355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леон Островер » Ипполит Мышкин » Текст книги (страница 10)
Ипполит Мышкин
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:57

Текст книги "Ипполит Мышкин"


Автор книги: Леон Островер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)

– Идите, барышня, в горницу, а я насчет лошадок распоряжусь. Только вы того, не рассупонивайтесь: сейчас, дальше поедем.

…Три недели они добирались до Онеги.

Фрузя вышла из саней. Кругом хмуро, сумрачно. Несколько десятков домиков затерялись в холодном просторе. На Онежской губе дыбятся льды.

Фрузя вошла в избу, и тут ей впервые стало грустно – то ли оттого, что ее измотала трудная дорога, то ли оттого, что завтра сани могут повернуть на восток, и через несколько дней она очутится в Архангельске. Дома!

– Убиваться, барышня, нечего, – ворчливо сказал жандармский унтер, ставя на пол Фрузин чемодан. – Мы тут дня два-три пробудем, пакет насчет дальнейшего пути получить мне надобно. Вот и отдохнете. – Он подошел к Фрузе и как-то по-хорошему добавил: – А вдруг, барышня, вас тут оставят? Городок дрянь, все же лучше, чем на погосте.

Фрузя улыбалась сквозь слезы: ее трогала ласка, что слышалась в его грубоватых словах.

…Жандармский унтер получил пакет в полицейском участке: дальнейший путь не к Архангельску, а на запад – в тундру, к Попову-погосту.

Ехали вдоль Онежской губы. Чахлые кривые деревья росли отдельными небольшими островками. Печальный вид у этих деревьев! Верхушки сухие, без сучьев, и только у основания, почти над самой землей, сучья разрастаются широким зонтом.

Снег все больше чернел; сани шли со скрипом, со скрежетом; лошади еле тянули от погоста к погосту. Днем припекало солнце, ночью вихрило.

Жандарм с каждым днем делался все мрачнее. На станках, где перепрягали лошадей, он беспричинно ругал смотрителей, ямщиков колотил в спину, даже с Фрузей он стал жестче: уже не уговаривал, а приказывал.

Но беда пришла не оттуда, откуда ждал ее жандармский унтер. Фрузя простудилась. Под тулупом ей было жарко, скинув тулуп – мерзла. Тело горело, а во рту было сухо, холодно. Хотелось все время пить.

Жандарм видел, что с Фрузей неладно, но вместо того чтобы дать ей передохнуть на одном из станков, он стал еще пуще погонять.

Недалеко от Попова-погоста Фрузя вдруг выскочила на ходу из саней. Жандарм перехватил ее, опять уложил и велел ямщику свернуть с дороги к одинокой избушке.

Хозяин сидел за чашкой похлебки. При виде жандарма он испугался, руки у него задрожали, ложка запрыгала.

Жандарм огляделся: ни кровати, ни лавки.

Он положил Фрузю на стол. Ее лицо розово блестело. Золотистая прядь прилипла к мокрому лбу.

Глаза были прикрыты, а на веках крохотные капельки. Изо рта била горячая струя.

– Пить… Пить…

Хозяин был колченогий; неуклюже передвигаясь, он вышел из избы и вскоре вернулся с ковшом – в воде плавали льдинки.

– Сгружать? – спросил ямщик, остановившись в дверях.

– Солому неси! Всю солому! – приказал жандарм.

Фрузю не раздели. В тулупе, в головном платке, в валенках, ее уложили в углу на влажную солому.

Сначала Фрузя металась, срывала с себя головной платок, пыталась вскочить на ноги, потом как-то сразу затихла. Лежала, запрокинув назад голову, и жадно ловила воздух широко раскрытым ртом.

– Фершела бы, – тихо подсказал хозяин.

– А есть он тут?

– Не туточка, а в Большом Камне.

– Далеко?

– Верст восемьдесят, почитай, будет.

– Выпряги лошадей и скачи верхом за ним.

– Ой ли, поедет ли? Я ему не указ.

– Скажи, жандарм требует по государственному делу. И чтобы канцелярию прихватил, кажись, протокол придется составить.

Колченогий хозяин выбежал из избы, выпряг лошадей, одну взял в повод, на вторую вскочил и умчался.

Фельдшер приехал к полудню следующего дня, но лечить ему никого не пришлось: Фрузя умерла ночью, умерла тихо, не приходя в сознание.

32

1 марта 1881 года бомба народовольца Гриневицкого разорвала на куски царя Александра II. Правительство испугалось, растерялось, начало искать связи с революционным подпольем, чтобы договориться о перемирии. Но… вслед за бомбой Гриневицкого не последовали выступления народных масс – революционный прибой конца семидесятых годов заметно убывал, и правительство, осмелев, перешло в наступление.

В мае 1881 года повезли Мышкина и его товарищей в Сибирь. От Мценска до Нижнего – поездом, от Нижнего – в барже.

Железная решетка, поднимавшаяся по сторонам от бортов, придавала барже вид клетки. Арестанты назвали ее «курятником». Название – удачное: баржа, битком набитая арестантами, действительно напоминала собой курятник, в котором везут кур на базар.

Прошли Волгу. Безлюдные берега Камы, гористые, поросшие щетинистыми деревьями, казались Мышкину такими заманчивыми, знакомыми – сколько воспоминаний будили они!

Пермь… Екатеринбург…

Из Екатеринбурга – на лошадях. Ехали в открытых кибитках, запряженных тройкой почтовых лошадей, под конвоем жандарма и солдата: жандарм сидел сбоку, солдат – на передке с ямщиком.

Перевалили Уральский хребет. Глядя на низменность, стлавшуюся впереди, Мышкин вспоминал Вилюйск, дорогу в Якутск и… опять замечтался о свободе.

Тройки бежали одна за другой; ехали безостановочно, задерживаясь только по нескольку минут на станциях для перепряжки лошадей. Езда утомляла и «пассажиров» и конвойных.

Мышкин решился. После полуночи, когда «партия» выехала с одной станции, он растянулся на дне кибитки и притворился спящим. Жандарм улегся рядом с ним, и вскоре послышалось его мерное похрапывание. Этой удобной минутой хотел воспользоваться Ипполит Никитич.

Приподняв голову, он всмотрелся в темноту: дорога шла по низкому, а судя по толчкам, по топкому месту. Колеса подпрыгивали. Вдоль дороги – редкий кустарник. Конвойный солдат, сидевший на облучке, дремал: голова его качается при каждом толчке. Бодрствовал один ямщик, да и тот словно спросонья понукал свою тройку.

Более подходящей минуты для побега и придумать трудно! Выпрыгнуть из кибитки и скрыться в кустарнике.

Мышкин придвинулся к краю…

Но мысль забежала вперед: «Убегу в кусты раньше, чем жандарм успеет очнуться от сна, но я-то ведь знаю, что значит сибирская облава… К тому же под Вилюйском был на мне офицерский мундир – якутам он внушал страх, а сейчас арестантский халат…»

Жандарм тихо похрапывает, лежа на дне кибитки; солдат покачивается на облучке, и… Мышкин, вопреки всем сомнениям, решил все же бежать. Время теплое – халат можно бросить, в одном белье не простудился. Но арестантская шапка, сшитая на манер клина? А если бросить и шапку, любой мальчишка узнает колодника: половина головы бритая!

Не попробовать ли овладеть жандармской фуражкой?

Мышкин принялся шарить рукой возле головы спящего, нащупал фуражку и тотчас спрятал ее себе за пазуху.

Легкость, с которой он добыл фуражку, поощрила его сделать еще одну попытку: добыть револьвер. Рука Мышкина двигалась осторожно, расстегнула уже кожаную кобуру…

Потревожил ли Ипполит Никитич жандарма, или по другой какой причине, только вдруг он заворочался, потом приподнялся, уселся…

И Мышкин был рад этому исходу: «Далеко не убежал бы, – подумал он, – а бежать надо наверняка! Чтобы больше не попасться».

Красноярск. Остановка в тюрьме. Шумная молодежь снует по коридорам. В камерах разговоры, споры, смех… Молодые, разгоряченные лица совсем не гармонируют ни с серыми арестантскими халатами, болтающимися на их плечах, ни с железными решетками на окнах…

И опять в путь.

Со дня на день делалось холоднее: по ночам заморозки, по утрам – иней на деревьях.

А партия все шла… Звенели кандалы, скрипели телеги, на которых лежали больные. Тут слышится песня или острота, вызвавшая взрыв хохота, там ведется спор между «террористом» и «антитеррористом», а рядом, с телеги, слышится стон Льва Дмоховского.

Он лежит на спине, смотрит в небо и тихо, сдержанно стонет.

Рядом с телегой шагает его сестра, рослая девушка, которая стойко переносит тяготы добровольного каторжного пути. Она, точно наседка, отдавала все свое тепло единственному птенцу, хотя птенец этот, брат ее Левушка, старше своей покровительницы, но такой хрупкий и беззащитный, что ему, словно былинке, дуновение ветерка кажется ураганом…

Два месяца двигалась партия до Иркутска.

В иркутской тюрьме было холодно, тесно, сыро. Люди зябли, задыхались.

На третий день умер Лев Дмоховский. Его отпевали в тюремной часовне. Вокруг гроба – друзья по Ново-Белгородской каторге, по трудному колесному пути.

В длинном, не по росту, гробу, сколоченном из шершавых горбылей, лежал юноша с восковым лицом. Глаза были полузакрыты. Казалось, юноша устал, смертельно устал, и он вздремнул, только вздремнул.

Мышкина поразила эта смерть. Он подошел к гробу, посмотрел в мертвое лицо товарища. Мышкину больно: вот он, путь русского революционера. Гроб из шершавых горбылей, три свечки и равнодушные морды тюремщиков. Товарищи, не таясь, плачут. «Неужели они не видят, – подумал Мышкин, – что из таких смертей рождается жизнь?» И он решил сказать об этом. Начал он тихим, прерывистым голосом. Он говорил о юноше, который глазом ученого проникал в звездные миры и с бесстрашием революционера вмешивался в судьбы людей на своей планете. И тут, на грешной земле, и там, в заоблачных мирах, он искал гармонии…

– Этого благородного юношу, эту чистую, светлую душу замучили, задушили…

Голос Мышкина возвысился до крика: его слова загудели в тиши часовни, как всполох набатного колокола:

– Но на почве, удобренной кровью таких борцов, как ты, дорогой товарищ, расцветет дерево свободы!

Тюремный поп – огромный детина с большой черной окладистой бородой – взмахнул кадилом и рыком прорычал:

– Врешь! Не расцветет!

И за эту краткую речь, за этот крик, вырвавшийся из наболевшей души, Мышкину надбавили еще пять лет к его десятилетнему каторжному сроку!

Вот она, наконец, Карийская каторга – тюрьма среди сопок и лесов.

Камер в тюрьме было всего пять: «волость», «харчевка», «якутка», «дворянка» и «синедрион», – так прозвали камеры политические ссыльные. Мышкин попал в «синедрион», к Войнаральскому и Рогачеву.

Камеры перенаселены. Разговоры обычные: о прошлом; и споры обычные: о путях революции.

Работать политических не заставляли; в душных камерах они предавались своим думам, своим тягостным переживаниям.

В тюрьме было много ярких, талантливых людей, но и среди них выделялись, как старые сосны в мелколесье, две фигуры: Мышкин и Петр Алексеев. Мышкин сразу «врос» в каторжную жизнь, взвихрил все вокруг себя, устраивал диспуты, вызывал на споры – он словно камень, брошенный в тихую заводь, вызвал бурное движение вод. А Петр Алексеев хотя и не был зачинщиком споров и диспутов, зато каждому опору или диспуту умел придавать деловое направление. Своим авторитетом он охлаждал страсти, особенно у той части «террористической молодежи», для которой революция была не повседневной и длительной «работой», а вспышкой, взрывом.

После одного из таких споров, когда Петр Алексеев трогательно и проникновенно говорил о благородной роли интеллигенции в русском революционном движении и этим своим выступлением сгладил острые углы теоретических расхождений, Мышкин, очутившись наедине с Алексеевым, недовольно сказал:

– Странно, Петр. Ты мужик, ты рабочий, а вся твоя деятельность слилась с борьбой интеллигенции.

– А с тобой как получилось? Твои дружки Войнаральский, Ковалик или Рогачев, они что, кантонисты? И тебе пришлось связаться с интеллигентами. И ничего тут странного нет: рабочий класс еще не почувствовал свои силы.

– Это, Петр, верно. И частично в этом виноваты народники. Как они относились к рабочим? С одной стороны, не отводили им самостоятельной политической роли, а с другой – считали нужным привлекать их к работе. Сколько раз я говорил об этом Войнаральскому и Ковалику, Кравчинскому и Шишко.

– Опять прибедняешься, Ипполит. Нас с тобой рабочие поддержали. Не сотни тысяч, так тысячи. И вообще, Ипполит, у истории свои сроки. Сколько рабочих было на «процессе пятидесяти»? Горсточка.

А когда мы с тобой по тюрьмам мыкались, в Петербурге организовался чисто рабочий союз. С программой, со своей рабочей газетой. Чуешь? Ты, Ипполит, торопыга: вчера бросил зерно в землю, а сегодня уже ждешь урожая. Так не бывает.

В одном из писем брат Григорий сообщил: «Фрузя умерла», но где и когда она умерла, ни слова, и как Ипполит Никитич ни добивался подробностей, ответа на свои вопросы не получил.

Мышкин тосковал.

В женской тюрьме пребывала Софья Александровна Лешерн. Она принадлежала к той плеяде борцов, для которых все вопросы мироздания сосредоточены в одном – в революционной деятельности.

Софье Александровне было лет под сорок, она была участницей кружковой работы в Петербурге, ходила с котомкой за плечами по Поволжью, при аресте оказала вооруженное сопротивление, была приговорена к смертной казни, замененной вечной каторгой.

Мышкин знал Софью Лешерн по «процессу 193-х», и ему она запомнилась не своими смелыми суждениями, не своими боевыми подвигами, а только тем, что v нее глаза фиалковые, а пальцы – тонкие и беспокойные, как у Фрузи. И Софье Александровне, женщине, похожей на его Фрузю, он захотел рассказать о своем недолгом счастье.

На первое его письмо Лешерн ответила со сдержанностью хорошо воспитанного человека, который не ставит знака равенства между случайной откровенностью и полным доверием. Однако при всей сдержанности было ее письмо насыщено такой нежностью и товарищеской заинтересованностью, что Мышкин сразу почувствовал в Лешерн чуткого друга.

Завязалась переписка. Вновь ожило прошлое. Мышкин писал обо всем: о своем детстве, о матери, о своей любви, которая, словно луна на чистом небе, окрашивает все в тихий трепетный свет…

Зазеленели луга, на сопках зацвел багульник. Голубое небо было пронизано солнечными лучами.

Тюрьма радостно загудела; на лицах появились улыбки, на дворе зазвучали песни, кухня превратилась в настоящий клуб.

Арестанты собирались кучками, группами, и в каждой группе – один разговор: о побеге. Одна из этих групп уже много месяцев рыла подкоп: они готовились к побегу основательно, с дотошностью людей, наивно верующих, что можно предусмотреть решительно все.

В свой план они посвятили Мышкина. Он внимательно выслушал и равнодушно сказал:

– Да, товарищи, подкоп всегда считался классическим способом побега. Желаю вам удачи.

– А вы, Мышкин?

– Для меня этот классический способ устарел. Долго, товарищи, и, увы, классический способ не всегда самый надежный.

– А какой способ вы предлагаете?

– Или пан, или пропал!

– Непонятно!

– А я вам, товарищи, объясню…

Мышкин с первого дня присматривался к тюремному распорядку. Высидеть на каторге 15 лет он не собирался: во что бы то ни стало бежать!

И он нашел в тюрьме уязвимое место! Мастерские помещались за оградой тюрьмы, в деревянной избе, не обнесенной ни палями, ни какой-либо другой загородкой. Работали в мастерских только днем, а на ночь изба запиралась.

Мышкин зачастил в мастерские. Днем, во время работы, снаружи у двери стоял часовой. Арестант, желавший отправиться в мастерские, подходил к запертым воротам тюрьмы и «ревел» часовому:

– Конвойного в мастерскую!

Часовой, в свою очередь, «ревел» эту фразу в сторону караулки, находящейся поблизости. Оттуда выходил казак, провожал заключенного в мастерскую и возвращался в караулку. Уйти из мастерской можно было также в любое время, стоило только попросить часового у дверей «взреветь» конвойному.

Арестованные часто пользовались правом ходить взад-вперед, и часовые почти весь день «ревели».

По окончании работ часовой, отправив всех арестантов, заглядывал в мастерские и, убедившись, что все ушли, запирал избу на замок. После этого мастерские на всю ночь оставались без всякого надзора.

План побега был ясен.

– Просто и гениально! – похвалил Рогачев. – Ипполит, вы удивительный человек!

– Потому-то и упрятали меня за решетку: чтобы смотрели на меня и удивлялись, – мрачно отшучивался Мышкин.

– Давайте не отвлекаться, – предложил Войнаральский. – План Ипполита Никитича настолько прост, что его даже обсуждать не стоит. Его надо принять. Никто не возражает? Никто. Тогда вот что, други мои. План Ипполита Никитича не требует никаких подготовительных работ. Его можно привести в исполнение хоть завтра. Но… Это вечное «но». Всем сразу бежать нельзя. Придется отправлять попарно.

Кого выберем в первую пару?

– Мышкина!

– Мышкина! Он автор плана, ему и честь!

Войнаральский поднял руку:

– Други мои! Вы забыли, что вы в тюрьме, а не в университете на сходке. Прошу соблюдать тишину. Дмитрий! – обратился он к Рогачеву. – Достань лист бумаги, нарежь лоскутки и раздай товарищам, пусть каждый напишет две фамилии, и мы установим очередность побега по количеству голосов.

В первую пару попали Мышкин и медник Коля Хрущев – коренастый юноша с вьющимися светло-каштановыми волосами и синими глубокими глазами. Его любили за веселый нрав, за умелые руки, за преданность революционному делу.

– Итак, – сказал Рогачев, когда была названа первая пара, – бежать вам завтра.

– А вы успеете пропилить отверстие в потолке? – спросил Мышкин. – И не услышит часовой звука пилы?

– Не услышит! – решительно заявил Рогачев. – Мы наладим такой концерт, что чертям будет тошно! Это дело я беру на себя!

На другой день было шумно и весело в мастерских. Работали на всех станках.

– Наяривай вовсю, – распоряжался Рогачев. – Пилите, рубите, строгайте! А вы, кузнецы, бей, не жалей лаптей!

И, установив ритмичный шум в мастерской, Рогачев полез на печку с ножовкой в руке.

Потолка у избы не было – крыша служила потолком.

Поставив на всякий случай дозорного возле двери, Рогачев приступил к делу. Напевая в полный голос свою любимую песню «Куплю Дуне новый сарафан», он пропилил отверстие в потолке-крыше и выпиленный четырехугольник обратно приладил на место…

А в это время Мышкин и Хрущев собирались в дорогу. Все политические принимали в этом живое участие. Приносили деньги, вещи, продукты, помогали укладывать, упаковывать. С увлечением школьников они готовили чучела людей. Эти чучела должны будут изображать спящих на нарах Мышкина и Хрущева. Одни заключенные поздно вставали, другие рано ложились спать, так что на утренней и вечерней поверках тюремщики привыкли всегда видеть спящих.

Общее одобрение вызвало чучело «шахматиста» – его соорудил Михаил Попов. Сдержанный Войнаральский хохотал до икоты.

В дальнем углу камеры сидит за столом человек, повернувшись спиной к двери. На голове – шапка с опущенными наушниками, на плечах – халат. Перед ним – шахматная доска с расставленными на ней фигурами. Видно, что человек задумался над каким-то ходом. Против этого «шахматиста» сидит живой партнер, тоже углубленный в игру, сидит лицом к двери. Подле стоят два товарища, наблюдающие за игрой. Ни одному казаку и в голову не придет, что за шахматной доской сидит чучело!

Смеялись, дурачились и весело снаряжали товарищей в дорогу. Войнаральский принес четыре рубашки и заставил Мышкина и Хрущева тут же надеть их одну поверх другой.

– Ехать вам, други мои, не одну неделю, а прачечных в тайге не построили.

Попов принес несколько носовых платков.

– В тайге сыро, – сказал он, – еще, чего доброго, насморк схватите.

Костюрин, бывший сосед Мышкина по Петропавловской крепости, положил в карман Мышкина маленький томик Некрасова:

– Простите, Ипполит, вашего Маркса у меня нет, удовлетворитесь Некрасовым. На привалах пригодится.

А молоденький студент Чернавский робко протянул Мышкину небольшой медальон и, зардевшись, тихо сказал…

– Пожалуйста, Ипполит Никитич, примите… на счастье… Это мне… мать подарила.

Мышкин обнял юношу, поцеловал его в губы.

– Спасибо, дорогой!

Поступок Чернавского всех растрогал.

– Однако к делу! – нарочито сухо, чтобы скрыть волнение, заметил Войнаральский. – Уже поздно. Надо, други, подумать о том, как запутать караульных. Ведь в мастерскую и из мастерской пускают по счету.

Хрущев весело ответил:

– Эка невидаль! По счету принимают! А мы их счета путать не будем!

– А как ты в мастерскую попадешь? – удивился Мышкин. – По воздуху, что ли?

– Зачем по воздуху? Мы с тобой не великаны. Посмотри! – Он указал на кровать. – Легко уместимся в ящиках!

– Вон ты какой! – обрадовался Мышкин. – С тобой не пропадешь!

Затея Хрущева была проста и «гениальна», как и план Мышкина. В деревянных кроватях во всю их длину помещались внизу меж ножек деревянные же ящики для вещей.

Предложение Хрущева одобрили и остальные товарищи. Войнаральский тут же вытащил два ящика.

– Вы готовы? – спросил он.

– Готовы!

– Прощайтесь, други, и полезайте в ящики.

Прощание получилось грустное: рукопожатия были крепкие, а в глазах у всех стояли слезы.

И когда Мышкин уже лежал в ящике, к нему склонился Петр Алексеев:

– Ипполит, послушайся меня. Доберешься до Швейцарии, сиди там, не езди в Россию. С кружками в России управятся и без тебя, а ты теорией занимайся. Запутались мы в трех соснах. Нужно ясное слово. А ты, Ипполит, можешь это ясное слово сказать. – Он пожал обе руки Мышкина и выпрямился. – А теперь, товарищи, понесем их!

Хлопнули крышки.

Мышкина и Хрущева понесли в мастерские.

– Чего кровати тащите? – услышал Мышкин окрик часового.

– В починку несем!

Ящик покачивается. Пахнет смолистой сосной.

«Как в гробу… Как в гробу», – пришла мысль, но эта мысль не огорчала, а, наоборот, веселила Мышкина.

Вдруг он услышал грохот и лязг железа, визг пил и рубанков, и из хаоса звуков выделялся залихватский голос Рогачева:

 
Куплю Дуне новый сарафан…
 

В мастерской, выбравшись из ящиков, Мышкин и Хрущев тотчас же ушли за печку и улеглись на поделочных досках.

– С приездом, Ипполит Никитич, – смеясь, проговорил Хрущев.

– Поезд еще не отошел, а ты уже «с приездом», – в тон ему ответил Мышкин.

– Лиха беда начало, а там уж будет от нас зависеть.

– И от случая, – нахмурился Мышкин и замолк.

Постепенно жизнь замирала в мастерской. То один, то другой забегал за печку, наспех пожимал руки: «Ни пуха ни пера». Попрощался и Рогачев. Загремел железный болт, прозвенела пружина замка.

Стало совсем тихо, лишь изредка доносились мерные шаги часового.

Мышкин и Хрущев лежали затаив дыхание: ждали темноты. Шепотком обменивались короткими фразами: они изучали маршрут часового.

– До пáлей он делает тридцать шагов…

– И пятьдесят шагов вдоль пáлeй…

– Может, через окно, а? – предложил Хрущев.

– С крыши вернее. Часовой видит только переднюю стену, когда идет вправо или влево. Но задней стены, где нет окон, не видит. Вылезем через потолок, ляжем на крышу, скатимся к задней стене и… в тайгу.

Солнце ушло за горизонт, потухли последние багряные отсветы на полу. В мастерскую влилась тьма. Четче стали звуки.

Мышкину привиделась камера, чучело на кровати, чучело за шахматным столиком… Там идет сейчас проверка! Сошло ли все благополучно? Обманулись ли казаки? Или уже загудела тюрьма? Бегут за смотрителем? Снаряжают поиск?

С громким говором и шутками вышли тюремщики на двор. Загремела цепь калитки.

– Все благополучно, – радостно прошептал Хрущев. – Надзиратели идут домой.

Мышкин вздохнул долгим прерывистым вздохом.

Даже в минуты величайшего напряжения Мышкин не мог отделаться от какой-то тяжести – она давила на сердце и угнетала. Мышкин рвался на свободу, он высматривал щель, через которую можно было бы вырваться из тюрьмы, однако прошлые неудачи, словно тень, волочились за ним. Неудача под Вилюйском, неудачный подкоп в Ново-Белгородской тюрьме – все это жило в подсознании и всплывало всякий раз, когда Мышкин обдумывал план нового побега. Он верил в себя, но эта вера уже была затуманена страхом перед всесильным случаем.

И сейчас, слыша веселую болтовню надзирателей, он не мог отделаться от тягостной мысли: сойдет ли все благополучно?

Шаги затихли. Часовой ушел за пали по другую сторону тюрьмы.

– Пора, – шепнул он Хрущеву.

Мышкин осторожно вынул пропиленный в потолке четырехугольник и высунул голову. Пахнуло в лицо ночной свежестью, блеснули звезды.

Они вылезли на крышу, распластались на ней и замерли.

Шаги часового приближались.

Вот часовой прошел между мастерской и палями. Идет обычным, мерным шагом: ничего подозрительного не обнаружил.

Шаги удалились.

– Спускайся.

Хрущев скатился с крыши. Он уже на земле, протягивает руки, подхватывает падающего Мышкина.

Они поползли, как ящерицы, вжимаясь в землю всем телом.

Сердце билось сильней, дыхания не хватало, а они ползли и ползли…

Мышкин шел впереди. Он смотрел на подернутые золотом сосны, на разлапистые ели, прятавшие в пазах слитки зимнего серебра, смотрел на березы, что опускают к земле свои длинные ветви, точно собираются переходить на другое место, и ловил себя на том, что все это не вызывает в нем того трепетного волнения, которое охватывало его в тюрьме, когда он мысленно рисовал себе первые минуты на воле.

И это противоречие в своих ощущениях беспокоило Ипполита Никитича, он задумался над тем, что ему мешает наслаждаться своей свободой. Он шагал, прислушиваясь к разнообразным шумам весенней тайги, и доискался причины своего неожиданного бесчувствия.

«Нет, – подсказала ему мысль, – ты еще не свободен. Это только начало, а каков будет конец?»

Мышкин быстро проходил мимо берез, елей и сосен, не останавливаясь, не отдаваясь настоящему, – все его помыслы были устремлены в будущее, в то будущее, которое сулило полную волю и борьбу за эту волю.

Наступили сумерки. Беглецы вышли к деревне.

– Пойдем к той избенке, – предложил Хрущев, – вишь, как она набок кренится. Бедняки там живут. А в бедной избушке хозяева добрее.

Ипполит Никитич согласился. Зашли. Хозяин, старик лет 70, встретил их настороженным взглядом. Мышкин и Хрущев перекрестились, как того требовал сибирский обычай, поздоровались.

– Здравствуйте, парни, – строго ответил старик.

– Нельзя ли хлеба купить?

– Можно.

– А ночевать, дедушка, не пустишь?

– Нет, парни, нельзя. Бумаги, поди, нету? Строгости у нас теперича; коли пустишь кого без пачпорта – штраф.

– Ты что, дедушка, – с обидой в голосе ответил Мышкин, – за бродяг нас считаешь?

– А то нет?

Мышкин достал из кармана свой паспорт:

– Глянь!

Старик взял паспорт, повертел его в руке, не раскрывая, вернул его Мышкину и, лукаво улыбаясь, сказал добродушно:

– Пачпорт, бог его знает, может, и хороший, ан лицо выдает: желтое оно у вас да томное, из-под замка, видать, вырвались. Уж вы, парни, того, хлебушка возьмите, да в баньке ночуйте. И вам будет тепло, сегодня баньку топил, и мне бесхлопотно.

Хрущев хотел вступить в спор, но Ипполит Никитич его удержал:

– Пойдем, дружище, зачем дедушку беспокоить.

Взяли краюху хлеба, уплатили и пошли в баньку.

Небо было безоблачно; светились звезды. Тихо, так тихо, что слышен был скрип двери в какой-то дальней избе.

Беглецы разделись, поели и, забравшись на верхнюю полку, улеглись.

– Как, по-твоему, – опросил Хрущев, – хватились уже нас?

– Это не имеет для нас никакого значения. Нам надо поскорее добраться до Шилки, там купим лодку и… вниз до Албазина.

Хрущев сиял: о чем бы ни говорил, улыбка не сходила с лица. Он пьянел от свободы.

– Ипполит, поверишь, голова все время кружится. Вот ты говоришь, купим лодку, пойдем до Албазина, а мне слышится: «Сядем в поезд, поедем в Москву». Ипполит, так хочется домой, одним глазом только посмотреть на мать, на невесту…

Растревожил Мышкина этот разговор.

– Давай спать, завтра поговорим.

День еще не начинался, когда Мышкин проснулся от холода. Баня остыла.

– Вставай! В путь пора!

Они быстро оделись и направились в тайгу.

Добрались до Шилки. План, который они разработали, заключался в том, чтобы под видом золотоискателей, едущих по Амуру в Албазин, проплыть на лодке до Благовещенска, оттуда на пароходе в Хабаровск. Из Хабаровска опять же на пароходе до Владивостока, а там рукой подать – Америка. Мышкин достаточно владел английским языком, чтобы в Америке заработать себе на пропитание, а про Хрущева и говорить нечего: золотые руки всюду работу найдут!

К вечеру они зашли в большую казачью станицу. Впервые за много лет они ходили свободными среди свободных людей, но оба они – и Мышкин и Хрущев – не чувствовали радости. Казаки смотрели на них недоверчивыми, а то и враждебными глазами.

– Ипполит, давай обратный ход, лучше в поле заночуем.

– И мне они не нравятся. Но лодку купить надо.

На них налетел дородный казак, бородатый, с глазами узкими и косыми, как у монгола. Атаман станицы.

– Расейские будете? – спросил он сурово.

– Да, из России.

– Куда едете-то?

– В Албазин, на прииск.

– А паспорт есть?

– А как же.

– Ну-ка, покажь.

Долго разглядывал атаман паспорта на имя Казанова и Миронова, потом отдал их обратно и, испытующе оглядев чужаков, все еще строго спросил:

– По контракту едете?

– Никак нет, – по-солдатски отчеканил Мышкин, – так что приятели там, и письмо приславши. Езжайте, пишут…

Атаману понравился молодецкий вид Мышкина.

– Что ж, – сказал он доброжелательно, – поезжайте, место хорошее, давай бог…

«Благосклонность» атамана сказалась тут же: «чужаков» пригласили в дом, накормили, напоили, продали за божескую цену хорошую лодку, снабдили продуктами на неделю.

Наутро хозяин с сыновьями проводили путешественников, посоветовали, где и как ехать, оттолкнули лодку и, сняв шапки, пожелали:

– Давай бог! Давай бог!

Хрущев сиял. Он радовался, ликовал: свобода… свобода.

В сердце же Мышкина угнездилась тревога: почему он захватил из тюрьмы только по одному паспорту? В случае розыска станичный атаман наведет на их след!

Однако о своих сомнениях Мышкин не сказал Хрущеву: ему жаль было замутить его непосредственное, почти детское упоение свободой.

34

Плыли по Шилке, потом по Амуру. Горы, поросшие лесом, медленно уходили назад. Тихо кругом, и тишина эта успокаивала, убаюкивала, хотя в ней и не было той торжественности, которая так радовала Мышкина во время плавания по Лене. Людей и поселков не было видно: вода, горы, леса да луга.

После Албазина стали попадаться деревни, на реке стали все чаще встречаться лодки, плоты, пароходы.

Плыли без весел, вниз по течению. На корме – Мышкин, на скамье против него – Хрущев. Мышкин смотрел в воду, лицо мрачное.

– О чем задумался, Ипполит?

– Чепуха какая-то, Николай. Я хотел вспомнить, что я делал, о чем думал, с кем говорил в последний день, в день побега, и… не могу вспомнить. Пустота, понимаешь, Николай, пустота.

– И это тебя огорчает?

– Больше, чем огорчает. Память – это высшее благо человека, и вдруг я лишаюсь этого блага.

– Брось, Ипполит! Ничего ты не лишаешься! Денек был очень хлопотливый, ярмарка какая-то. И ничего примечательного тогда не было. Ходили, носили всякую чепуху, и уложили нас в ящики. Вспоминать-то и нечего! Лучше поговорим о будущем! Вот мы с тобой во Владивосток приедем и сейчас же в порт. Кораблей там, говорят, до черта. Выберем кораблик средненький, не очень нарядный и не слишком грязный. Ты сейчас к капитану: «Ай-ду-ю-ду!» Он тебе: «Ай-ду-ю-ду!» – и… поплывем мы с тобой в Америку! – Вдруг он рассмеялся, по-детски захлебываясь: – Умора! Колька Хрущев по океану плывет! У нас в деревне и паршивенькой речушки не было, а Кольке Хрущеву океан подавай! – И так же неожиданно перешел на серьезный тон: – Понимаешь, Ипполит, на воле я убеждал товарищей по кружку, что скоро наступит время, когда мы, россияне, будем жить по-человечески. А частенько брало сомнение: скоро ли? Ведь кругом стена! Пока мы эту стену разрушим! А может, и не мы ее разрушим, а только наши внуки или правнуки? И вот попал я в тюрьму, пожил вот с такими, как ты, и понял: еще Колька Хрущев будет по океану плавать! Не внуки его или правнуки, а он сам, Колька Хрущев, будет еще жить по-человечески!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю