355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ласло Сенэш » Небо остается синим » Текст книги (страница 5)
Небо остается синим
  • Текст добавлен: 16 марта 2017, 08:30

Текст книги "Небо остается синим"


Автор книги: Ласло Сенэш


Жанр:

   

Рассказ


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)

Глыба

Нет, не будет конца у этой зимы! Ожесточенный мороз явно поступил на службу к нацистам. Он старался выморозить из нас все тепло до последней капли. Мороз и охрана не давали нам жить. Смерть скалилась в ехидной улыбке, глядя на ворох бумаг и тряпья, которыми мы пытались защищаться, и безмятежно продолжала позвякивать косой. Впрочем, стужа терзала только нашу плоть, дух был ей не подвластен.

Порою, когда наконец перед сном мы немного согревались в затхлой тесноте, у нас развязывались языки. И мы изо всех сил кляли немецкие холода.

– Одному Янеку мороз нипочем, – раздался с верхних нар голос Испанца, закутанного в старую мешковину. «Испанцами» называли тех, кто воевал в международной бригаде против фалангистов, – Он и эту беду покорно волочит…

– Опять ты со своей Глыбой? – огрызнулся кто-то снизу. Поляка Янека редко называли по имени, все больше лагерным прозвищем – Глыба.

Янек тихо лежал на своем месте, в другом конце барака. Слышал ли он этот разговор? Повернувшись к окну, он, как всегда, помалкивал. Ни холод, ни голод не могли пронять это неповоротливое, безучастное существо. Даже на работе, помогая товарищам, Янек сохранял отсутствующее выражение лица. Казалось, в своих действиях он повинуется какой-то непонятной силе. Однажды увидев, как Янек легко подхватил и понес на плече тяжеленный железный брус, эсэсовец прищелкнул языком и поощрительно каркнул: «Файн, файн, файн!» – он не предполагал, что Янек подменяет одного из заболевших заключенных.

Но Янек на похвалу не реагировал, так же, впрочем, как на слова благодарности. В бараке не раз возникал разговор о том, что Янек в приемной канцелярии так и не мог объяснить, за что он попал сюда.

– Пойми же, остолоп эдакий, ты напрасно прикидываешься! Раньше надо было держать язык за зубами! – вскипел писарь-заключенный.

Поляк промямлил что-то в ответ. Вообще он напоминал пойманного зверя, которого приволокли откуда-то из чащи бескидских сосновых лесов. Похоже было, что он со всем смирился и безропотно влачит свое ярмо. Его нельзя было вывести из себя, в нем словно потухли все страсти и чувства.

Но едва миновала зима, как поляка словно подменили. После проверки он стал куда-то исчезать. Смотрел на всех испуганными, вздрагивающими, как у пойманного фазана, глазами… Он, который еще недавно невозмутимо прихлебывал баланду с таким видом, будто в жизни ничего вкуснее ему не приходилось пробовать, теперь второпях проглатывал пищу или совсем не мог есть. Ночами он метался без сна на своей подстилке. Иногда я заставал его задумчиво стоящим у окна. А во время работы взгляд его рассеянно блуждал по синей кромке видневшихся вдали бухенвальдских лесов. Пинок стражника – Янек вздрагивал, и лицо его снова становилось непроницаемым словно маска.

Что происходило с нашим поляком?

Весна пришла и к нам, за колючую проволоку. Между булыжниками, которыми был коряво вымощен лагерный двор, то здесь, то там пробивались робкие травинки – слабые, как дыхание больного. И все-таки эти зеленые ростки будили наши сердца, будили воспоминания. Испанец, вечно подтрунивавший над Янеком, теперь утверждал, что этот несчастный даже весны не заметил: ходит закутанный по-зимнему.

Однажды вечером перекличка особенно затянулась. Мы уже привыкли к тому, что немцы не могут сосчитать нас, и, как всегда, недовольно гудели. Вдруг из уст в уста полетела молва: Янек исчез.

Куда он девался? Мы переглядывались.

– Янек? – повторяли с недоумением.

Так же, как не замечали мы его присутствия, так теперь не заметили, что он исчез. А исчез он еще ночью. Значит, мы не видели его целые сутки.

Некоторые не верили: уснул, наверное, где-нибудь. Зиму-то он, можно сказать, провел в спячке, как медведь косолапый. На этом мы и успокоились.

Но стоило кому-нибудь вспомнить о странном поведении Янека в последнее время, и вновь начинались сомнения: уж не бежал ли?

Бежал? Через проволочные заграждения, по которым пропущен ток? Мимо озверевших овчарок? Этот увалень? Эта несуразная Глыба?

Кончился день. Возвращаясь с работы, мы боялись наткнуться на его труп, в клочья разорванный собаками и выставленный в назидание на аппельплаце. Но прошел день, другой. Мы всё реже вспоминали о Янеке. Даже Испанец, и тот умолк.

А Янек между тем был далеко. Кто указывал ему путь в ночной темноте? Чем утолял он свой голод? Где находило отдых его усталое, изможденное тело? Уже целую неделю он был в пути. И вот однажды глубокой ночью остановился у дверей своей избы, затерявшейся среди холмов в окрестностях Биалыки. В темноте он нащупал окно – на месте выбитых стекол торчали пучки соломы – и постучал.

– Мариуша, Мариуша! – тихо позвал он, тяжело переводя дыхание.

Ответа не было.

Жена, казалось, от страха примерзла к тюфяку. Губы ее возносили молитву ченстоховской богородице. Ужас усугублялся тем, что серый пес Кумач даже не тявкнул. Не помня себя от страха подошла она к двери и отворила ее.

Над биалыкскими склонами проснулся весенний день… Солнце высушило земную плоть, и лишь кое-где в ложбинах и оврагах еще ощущалось влажное дыхание ночи. Межи заросли широколистным подорожником, на невспаханных полях нагло пыжился розоватый репейник. Возле рощицы на прошлогоднем жнивье чуфыкали тетерева.

Земля ждала сеятеля.

И сеятель явился.

Вместе с зарей вышел Янек на свое поле. Отдохнувшая земля, туманное рассветное небо тихо приветствовали его, как старого знакомого.

Янек вдыхал запах пробуждающейся земли, слушал знакомые звуки – призывные крики птиц, шуршание ветвей, и ему казалось, что, кроме этого поля, этого неба, ничего не существует на земле. Словно и не было страшной бухенвальдской зимы.

Янек засучил рукава.

Он точно знал, откуда начинать вспашку, где что сеять. Он работал четко и размеренно, подчиняясь той же неведомой силе, которая привела его сюда, на эти древние поля его отцов и дедов.

Умелой рукой он поправил упряжь на своей косолапой клячонке, спокойно проверил глубину вспашки и медленно пошел за плугом. И когда под плугом, тяжело отваливаясь, зачернели жирные пласты земли, Янека проняла радостная дрожь. Лишь дойдя до края поля, он оглянулся: ровно ли проложена первая борозда.

Медленно проплывали облака в благоговейной утренней тишине. Вторя тетеревам, поскрипывал плуг. Вывороченная земля серела на солнце.

Янек работал без устали. Солнце поднялось высоко. Прямые лучи солнца палили нещадно, а он проходил поле за такое же время, как и на заре, и не чаще, чем рано утром, вытирал со лба пот. Правда, куртку пришлось снять. Взгляд его случайно упал на руку: вытатуированный номер. Но это был один только миг… «Не время в такую горячую пору обращать внимание на пустяки», – решил Янек и снова натянул куртку.

В полдень, как бывало, на поле пришла Мариуша. Это было тщедушное, белесое создание, молчаливая тень своего мужа. Она молча следила за тем, как Янек развязывает принесенный ею узелок с завтраком, и гадала: изменился он или нет?

Ночью они ни словом не обмолвились о том, какими судьбами он оказался дома. Янек молчал, а спрашивать Мариуша не осмеливалась. Ему не хотелось говорить о том, что с ним приключилось там, на чужбине.

– Давай-ка поспим, – тихо сказал он, – время, Мариуша, позднее.

Таится от нее, бедняжка… Но она и так обо всем догадалась…

Дни шли за днями. Дни, наполненные лихорадочным трудом.

Однажды, когда Янек вспахивал последний клочок земли, плуг его врезался в камень и выскочил из борозды. Блеснула в солнечных лучах холодная сталь отвала. «Словно сталь автомата…» По телу Янека прошла холодная судорога. Зажмурившись, он изо всех сил сжимал ручку плуга, ожидая треска автоматной очереди. Мышцы его напряглись, вот-вот лопнут… И вдруг… обмякли. Видение исчезло. Вокруг ласково молчали поля.

На другой день Янек начал сеять. Вышла в поле и его жена. Мешок они поставили на меже. Янек набирал полный фартук семян и, тяжело ступая, шагал по пашне. Золотистое зерно, описав широкую дугу и сверкнув в весенних лучах, грузно падало в землю.

– Янек, как ты мог забыть! – испуганно воскликнула жена и возвела глаза к небу: «Господи, прости!» Никогда еще не было такого, чтобы муж не прочитал молитву, прежде чем бросить в землю первую горсть семян.

– Нам надо спешить, – ответил Янек тоном, не допускающим возражений, и Мариуша только тревожно взглянула на него. – Да, да, мы еще сегодня должны добраться до пшелского участка, чтобы посеять горох!

Шуршит, сверкает в солнечных лучах, падает в землю зерно. Дуга за дугой. Теперь для Янека ничего не существует на свете, кроме этих сильных, размеренных движений, которые несут земле жизнь и хлеб.

Вот уже и горох посеян, а за ним картошка, подсолнух и кукуруза.

Лишь маленький кусочек земли остался незасеянным, когда за Янеком пришли.

Он невозмутимо ссыпал в мешок оставшиеся в фартуке семена, еще раз оглядел поле и, зазвенев наручниками, указал на ячменные всходы.

– Первым делом прополешь ячмень, – обратился он к жене. – Ишь, как хорошо зеленеет! Урожай будет на славу!

И ушел, сопровождаемый штыками.

Когда однажды охрана выволокла из бункера поляка, мы окаменели. Вечером, возвращаясь с работы, услыхали пронзившее нам нервы, мозг, сердце зловещее постукивание на аппельплаце. Уж этот-то стук мы узнавали сразу.

Будто само провидение подстроило так, что именно Испанцу довелось последним говорить с Янеком. Испанец второй день сидел в бункере за какую-то провинность. К вечеру его выпустили, но он успел уже все узнать.

– Гляди, Глыба идет гордо, точно виселица ему нипочем! – заметил кто-то из соседнего барака. Янека вели по аппельплацу.

– Попридержи язык! – оборвал его Испанец и снял шапку.

Ты, Фолькенс, датчанин!

Гаснет августовский день, клонится к закату солнце. Воздух словно застыл, замерли на деревьях листья. Солнечные лучи, пробежав по бескрайним морским просторам, устало заглядывают в кабинет врача.

Доктор Ларс шумно дышит на стекла очков и долго протирает их куском тонкой оленьей кожи. Привычным движением он берет карточку с историей болезни и углубляется в чтение.

Имя больного – Петер Фолькенс. Диагноз – ослабление сердечной деятельности, общее истощение организма.

«Еще один trombosis arteriae coronariae», – говорит про себя доктор Ларе.

В кабинет входит сестра Ирен. Она кладет на стол какую-то бумажку и молча останавливается у двери. Но доктор не видит ее. Окончив чтение, он снимает халат и только тут замечает Ирен.

– Вам что-нибудь нужно? – сухо спрашивает он.

– Нет, что вы, господин доктор! То есть да… я хотела сказать… Странное поведение нового больного, – Ирен говорит невнятно и сбивчиво.

– Если это не очень срочно, поговорим завтра, – прерывает ее доктор и, отворяя дверь, пропускает Ирен вперед.

В палату к Фолькенсу Ирен вошла поздно вечером.

В комнате напряженная, гнетущая тишина. Фолькенс неподвижно лежит на кровати. Лицо его мрачно, а челюсти крепко стиснуты.

Ирен тщательно отсчитывает капли:

– Раз… два…

Фолькенс слышит звук падающих капель – лать… лить…

Сестра продолжает считать:

– Три… четыре…

И снова Фолькенса преследует знакомый, неизвестно когда и где услышанный звук – лить… лать…

Желая хоть немного развлечь больного, Ирен как бы между прочим говорит, что сегодня доктор Ларе занялся историей его болезни.

– Историей моей болезни? – оживляется Фолькенс.

Но Ирен чувствует, что оживление это наигранно.

– Подумать, как быстро решаются человеческие судьбы! Всего несколько дней, как я здесь… – в его голосе звучат циничные и брюзгливые нотки.

Сестра выходит, тихо прикрыв за собой дверь, а в ушах Фолькенса еще звучат ее слова:

«Спокойной ночи, господин Фолькенс! Это лекарство вам поможет, уверяю вас!»

Фолькенсу не спится. Он прислушивается к спокойному дыханию больного соседа, слушает, как за окном шумят и плещутся морские волны. Порыв ветра – и где-то дребезжат стекла, колеблется скатерть на столе. И снова тишина.

История болезни… Листок, густо исписанный торопливым почерком. Каждая графа заполнена. Все учтено. Все ли? Вот они, чистые, нетронутые страницы!

Как бы ты, Петер Фолькенс, заполнил их?

…Светало. На цыпочках, чтобы не разбудить Герту, Фолькенс вышел из спальни и стал торопливо одеваться – даже не успел как следует застегнуть рубашку. Его ждала лаборатория. Он испытывал новое химическое вещество, полученное из древесины. Только бы побыстрее… Герта еще спит. Он уже собирался выходить, как вдруг она появилась в дверях спальни – сонная, растрепанная.

– Послушай, Петер… Если ты и сегодня опоздаешь к обеду, лучше вообще не приходи. Я больше не могу…

– Ну не сердись, родная! Сегодня я приду обязательно!

Он был тогда так близко к цели. И вдруг нагрянуло что-то непонятное.

В тот день его вызвал директор. В кабинете Фолькенс увидел незнакомого немца. Немец был вежлив, корректен – казалось, не только его рука, но и весь он затянут в огромную белую перчатку. Не глядя на Фолькенса, с жалким выражением лица, которое так не шло его мощной фигуре, директор заявил:

– Господин Фолькенс, нам очень жаль! Вы должны понять нас. Это делается во имя высоких целей…

Звонкие пустые фразы. Один росчерк директорского пера – и вся его работа полетит в трубу. Но тут вмешался немец:

– О, господа! Здесь, очевидно, произошло недоразумение! Мы все высоко ценим талант господина Фолькенса. Теперь перед ним открываются широкие перспективы! Не правда ли, господин Фолькенс, мы можем рассчитывать на ваше сотрудничество?

А через несколько часов, едва в колбах закипели реактивы и в стеклянных трубочках поднялась жидкость для новой реакции, немец появился в лаборатории:

– О, господин Фолькенс, вы уже за работой! Чудесно! Поговорим о деле!

Еще минута – и этот отутюженный, затянутый в перчатку человек превратил все планы Фолькенса в груду развалин, словно проехал по ним на своем «мерседесе».

– Простите! Ваш опыт в данный момент никого не интересует, – голос немца звучал угрожающе. – Идет тотальная война. Надо ставить другие опыты. Их ждут миллионы, прежде всего немецкая армия.

Фолькенс не выдержал:

– К черту! Ваша тотальная война меня не интересует! Здесь мы хозяева!

Шел 1943 год. Третий год оккупации Дании. По улицам мчались машины, в которых сидели немецкие офицеры. В здании университета обосновалось гестапо. А Фолькенс ничего не замечал. Целые дни проводил он в закопченных стенах лаборатории и ничем не интересовался, кроме своих опытов…

Немец ушел, и Фолькенс продолжал работу как ни в чем не бывало.

Надо было исполнить обещание, данное жене. Он уже собрался идти обедать, как вдруг в лабораторию ворвались пять гестаповцев.

– Бросить всё! Следовать за нами! – отрывисто приказал один из них.

– Но, господа, мне надо кое-что проверить! Закончится реакция… Нельзя ли завт…

Ему не дали договорить. Хорошо, что разрешили собрать в чемодан самое необходимое.

– Мне бы несколько строк жене написать, она будет беспокоиться, что меня нет к обеду… – беспомощно пролепетал Фолькенс.

– К обеду будете на месте!

Только по дороге Фолькенс заметил, что забыл снять белый халат. Но они сказали, что скоро отпустят его! Привезут на машине. В глазах рябили химические формулы, колбы, расчеты.

…Первый допрос. Обыск. Он протестовал. Неуклюже поднимал руки. Как они смеют прикасаться к нему! Родной отец ни разу не ударил его. Не разрешается нанимать адвоката? Но еще у древних римлян существовало какое-то право!

Он ничего не понимал.

В мире химических реакций Фолькенс чувствовал себя как дома. А тут перед ним выросла стена, которую не могла разрушить никакая реакция.

И сколько времени прошло с тех пор, как его увезли. Что подумала Герта? Он ведь забрал чемодан, с которым, бывало, уезжал за границу…

Приговор. Лагерь принудительных работ. Шесть месяцев. За неуважение к великой немецкой нации…

Мысли Фолькенса прерывает Ирен.

– Вам плохо? – доносится откуда-то издалека ее встревоженный голос.

И снова звук падающих капель.

– Раз… два…

Лить… лать… – слышит Фолькенс.

– Вы кажется сбились со счета, – с серьезным видом говорит он сестре.

Ирен обиженно вскидывает брови:

– Не доверяете мне?..

…В Германию его сопровождал верный спутник – чемодан. Тот самый, с которым он когда-то уехал за границу учиться. Берлин, Вена, Париж… Названия городов, ярлыки гостиниц. Фолькенс всегда высоко ценил немецких ученых. Но разве это та Германия?

В Бухенвальде у него отняли чемодан. Он потребовал вернуть, но в ответ получил крепкий удар по голове.

Почему у него отобрали фотографию жены? И бумажник, доставшийся от деда? Не оставили даже носового платка.

Их построили на аппельплаце.

– Будьте добры, скажите, пожалуйста, – обратился Фолькенс к соседу по строю, – на каком языке обращаются к командованию? Я вижу здесь даже греков…

– Если не знаешь – вдолби себе в башку: тут один язык. Если ты его не усвоишь – капут.

Фолькенс не понял. Какой язык? И почему с ним разговаривают на «ты»?!

– Будьте добры, но если человеку…

Заключенный, это был венгр по имени Баняс, раздраженно прервал его:

– Пойми раз и навсегда, ты перестал быть человеком. Ты просто номер такой-то!

Фолькенс хотел было еще что-то спросить, но, видя, что его вопросы раздражают соседа, промолчал.

Спускались сумерки, а заключенные продолжали стоять на аппельплаце. Сколько они простояли – час, два, три?

Лагерь был расположен на высокой горе. Вокруг расстилались синие бескрайние дали.

– Какой город находится поблизости? – спросил Фолькенс, на этот раз без «будьте добры» и «пожалуйста».

– Веймар!

– Да-да… – растерянно пробормотал Фолькенс. – Город великого Гёте… и Шиллера… А здесь…

– А здесь колючая проволока. Через нее пропущен ток высокого напряжения, – заговорил венгр. – Бухенвальд – это штаб концлагерей, – добавил он. – Крупный концерн, не то что какая-нибудь лавчонка у вас в Дании…

Фолькенс впервые за эти дни подумал о родине. Да, у них в Дании нет таких гор. Самый высокий холм – Химмельсбергет, про который датчане говорят, что он уходит в небеса, едва достигает полутораста метров…

Внезапно подул ветер, и небо заволокли серые тучи. Незримая рука задернула занавес, дали потонули в оловянном тумане, с неба сыпалась мелкая назойливая изморось. А люди продолжали стоять на аппельплаце. Дождь проникал сквозь одежду, и она прилипала к телу. Все стало скользким и отвратительным. Может, о них забыли?

– Придвинься ко мне, не то совсем промокнешь, – позвал Баняс. Он держал над головой бумажный мешок из-под цемента. Баняс был спокоен. Неужели все примирились со своей судьбой?

В ту же ночь их отправили в маленькое местечко под Бухенвальдом и разместили в помещении бывшей шоколадной фабрики. Шоколад, верно, здесь изготовляли самого высокого качества: до сих пор и стены, и потолки хранили крепкий шоколадный запах. Фолькенс посчитал это хорошей приметой: в таком месте с ними ничего страшного не случится.

На следующее утро он проснулся от криков:

– Los, los, aufstehen! Встать! Antreten! Строиться!

– Но ведь мы легли так поздно! – пробормотал Фолькенс.

– Ты что, не слышишь? Вставай! Или захотел тумаков?! – прикрикнул на него Баняс.

Фолькенс послушно поплелся за товарищами. Словно скотина в стаде. В то утро ему никак не удавалось проглотить на бегу теплую баланду, именуемую супом. Ругань. Крики. Кто-то спотыкался. Падал.

Заключенных поучали: идешь по улице – смотри только вперед. Бегать надо, соблюдая порядок. Но Фолькенс не мог удержаться от соблазна и огляделся по сторонам. Было раннее утро. На улице – ни души.

Вдруг открылась калитка. Из нее вышли мужчина и женщина. Молодые, веселые. Мужчина нес чемодан: видно, провожал жену, которая уезжала куда-то. Он поздоровался с начальником охраны. Фолькенс с жадностью смотрел на этот осколок живой жизни.

Городок еще спал. Малейший шум мог разбудить его. Потому бежать приказано было тихо. Но как бежать бесшумно в деревянных башмаках? «А голова на плечах у тебя есть? Или этому тебя должен обучить немец? Обмотай башмаки тряпкой!»

Задыхаясь, весь мокрый, Фолькенс приступил к работе. Вместе с заключенным французом он должен был перевозить на тачке сырье из одного цеха в другой. Тряслись ноги и голова, по телу разливалось тупое оцепенение. Господи, что же будет дальше? К обеду перед глазами все мелькало, трудно было держаться на ногах. Какое унижение испытал он, впервые взявшись за тачку! Но прошел час, и он стал приноравливаться, как бы поудобнее ухватить ручки, чтобы не сорвать кожу с ладоней, старался, проходя мимо эсэсовца, увернуться от побоев.

– Comme – ci, comme – са!! – восклицал француз и ловко нагружал тачку так, что в середине она оставалась пустой.

Со стороны казалось, будто тачка нагружена доверху. Как искусно он это делал!

– Comme – ci, comme – ca! – Эти отрывистые слова подбодряли Фолькенса.

Наступил вечер. Фолькенс лежал на нарах. Каким невероятным представлялось ему все, что происходило с ним! Боже, как мало воздуха! Чех, бывший актер, еле дотащившись из уборной до своего ложа, мрачно острил: «Я на четвертом этаже живу, а ты?» – «А я на третьем». – «Чудесно! Живем в мансарде, пропахшей шоколадом! Ха-ха! Так мне не везло даже в утробе матери!»

Субботний вечер. В это время Герта обычно собирала в дорогу провизию. «Какое сало возьмем с собой? Копченое подойдет?» Он возился с рыболовными снастями. Завтра воскресенье: они едут на море. Там он забывает даже о лаборатории. Как мог он считать таким естественным все это: воскресные поездки, мягкие пенящиеся волны, шум прибоя?

Фолькенс стал тормошить спящего Бакяса.

– Что? Переписываться? – сердито проворчал Баняс. – Да ты с ума сошел! Спи, Петер! Говорю тебе, спи! Надо беречь силы, не то не видать тебе Герты как своих ушей!

А на следующее утро снова:

– Los, Ios, aufstehen!

Спустя несколько дней произошло событие, которое заронило в душу Фолькенса искру надежды. Мастера-немца перевели на другую фабрику. Эсэсовцы позвали Фолькенса:

– Ну-ка поди сюда, датчанин! Ты нам нужен.

Он стал исполнять обязанности мастера.

Начальник был доволен его работой. Более того: гаупштурмфюрер даже поинтересовался, откуда Фолькенс родом и давно ли он находится в лагере. Благосклонно улыбаясь, он пообещал добиться разрешения послать письмо жене.

Фолькенсу дали бумагу и карандаш. Он долго вертел его в руке. Приказано уложиться в пятнадцать слов. Который раз он переписывал письмо, а все получалось больше.

Однажды, во время ужина, когда штубендист разливал суп, в бараке появился старший по блоку. В руках он держал бумагу. Зачитал номера: пятерых военнопленных советских офицеров вызывали в канцелярию. Немедленно. Фолькенс видел, как один из них вздрогнул. Но тут же, справившись, встал, отдал соседу недоеденный кусок хлеба и пожал руки товарищам. Фолькенс ощутил в своей руке его сильную руку. Долго помнил он это рукопожатие.

– Держитесь, ребята!.. – были последние слова офицера.

Фолькенс смотрел, как стыл суп в мисках. Все слабее, слабее струился пар. Путались мысли. Было тихо. Кто-то неосторожно стукнул скамейкой. Запах шоколада стал еле слышен.

Снова утро. Снова подъем. По пути из умывалки Фолькенс на лету ловил брошенную ему пайку хлеба. Хлеб уже не выпадал из рук. Фолькенс даже приловчился на бегу хлебать суп. На рассвете он вместе со всеми бежал на фабрику. А Баняс хитрый – устроился писарем.

На работе Фолькенса по-прежнему хвалили. Начальник цеха сказал:

– Тебе никто худого не сделает. Только работай усердно!

А он понял: «Ты датчанин, Фолькенс!»

Одного арестанта за какой-то пустяковый проступок на пять дней лишили хлеба. Все пять дней Фолькенс делил с ним скудный паек. Баняс молча смотрел, как Фолькенс разрезал свою порцию и передавал половину товарищу.

…Эсэсовец обвинил троих арестантов в том, что они в рабочие часы загорали на солнце. Что? Работали? В руках были кельмы? Тогда зачем сняли рубашки?

Фолькенс затаив дыхание наблюдал за этой сценой. У обвиняемых только начал пробиваться пушок на верхней губе. Четыре года пробыли они в Бухенвальде. Все трое были евреи. Из Гамбурга.

– Ну как? Приятно загорать? – спросил эсэсовец, злорадно сверкнув глазами. И записал номера.

На следующий день тотенкомандо[13]13
  Тотенкомандо – заключенные, которые хоронили мертвых.


[Закрыть]
вывезла три трупа. Их закопали в братской могиле. Когда с мертвых снимали одежду, ярко светило солнце.

– Ну вот и загорели! – громко сказал эсэсовец. А начальник цеха, словно угадывая тревожные мысли Фолькенса, твердил свое:

– Ты только делай хорошо свое дело!

А Фолькенс добавлял про себя: «Ты датчанин, Фолькенс, с тобой ничего не случится».

Фолькенс места себе не находил. Всюду мерещились испуганные детские лица расстрелянных, высохшая кожа, напоминающая сушеный чернослив. От волнения он ломал все, что попадалось ему под руку, прямо на глазах у охраны. Словно вызывал на поединок судьбу.

Вечером Баняс шепотом сказал ему:

– Ломать надо с расчетом. В самом чувствительном месте. И очень осторожно. Сумеешь?

Фолькенс испугался. Может быть, только сейчас понял он то, что делал сегодня в цехе. Мимо проходили заключенные. Они разговаривали по-французски, по-польски, по-чешски. Их разноязычная речь показалась ему родной, и все же…

– Не могу! – дрогнули губы.

Фолькенс хорошо помнит: Баняс резко повернулся и пошел прочь.

Если бы он мог взять обратно свои слова!

Вдруг образ Баняса стал расплываться, таять…

Скатерть на столе, лекарство на тумбочке – все поплыло куда-то…

Фолькенс очнулся. У изголовья сидит Ирен.

Капли ритмично падают в рюмку.

– Раз… два…

Лить… лать… – доносится снова из глубокого колодца. Ирен считает долго: врач увеличил дозу.

– Вы, сестра, сегодня не скупитесь! – еле слышно шепчет он. Дышится тяжело.

Ирен успокаивает его. Они желают ему только добра, только выздоровления!

– Еще бы! – улыбается Фолькенс, и слова его звучат ехидно.

Ирен боится взглянуть ему в глаза. За этим недоверием и цинизмом что-то кроется. Но что?

Так шли за днями дни, исполненные труда, душевной борьбы. Был конец рабочего дня. Уже перед самым звонком получили приказ перенести станок во вновь отстроенный цех. Последние минуты самые тяжелые. Все измотаны, раздражены. Машина накренилась, и не успел Фолькенс опомниться, как ему придавило ногу.

Он потерял сознание. Пришел начальник цеха. Изругал заключенных, выразил соболезнование потерпевшему.

Фолькенса поместили в лагерную больницу. Больной не работает – значит, ему полагается меньше хлеба, меньше воздуха. Нары здесь в пять этажей, а хлеба дают половину нормы.

Врач, тоже из заключенных, промывает рану и перевязывает бумажным бинтом. Бумажных бинтов не хватает! Надо экономить каждый сантиметр. Повреждено сухожилие. Это счастье. Рана скоро заживет, и он снова сможет ходить.

Возле нар, где лежал Фолькенс, повесили дырявое одеяло. Чтобы отделить от инфекционных больных.

– Можем быть спокойны, – пошутил один из больных, – бациллы не пролезут сквозь эти дыры.

– Спросят разрешения у эсэсовца, – откликнулся другой: – «Герр комендант! Бацилла номер 60 500 просит разрешения…»

Крыша неисправна, и в дождливые дни вода капает прямо на больных.

Лить-лать! Лить-лать…

Всё быстрее, быстрее.

Кто-то из больных повторял в бреду:

– Лить-лать! Лить-лать…

Больные обсуждали лагерные новости. Появилась «американская болезнь». Американский Красный Крест присылал своим соотечественникам посылки. Пленные съедали их в один присест. Начинались спазмы желудка. Одни отправлялись на тот свет немедленно, другие мучались день-два.

Однажды к Фолькенсу в больницу неожиданно явился Баняс:

– Фолькенс, возьми себя в руки! Чтобы тебя завтра здесь не было! Смотри, у тебя губы до крови искусаны!

О последнем разговоре не упомянул ни слова. Будто его и не было.

Но рана не заживала. Небольшая рана на ступне. Величиной с грецкий орех. Здесь раны вообще не заживают. Почему Баняс требует, чтобы он немедленно вернулся на работу? Ведь он не может ступить на больную ногу! Ничего страшного в больнице нет. Эсэсовцы сюда носа не кажут…

Выглянуло солнце. На одну минуту его лучи проникли сквозь дырки в одеяле. Миллиарды бацилл танцевали и кружились. Врач борется с ними. Но это как во время наводнения: спас кухонную табуретку, домашние туфли, а остальное все смыло, унесло.

Утром неожиданно появился гаупштурмфюрер. Тот, который хвалил Фолькенса за хорошую работу. Эсэсовский значок на груди вычищен до блеска.

В больнице все замерло. Заключенные, стоявшие в очереди к врачу, поползли обратно по своим нарам. Убогие хирургические инструменты притаились в ожидании чего-то страшного, неотвратимого.

Дежурный отрапортовал о количестве больных.

Покачиваясь на каблуках, эсэсовский офицер самодовольно выслушивал рапорт.

Начался осмотр. Он проходил с чисто немецкой быстротой и деловитостью:

– Номер? Сколько дней в больнице? Жалобы? Можешь идти! Следующий! Номер? Сколько дней? Можешь идти!

– Быстрее, быстрее, – злобно покрикивал гауптштурмфюрер.

Многие догадывались, что это посещение будет роковым. Они уверяли, что чувствуют себя хорошо, и просили снова направить их на работу. Но гауптштурмфюреру виднее, кто нуждается в отдыхе.

Затаив дыхание, Фолькенс дожидался своей очереди.

Все чаще, все отчетливее доносилось откуда-то сзади:

Лить-лать! Лить-лать!

– Номер? На что жалуешься? Сколько дней? – сыпались вопросы. Точно удары в пустую бочку. Ударение на последнем слове, как положено по грамматическим правилам. Что делать? Рана еще не зажила. Фолькенс нервно кусал губы, ожесточенно тер подбородок.

Очередь быстро таяла. Вот-вот он окажется перед офицером. Хорошо, что офицер знает его. Конечно, он помнит: даже разрешил написать домой…

– Номер?.. Живо, номер!.. Ты что, оглох?!

Как, это ему?

Опомнившись, он назвал номер.

– Следующий! – крикнул гауптштурмфюрер.

Фолькенс стоял не шевелясь. Он видел – офицер дописывает последнюю цифру его номера – тройку. Как коряво он пишет! Дома, в детстве Фолькенсу здорово доставалось от родных за такие кособокие цифры.

– Следующий! – бешено закричал гауптштурмфюрер. И на один миг встретился взглядом с Фолькенсом. Фолькенс понял, что все погибло.

– Герр гауптштурмфюрер! Вы не узнаёте меня? Я – датчанин! – лепетал он, чувствуя, что совершает непоправимую ошибку.

Но офицер не привык выслушивать заключенных. Он побагровел от ярости. Как этот арестант смеет о чем-то напоминать? Неслыханно!

– Ты датчанин? – он вскочил с места. – Червяк ты, вот кто!

К обеду больница опустела. Осталось трое больных, которых привезли только что.

Заключенных погнали в дезинфекционную камеру. Туда же было приказано доставить мертвых. Камеру заперли и возле дверей поставили эсэсовца.

Весь транспорт направлялся в Аушвиц. На нем стояло клеймо «SB». Этими буквами нацисты отмечали транспорт, посылаемый на уничтожение. Откуда заключенным было знать, что фирма, нанявшая их на работу, давно выражала недовольство низкой производительностью труда. Небольшая взятка – и гауптштурмфюрер согласился запросить из Бухенвальда свежую рабочую силу…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю