюбчик, ныне покойный, а тогда мой друг, не знаю. Думаю, что некоторым надзирателям был не по душе бесчеловечный режим медленного убийства голодом и холодом, и это сыграло в переговорах Килюбчика не последнюю роль.
Ничто в нашей жизни не случайно. Там, в БУРе, я встретил Володю Прохоровича, которого буду вспоминать, пока я жив.
Таких людей, как он, я еще не видел. С виду он был не особенно примечателен – высокий, под метр восемьдесят ростом, очень худой, хотя и не изможденный, не подавленный. Ему в то время было тридцать восемь лет. Самое примечательное в нем были глаза – большие, серые, в которых, казалось, ты видел себя отраженным точно таким, как ты сам себе представляешь. Я знал немало проницательных людей, видевших собеседника насквозь. В их глазах отражалась твоя цена, иногда довольно точная с внешней точки зрения. Они умели мгновенно оценить твои возможности, силы и решимость. В глазах Прохоровича не было никакой оценки – только понимание и согласие. Что бы ты собой ни представлял, взгляд Прохоровича никогда тебя не осуждал. Это всегда было полное сочувствие, даже к тем, кто того не заслуживал.
До сих пор не могу его понять по-настоящему.
Володя Прохорович был покутник. [29]29
Pokutnik – кающийся грешник (польск.).
[Закрыть]Это монашеское течение, целью которого, как можно понять из его названия, была молитва об искуплении грехов всего человечества. Покутники добровольно взялись нести крест за все наши прегрешения и ежегодно совершали восхождение на одну из западнокарпатских гор, словно на Голгофу. Они восходили на самую вершину этой высокой горы на коленях. Покутники принадлежали все к той же Греко-католической унии, объявленной вне закона. Советская власть уничтожила униатскую церковь и разогнала ее монастыри, что особенно тяжело отразилось на покутниках. По своей вере, они не могли работать на государственную власть, особенно на коммунистическую – она была для них царством тьмы.
Покутники отказывались брать из рук представителей администрации или милиции какие бы то ни было документы. Бумага с печатью была для них договор с сатаной. Вечно беспаспортные и бездомные, они не выходили из тюрем и лагерей, хотя бы за бродяжничество. Это были трудолюбивые люди, но они работали только на частных нанимателей, а много ли было таких в советских республиках того времени? Следовательно, они были обречены на постоянный голод и преследования и выживали только благодаря почитателям и доброхотам из простого народа, которых, в свою очередь, за эту поддержку преследовали власти. Можно не соглашаться с их фанатичными убеждениями, но твердость, с которой они их держались, не могла не поражать.
Когда меня бросили в камеру БУРа, где уже было восемь человек, Володя сразу осенил вновь прибывшего крестом и хотел уступить свое место на нарах около окна, но я его удержал.
– Сиди, – сказал я. – Места хватит. Как тебя зовут?
– Володя, – ответил он просто.
И вот тут он впервые так посмотрел на меня, что я увидел в его глазах себя самого, со всем хорошим, что во мне еще сохранилось, и со всем моим прошлым, в котором было немало зла. Володя прочитал меня как раскрытую книгу. Только раз он поглядел на меня внимательно, а потом словно погасил большие серые глаза и стал смотреть ровно и по-доброму. Я еще не знал, с кем имею дело, но понял, что это человек необычный.
Когда открылась кормушка и нам принесли еду, он не сделал ни малейшего движения забрать ее. А в следующий раз кормушка откроется только через двое суток!
– Володя! – тронул я его за плечо, думая, что он дремлет с открытыми глазами. – Хлебово принесли.
Он отрицательно покачал головой.
– Они с кормушки не берут, – сказал надзиратель. – Покутники!
Я захватил обе миски и поставил одну перед Володей на нары. Он поблагодарил меня и не спеша стал есть.
Покутники в тюрьме ничего не брали из рук администрации – ни еды, ни матрасов, ни медикаментов. Сокамерники знали об этом, и кто-нибудь брал миску из кормушки и относил покутнику.
В камере была страшная жара. Стояло жаркое лето, а к тому же в стене проходила теплоцентраль. Володя не обращал на жару никакого внимания, хотя, я думаю, он тоже страдал от нее, как и мы. Я заметил, что свою пайку, четыреста граммов хлеба, Володя не съедал до конца. Половину он клал на окно, за решетку, как будто хотел ее подсушить. Однажды в камеру пришли двое молодых, оба избитые мусорами и, конечно, голодные.
– Хлеб. Там хлеб, – показал Володя на окно.
Те нерешительно подошли к решетке и протянули руки.
– Да вы что, ребята, – говорю я им. – Это же его хлеб!
– Нет-нет, берите, – сказал Володя и с улыбкой повернулся ко мне. – Им нужнее.
Такой он был, Володя Прохорович.
Через несколько дней загремели ключи, дверь распахнулась, и в камере БУРа появилась шумная комиссия. Мелькнули генеральские погоны, и нам представили заместителя министра юстиции Украины. Его окружали пятеро в штатском, имен не назвавшие. Нас в камере было восемь человек. Естественно, все, как положено, встали – специально нарываться на неприятности смысла не было. Не встал один Володя Прохорович. Продолжая сидеть на нарах, он повернулся к двери и трижды перекрестил высокую комиссию.
Комиссия приблизилась к Прохоровичу, словно привлеченная крестным знамением, но мы тут же поняли, что она прибыла в БУР – событие чрезвычайно редкое – для беседы с ним одним.
– Прохорович, я вам даю последний шанс, – сказал генерал. – Если вы откажетесь от своей веры, мы вас держать не будем.
– Как же можно отказаться от веры? – мягко, но с полной уверенностью в своей правоте ответил Володя. – Вы только вдумайтесь в эти слова! Как отказаться, если веришь?
– Я не собираюсь вступать в богословские споры, – проговорил генерал жестко. – Смотри сам: или ты продолжаешь упорствовать и будешь скитаться по тюрьмам, или завтра же выйдешь своими ногами на волю.
Прохорович снова перекрестил его и сказал:
– Я не приходил сюда своими ногами и сам по своей воле отсюда не выйду.
Мы были поражены. Нам казалось, что он мог бы им пообещать – притворно, схитрив, обманув начальство, а, выйдя отсюда, продолжать свое дело, как раньше. Начальство для того и существует, чтобы мы ему лгали. Оно само прекрасно сознает, что весь народ постоянно его надувает. И ведь не в церкви же требовали они его отречься от веры, перед алтарем и иконами, а всего лишь перед ними самими, не верующими ни в Бога, ни в черта, тюремщиками!
Но Володя не мог отказаться от веры ни при каких обстоятельствах.
– Что вы! Как можно? – объяснил он нам просто. – Господь слышит каждое слово.
Он так и остался в нашем лагере, где был для начальства бельмом на глазу. Постоянные отказы от работы, частые голодовки, упорное нежелание вставать навстречу начальству, дурной пример для сокамерников – все это пассивное сопротивление Прохоровича приводило администрацию в бешенство. Его сажали в изолятор, помещали в барак усиленного режима, но ничего не помогало. До конца срока оставалось еще два года.
Мы были знакомы уже больше двух месяцев, когда Володю посадили в БУР в одну камеру с Николаем Соломиным. Туповатый, но хитрый Соломин крупно проигрался в карты, проигрыш отдать был неспособен и понимал, чем это грозит. Он не вышел на работу, ударил надзирателя, всячески стараясь попасть в БУР: для него это был единственный выход. А потом, надеялся Соломин, его переведут в другой лагерь или в «крытую» тюрьму.
Накануне Соломина вызвал опер и долго беседовал. В лагере все становится со временем известно.
– Мы посадим тебе в камеру покутника, – сказал ему опер. И пообещал: – Если ты его маленько покалечишь (опер усмехнулся), у нас появится предлог перевести тебя отсюда в крытку.
Я передал Соломину предупреждение: не трогать Прохоровича, но он не принял его всерьез, считая себя неуязвимым под защитой опера.
Каждый день нашу камеру водили на работу вязать сетки-авоськи. Я перестал отказываться от работы, потому что по дороге мы проходили мимо камеры, где сидели Соломин и Прохорович, и мне каждый раз удавалось заглянуть в глазок. Я понимал, что Володю постараются сломать, но даже не мог предположить того, что случилось.
Как-то вечером мы возвращались из рабочей камеры. Я заглянул в глазок к Володе и увидел, что он сидит на нарах, прижав ладонь к левой стороне лица, а у него из-под пальцев течет мутная густая жидкость, что еще недавно была самым драгоценным даром – человеческим глазом. Соломин держал в руке алюминиевую ложку с окровавленным черенком.
– Соломин выколол Володе глаз! – крикнул я.
Нас было семеро в сопровождении двух конвоиров – надзирателя огромного роста по прозвищу Полтора Ивана, который спас меня в бане, и другого, рыжего Левитина. Мы в минуту разоружили конвойных. Мне показалось, что надзиратели даже не оказали сопротивления и позволили нам спокойно связать себя и отобрать ключи. Более того, я видел, что Полтора Ивана мог бы дотянуться до сирены, но не сделал этого.
Открыв дверь, мы ворвались в камеру. Едва завидев нас в проеме двери, Володя понял, что произойдет. Схватив оцепеневшего от страха Соломина за плечи, он толкнул его так, чтобы тот упал за нары, перекрывающие узкую камеру почти поперек, и заслонил нары своим телом.
Выставив вперед обе руки, так что открылась страшная, вспухшая и окровавленная левая глазница, он закричал:
– Бог ему судья! Не троньте его, люди добрые! Бог один ему судья!
Так кричал этот покутник, заслоняя своим телом от нас, его защитников, человека, который только что лишил его глаза и едва не убил.
Но ничто не могло остановить нас в тот момент. И ничто не могло спасти Соломина. Нас было семеро – семеро охваченных справедливым гневом заключенных, на глазах у которых было совершено жестокое, бессмысленное преступление против самого безобидного, никому не желавшего зла Божьего человека. Мы решительно отстранили Володю, с огромным трудом выволокли из-за деревянных нар упирающегося ногами, цепляющегося за доски, в кровь раздирающего о них пальцы, полуживого от страха Соломина и долго били его ногами. Семь пар тяжелых зэковских ботинок раздробили ему грудную клетку и превратили голову в кровавое месиво.
Дождавшись этого момента, связанная нами охрана добралась до сирены тревоги, набежали надзиратели, нас всех заковали в наручники и бросили в карцер. Впрочем, мы и не пытались сопротивляться. Последнее, что я увидел, когда нас тащили за ноги из камеры, был Володя Прохорович, бросившийся к Соломину. Я видел, как он приподнял его голову, пытаясь стереть руками кровь, и из его единственного целого глаза текли крупные слезы.
Никого из нас не судили по этому делу. Да и самого дела просто не было. Соломина списали как умершего от цирроза печени, как это делали уже не раз – поди проверь! Если бы началось следствие, многого было бы невозможно объяснить. Возникла бы масса неразрешимых вопросов. Кто позволил посадить беззащитного слабого Прохоровича в карцер наедине со здоровым уголовником, только что проигравшим в карты бешеную сумму? Внутренний распорядок это воспрещает. Как и почему у Соломина оказалась вечером алюминиевая ложка? В БУРе вообще разрешались только деревянные. Черенок у ложки был заточен, а значит, он давно готовил из нее оружие. Кому понадобилось вооружить опасного заключенного? В случае возбуждения уголовного дела возникла бы уверенность в том, что Соломин действовал при поддержке администрации.
В общем, Соломина списали и похоронили на лагерном кладбище. Но и Володя прожил недолго. Как-то вечером его нашли на пилораме с отпиленной головой. Его единственный оставшийся глаз смотрел на убийцу прямо и без всякого страха. Как Володя оказался в рабочей зоне, где делали мебель, установить не удалось. На работу он не ходил. Видимо, кто-то его туда заманил, а дальше справиться с ним было не сложно: от постоянного недоедания Володя был истощен и слаб, как ребенок. Впрочем, он наверняка даже не сопротивлялся: это было против его правил. Кто-то свел счеты с этим безобидным человеком. Кому он мог перейти дорогу? В одном я был практически уверен: это не мог быть ни один из заключенных, которому посчастливилось быть с ним знакомым. Никто из нас не забудет его до конца жизни.
В нашем лагере был и второй покутник, который освобождался через два месяца. Вскоре после страшной смерти Володи Прохоровича за ним пришли надзиратели и объявили, что он свободен. Он тоже не встал им навстречу, а только перекрестил вошедших и выйти из камеры отказался, хотя уже полностью отсидел свой пятилетний срок.
– Я не приходил сюда своими ногами и сам по своей воле отсюда не выйду, – повторил он фразу, которую я уже слышал от Володи.
Надзиратели подняли его за руки и за ноги, вынесли его, весившего не более пятидесяти килограммов, за ворота и посадили у кирпичной тюремной стены. Возле ворот тюрьмы собралась огромная толпа, человек триста. Это были не покутники, а люди, почитавшие покутников за святых и пришедшие сюда с любовью и верой. Они бережно посадили покутника в автомобиль и увезли в Ивано-Франковск.
Такая толпа верующих не могла оставить равнодушными даже тюремных охранников, которые долго смотрели ей вслед.
Я не знаю дальнейшей судьбы этого человека. Знаю только одно: пока существовал коммунистический строй, он был обречен на постоянные мученья.
Пусть кто-нибудь разыщет имена этих мучеников.