Текст книги "Порожденье тьмы ночной"
Автор книги: Курт Воннегут-мл
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
32: РОЗЕНФЕЛЬД…
Здешний мой иерусалимский адвокат г-н Элвин Добровиц считает, что я наверняка выиграю дело в суде, сумей я представить хотя бы одного свидетеля, видевшего меня в обществе человека, известного мне как полковник Фрэнк Уиртанен.
Я встречался с Уиртаненом три раза: перед войной, сразу после войны и, наконец, в задней комнате пустующего складского помещения через дорогу от резиденции преподобного доктора Лайонела Дж. Д. Джоунза, доктора богословия и медицины.
Видеть нас вместе можно было только во время первой встречи на скамейке в парке. Но те, кто мог нас видеть, вряд ли запомнили нас лучше, чем виденных в тот день птиц или белок.
Вторая наша встреча имела место в Германии, в Висбадене, в столовой бывшего военно-инженерного училища вермахта. На стене столовой огромная фреска изображала танк, ползущий по красиво извивающейся проселочной дороге. На фреске светило солнце и сияло ясное небо. Но этой буколической картинке не долго оставалось жить.
В зарослях кустарника на переднем плане фрески скрывалась удалая шайка робин гудов в стальных касках, саперов, последней шуткой которых была засада: они заминировали проселок и для вящего удовольствия подготовили к грядущему развлечению противотанковую пушку и ручной пулемет.
Счастья полные штаны.
Как я попал в Висбаден?
Пятнадцатого апреля, три дня спустя после моего ареста лейтенантом Бернардом Б. О’Хэа, меня забрали из лагеря военнопленных Третьей армии близ Ордруфа.
В Висбаден меня привезли на джипе под конвоем старшего лейтенанта, чьего имени я так и не узнал, Мы почти не разговаривали, я его не интересовал. Всю дорогу его снедала тихая ярость по какому-то поводу, ко мне отношения не имевшему. Обидели его? Оскорбили? Обманули? Унизили? Превратно поняли? Не знаю.
Да и все равно он бы мне в свидетели не годился. Он выполнял приказ, явно ему докучавший. Спрашивал дорогу сначала к расположению части, затем к столовой. Проводил меня до двери, приказал войти в столовую и ждать. А потом укатил, оставив меня без конвоя.
Я вошел в столовую, хотя без труда мог дать деру.
И в этом грустном сарае, в полном одиночестве, сидела на столе под фреской моя Голубая Фея-Крестная.
Уиртанен был одет в форму американского солдата – куртка на молнии, защитного цвета брюки и рубашка с распахнутым воротом, сапоги. Оружия не носил, как и каких-либо знаков различия.
Он был коротконог. Когда я увидел его сидящим на столе, он болтал ногами и ноги не доставали до пола. К тому времени ему было не меньше пятидесяти пяти, то есть на семь лет больше, чем во время нашей первой встречи. Он облысел и располнел.
Полковник Фрэнк Уиртанен смахивал на нахального розовощекого младенца – почему-то сочетание победы и американской полевой формы придавало подобный вид многим немолодым людям.
Весь расплывшись в улыбке, он тепло пожал мне руку и спросил:
– Итак, как вам понравилась эта война, Кэмпбелл?
– Лучше б я в нее не лез.
– Поздравляю, – сказал Уиртанен. – Как бы там ни было, вы дожили до ее конца. Многим этого не удалось, знаете ли.
– Знаю. Моей жене, например.
– Глубоко сожалею об этом, – сказал Уиртанен и добавил: – Я узнал о том, что она пропала без вести, в тот же день, что и вы.
– Каким образом?
– От вас, – объяснил Уиртанен. – Это было среди сообщений; переданных вами в этот день.
Известие о том, что передавал шифровку об исчезновении моей Хельги, передавал, сам того не зная, почему-то огорчило меня больше всего во всей этой истории. Мне до сих пор от этого горько. Почему – не знаю.
Наверное, потому, что здесь проявилась столь глубокая щель между моими разными «я», что думать о ней даже мне не под силу.
В тот переломный момент моей жизни, когда приходилось поверить в смерть Хельги, мне хотелось оплакивать ее всей своею измученной, но цельной душою. Так нет же, одному из моих «я» выпало вещать на весь мир о моей трагедии шифром. А остальные мои «я» и знать об этом не знали.
– Это тоже составляло жизненно важные военные сведения, которые необходимо было передать из Германии, рискуя моей головой? – спросил я Уиртанена.
– Естественно, – ответил тот. – Получив их, мы немедленно начали действовать.
– Действовать? – Я ничего не мог понять. – Как действовать?
– Подыскивать вам замену, – объяснил Уиртанен. – Думали, вы покончите с собой, не дотянув до рассвета.
– Так и надо было сделать.
– А я чертовски рад, что не сделали.
– А я чертовски жалею, что не сделал. Казалось бы, человеку, столько прожившему в театре, как я, следовало знать, когда пора умирать герою, если он, разумеется, герой. – Я мягко щелкнул пальцами. – Вот и не удалась моя пьеса «Государство двоих» о нас с Хельгой, потому что я упустил момент для отличной сцены самоубийства.
– Не люблю самоубийц, – сказал Уиртанен.
– А я люблю форму, – объяснил я. – Люблю вещи с началом и концом. И с моралью везде, где возможно.
– Думаю, еще есть надежда, что она жива, – предположил Уиртанен.
– Авторский недосмотр. Не имеет больше значения. Пьеса закончена.
– Вы говорили что-то о морали? – напомнил Уиртанен.
– Покончи я с собой, когда вы этого от меня ожидали, может, какая-нибудь мораль вас бы и осенила.
– Да, надо подумать…
– Думайте в свое удовольствие.
– Не привык я к вещам с формой, да еще и с моралью, – вздохнул полковник. – Умри вы тогда, я б, наверное, сказал что-нибудь вроде: «Ах, черт, как же нам теперь быть?» Мораль? Хоронить мертвых и так трудно, а если еще из каждой смерти пытаться извлекать мораль… Половину павших мы и по именам не знали. Я мог бы сказать, что вы были хорошим солдатом.
– А был я им? – спросил я.
– Из всей агентурной сети, бывшей, так сказать, моим детищем, вы единственный прошли войну без провала, единственный, кто и выжил и не вызывает сомнений. Я тут вчера занимался весьма печальными подсчетами, Кэмпбелл. Вы, не провалившись и не погибнув, приходитесь один на сорок два.
– А люди, передававшие мне информацию?
– Погибли все до единой. Все, кстати сказать, были женщины. Семь женщин. И каждая, пока ее не схватили, жила лишь одним – поставлять вам информацию. Подумайте об этом, Кэмпбелл: снова, снова и снова вы доставляли удовлетворение семерым женщинам сразу, пока, наконец, они не заплатили жизнью за то удовлетворение, какое вы могли им дать. И ни одна из них, провалившись, не выдала вас. Подумайте и об этом.
– Не сказал бы, что вы восполнили мне нехватку тем для размышления, – вздохнул я. – Никоим образом не желая принизить вашу роль учителя и философа, замечу, что и до нашей счастливой встречи мне было над чем подумать. Итак, что ждет меня теперь?
– Вы уже исчезли снова, – объяснил Уиртанен. – Вас изъяли из ведения Третьей армии, и никаких документов, свидетельствующих о вашем аресте, не сохранится. – Уиртанен развел руками. – Куда бы хотели уехать и кем хотели бы стать?
– Вряд ли меня где-либо встретят, как героя, – сказал я.
– Вряд ли.
– Вы знаете что-либо о моих родителях?
– С прискорбием вынужден сообщить вам о их смерти четыре месяца назад.
– О смерти обоих?
– Сначала скончался ваш отец, а сутки спустя – мать.
Я утер слезы. И покачал головой.
– Они так и не узнали, кем я был на самом деле?
– Наш радиопередатчик в самом центре Берлина был куда важнее душевного покоя двух стариков.
– Ну, не знаю, не знаю…
– Сомневаться – ваше право, – пожал плечами Уиртанен.
– Кто знал о моей работе?
– Хорошей или плохой?
– Хорошей.
– Три человека, – ответил Уиртанен.
– Всего-то? – удивился я.
– И то много, – возразил Уиртанен. – Даже чересчур. Знал я, знал генерал Донован и еще один человек.
– Лишь три души в мире знали меня настоящего, – вздохнул я. – А все остальные… – я махнул рукой.
– Все остальные тоже знали вас настоящего, – отрубил Уиртанен.
– Но тот, кого они знали, ведь был не я, – резкий тон Уиртанена удивил меня.
– Вы или не вы, но другого такого гнусного сукина сына, как он, мир не видел.
Я был ошеломлен. В голосе Уиртанена звучала искренняя ненависть.
– И вы ставите мне в вину… даже при всем том, что знаете… Да как же иначе я мог выжить?
– Это была ваша проблема, – отвечал Уиртанен. – И мало кто еще сумел бы решить ее так основательно, как вы.
– Так, по-вашему, я был нацист?
– А то нет. Как еще сумел бы классифицировать вас любой серьезный историк? Вот позвольте-ка спросить…
– Спрашивайте что угодно.
– Победи в войне Германия, захвати она весь мир… – Нахохлившись, Уиртанен запнулся на полуслове. – Я не поспеваю за вами. Вы уже сами догадались, что я хотел спросить.
– Как бы я жил? Что было бы у меня на душе? И что бы я сделал?
– Вот именно, – выдохнул Уиртанен. – Не может быть, чтобы вы никогда не задумывались об этом. С вашим-то воображением.
– Воображение у меня уже не то, что раньше, – ответил я. – Одним из первых открытий, сделанных мною после начала агентурной работы, было то, что воображение для меня – непозволительная роскошь.
– Значит, ответа на мой вопрос у вас нет?
– Не все ли равно, когда проверять, остался ли у меня хоть гран воображения, или нет – сейчас или потом. Дайте мне пару минут…
– Сколько угодно, – ответил Уиртанен.
Оценив нарисованную Уиртаненом картину, остатки моего воображения дали убийственно циничный ответ.
– Все говорит за то, – признался я, – что я стал бы этаким нацистским Эдгаром Гестом[9]9
Эдгар Гест (1881–1959) – американский версификатор а журналист.
[Закрыть], поставлявшим ежедневную колонку оптимистической чуши для газет всего мира. И потом, по мере впадения в сенильность – на закате жизни, как говорится, – поверил бы, наверное, даже собственным куплетам о том, что все, пожалуй, было к лучшему.
– Стрелял бы я в кого-нибудь? – я пожал плечами, – Сомневаюсь. Подложил бы бомбу? Это более вероятно, но я столько наслышался взрывов бомб в свое время, и они никогда не казались мне эффективным средством достижения результатов. Точно сказать могу одно: пьес мне больше не писать. Какой там у меня ни был талант, теперь и того нет.
Единственного реального акта насилия во имя истины, справедливости или чего еще в этом духе можно было бы от меня ожидать, – объяснил я своей Голубой Фее-Крестной, – сойди я с ума и попытайся покончить с собой. Такое могло случиться. В ситуации, обрисованной вами, я мог бы внезапно съехать с катушек, оказавшись на тихой улице в обычный тихий день со смертоносным оружием в руках. Но нужна просто невероятная слепая удача, чтобы убийства, совершенные подобным образом, принесли миру пользу.
– Достаточно ли честно ответил я на ваш вопрос? – посмотрел я на Уиртанена.
– Да, благодарю вас, – ответил тот.
– Считайте меня нацистом, – вздохнул я устало. – Считайте кем угодно. Можно меня повесить, если находите, что моя казнь воспоспешествует общему подъему морали. Эта жизнь – не Бог весть какой подарок. И никаких планов на после войны у меня нет.
– Я просто хотел, чтобы вы поняли, как мало мы можем сделать для вас, – сказал Уиртанен. – И вижу, что вы это понимаете.
– В чем ваше «мало» заключается? – спросил я.
– В том, чтобы обеспечить вас новыми документами, запутать ваши следы, доставить в любое место, где вы захотите начать новую жизнь, и снабдить деньгами. Не очень густо, но снабдить.
– Деньгами? – переспросил я. – И как же исчисляется стоимость моих услуг в наличных?
– Согласно традиции, – отвечал Уиртанен. – Традиции, восходящей по меньшей мере к Гражданской войне.
– Вот как?
– Жалованье рядового, – объяснил Уиртанен. – По моему ручательству вам полагается жалованье рядового с той минуты, как мы встретились в Тиргартене, и по настоящий день.
– Надо же, какая щедрость.
– В нашем деле на щедрости далеко не уедешь, – сказал Уиртанен. – Настоящий агент работает не за деньги. Вам же без разницы, предложи мы вам сейчас жалованье бригадного генерала за все эти годы?
– Абсолютно.
– Или не заплати мы вам вовсе?
– Без разницы.
– Нет, деньги редко служат мотивом, – продолжал Уиртанен. – Как, впрочем, и патриотизм.
– Что же тогда?
– На этот вопрос каждый должен ответить сам, – сказал Уиртанен. – В принципе, работа в разведке открывает каждому агенту неотразимую возможность сойти с ума по-своему.
– Интересно, – безразлично отозвался я.
Уиртанен хлопнул в ладоши, чтобы заставить меня встряхнуться.
– Ну, ладно, – воскликнул он. – Так куда вас отправить? Где бы вы хотели обосноваться?
– На Таити? – предположил я.
– Как скажете. Но я бы рекомендовал Нью-Йорк. Там можно без труда затеряться, да и работы всегда полно, если захотите работать.
– Нью-Йорк, так Нью-Йорк, – согласился я.
– Пошли, снимем вас на паспорт. И через три часа уже будете в самолете.
Мы вместе пересекли пустынный плац, по которому ветер гонял султанчики пыли. Мне стукнуло в голову увидеть в этих султанчиках призрак курсантов, погибших на фронте и вернувшихся поодиночке плясать и кружиться у себя на плацу самым невоенным образом, как только им заблагорассудится.
– Я сказал, что о ваших шифровках знали только трое… – начал Уиртанен.
– Ну и что?
– Вы даже не спросили, кто был третий, – закончил он фразу.
– Кто-нибудь, о ком я хоть краем уха слышал?
– Да, – сказал Уиртанен, – только, увы, его уже нет в живых. Но вы регулярно поносили его в своих передачах.
– Вот как?
– Вы именовали его Франклин Делано Розенфельд, – сказал Уиртанен. – И он каждый вечер с восторгом слушал вас.
33: КОММУНИЗМ ПОДНИМАЕТ ГОЛОВУ…
В третий и – судя по всему – последний раз я встретился с моей Голубой Феей-Крестной, как уже отмечал, в пустующем складском помещении напротив дома, где скрывался с Рези и Джорджем Крафтом.
Я не ринулся наобум в мрачный неосвещенный склад, не без оснований ожидая встретить там кого угодно: от засады Американского легиона до израильских парашютистов, готовых схватить меня.
С собой я прихватил пистолет, один из «люгеров» железногвардейцев с патронником для мелкашки. И держал его не в кармане, а в руке, заряженный и снятый с предохранителя, готовый к бою. Сначала я из укрытия осмотрел переднюю дверь склада. Свет там не горел. Тогда короткими перебежками от одних мусорных баков к другим я подобрался к черному ходу.
Попробуй кто схватить меня, попробуй кто схватить Говарда Кэмпбелла-младшего, всего прошью дырочками, мелкими, как иглы швейной машины. Должен сказать, что все эти броски и перебежки от укрытия к укрытию вызвали у меня прилив любви к пехоте. Не важно, к чьей.
Человек – пехотное животное, подумал я.
Из задней двери склада пробивался свет. Заглянув в окошко, я увидел картину безмятежного покоя. Полковник Фрэнк Уиртанен – моя Голубая Фея-Крестная – опять сидел на столе, поджидая меня.
Он стал совсем глубоким стариком, безволосым и гладким, как Будда.
Я вошел в дверь.
– Я-то думал, вы давно в отставке, – сказал я ему.
– Уже восемь лет как, – ответил он. – Построил дом на берегу озера в Мэйне. Топором, теслом, да собственными руками. Меня отозвали из отставки как специалиста.
– В чем? – спросил, я.
– В вас, – ответил он.
– С чего вдруг интерес ко мне?
– Это мне и поручено выяснить.
– Зачем я нужен израильтянам – абсолютно ясно, – пожал я плечами.
– Верно. Но абсолютно неясно, с чего вами так заинтересовались русские.
– Русские? – переспросил я. – Какие русские?
– Эта женщина, Рези Нот, и старик-художник, именуемый Джордж Крафт, оба работают на коммунистов. Агента, именующего себя Крафтом, мы «пасем» еще с 1941 года. И не препятствовали женщине въехать в страну, потому что хотели выяснить ее планы.
34: ALLES KAPUT…
У меня подкосились ноги, и я рухнул на какой-то ящик.
– Вы убили меня всего лишь парой тщательно подобранных фраз, – простонал я. – Насколько я был богаче всего лишь секунду назад!
– Друг, мечта и любимая – Alles Kaput, – сказал я.
– Друга вы не потеряли, – возразил Уиртанен.
– То есть?
– Он – как вы, – объяснил Уиртанен. – Способен быть несколькими людьми сразу, и каждым из них – абсолютно искренне. Это дар такой, – улыбнулся Уиртанен.
– Что он вокруг меня затеял?
– Хотел выпихнуть вас из Америки куда-нибудь за границу, где потом можно было бы вас похитить с меньшей опасностью международного скандала. Это он подбросил Джоунзу ваш адрес, он же и навел на вас О’Хэа и других патриотов, возбудив страсти. Все это часть плана побудить вас уехать.
– Мексика… Он заставил меня поверить в мечту о ней.
– Я знаю. В Мехико-Сити вас уже ждет самолет. Прилети вы туда, вам на земле и двух минут не провести. Тут же отправились бы в Москву новейшим реактивным самолетом с оплаченным билетом и туром.
– Доктор Джоунз с ним заодно?
– Нет. Доктор Джоунз искренне радеет о вас. Он – один из тех немногих, кому вы можете довериться.
– Я-то на кой ляд в Москве понадобился? На кой ляд русским старый заплесневелый ошметок списанного барахла второй мировой войны?
– Хотят предъявить вас миру как убедительное доказательство того, что в нашей стране скрывают фашистских военных преступников, – объяснил Уиртанен. – А также надеются, что вы сознаетесь во всевозможном сотрудничестве американцев с нацистами с самого становления нацистского режима.
– С чего они решили, что я признаюсь в чем-либо подобном? – удивился я. – Чем они собирались меня припугнуть?
– Это как раз яснее ясного, – пожал плечами Уиртанен. – На поверхности лежит.
– Пытки?
– Да нет. Смерть.
– Я смерти не боюсь.
– Да нет, не ваша смерть.
– Чья же тогда?
– Женщины, которую вы любите и которая любит вас, – ответил Уиртанен. – Ваша несговорчивость будет означать смертный приговор малышке Рези Нот.
35: СОРОК РУБЛЕЙ СВЕРХУ…
– Ее задание было добиться моей любви?
– Да.
– Что ж, она выполнила его блестяще, – горько вздохнул я. – Хотя особо стараться и не пришлось.
– Сожалею, что вынужден сообщать вам столь неприятные известия, – пробормотал Уиртанен.
– Теперь кое-что проясняется, – кивнул я, – хотя и не очень-то мне хотелось это прояснять… Вы знаете, что было у нее в чемодане?
– Собрание ваших работ.
– Вам и это известно? Подумать только – ведь пустились во все тяжкие, лишь бы обеспечить ей легенду. Но как они узнали, где искать рукописи?
– Рукописи были не в Берлине. Они лежали, аккуратно сложенные, в Москве, – сказал Уиртанен.
– Как они там оказались? – изумился я.
– Фигурировали в качестве основных вещественных доказательств на процессе Степана Бодоскова, – объяснил Уиртанен.
– Кого-кого?
– Ефрейтор Степан Бодосков служил переводчиком в русских частях, первыми вошедшими в Берлин, – продолжал Уиртанен. – Он нашел сундук с вашими рукописями на чердаке театра. И взял его в качестве трофея.
– Тот еще трофей, – хмыкнул я.
– Исключительно ценный, как выяснилось, – возразил Уиртанен. – Бодосков свободно владел немецким. Покопавшись в сундуке, он понял, что в нем лежит быстрая и блистательная карьера.
Начал он скромно – перевел несколько ваших стихов и послал в литературный журнал. Стихи были напечатаны и удостоились похвалы.
А затем Бодосков взялся за пьесу.
– Какую? – спросил я.
– «Чашу», – сказал Уиртанен. – Стоило Бодоскову перевести ее, как он тут же оказался владельцем дачи на Черном море, не успели еще с Кремля затемнение снять.
– Пьесу поставили? – спросил я.
– Поставили! До сих пор ставят по всему Союзу – и любители, и профессионалы. «Чаша» стала «Теткой Чарлея» современного русского театра. Вы, оказывается, вовсе не такой уж покойник, как полагали, Кэмпбелл.
– Но дело его живет, – буркнул я.
– Простите?
– Я уже и сюжета «Чаши» не помню, – сказал я.
Уиртанен пересказал мне сюжет:
– Ослепительная в чистоте своей дева хранит Чашу святого Грааля. Отдаст она ее лишь рыцарю, столь же целомудренному, как она сама. И вот приходит рыцарь, достаточно целомудренный, чтобы получить Грааль.
– Вместе с Граалем ему достается и любовь девы, которой он отвечает взаимностью. Нужно ли вам, автору, рассказывать дальше? – спросил Уиртанен.
– Прямо… Прямо, будто Бодосков действительно написал пьесу сам, – пожал я плечами, – будто я впервые слышу сюжет.
– Но тут герой и героиня, – продолжал Уиртанен, – начали вызывать друг у друга греховные мысли, что невольно делало их недостойными Грааля. И героиня призывает героя бежать с Граалем, пока он не стал совсем недостойным его. Герой же клянется бежать без Грааля, дабы не мешать героине оставаться достойной чести охранять Чашу.
Герой решает за обоих, поскольку оба погрязли в греховных мыслях. Святой Грааль исчезает. Ошеломленные столь неоспоримым доказательством свершенного греха, влюбленные завершают то, что искренне считают своим падением, нежной ночью любви.
И, следующим утром, преисполненные уверенности в том, что их неминуемо ждет адский огонь, клянутся дать друг другу столько счастья в жизни, что все пламя ада покажется незначительной за него ценой. И тут к ним возвращается святой Грааль, как знак того, что любовь, подобная их любви, отнюдь не противна Небу. Затем Грааль исчезает снова и навеки, оставив героев жить вместе и счастливо до конца их дней.
– Господи, да неужто это я написал? – вырвалось у меня.
– Сталин по этой пьесе с ума сходил, – вздохнул Уиртанен.
– А остальные пьесы?
– Все поставлены и прекрасно приняты, – сказал Уиртанен.
– Но самой большой сенсацией Бодоскова осталась «Чаша»?
– Нет, истинную сенсацию произвела написанная им книга.
– Бодосков написал книгу?
– Вы, а не Бодосков.
– Да не писал я никаких книг!
– А «Записки Казановы-однолюба»?
– Но она же непечатная! – изумился я.
– Вот удивились бы, услышав это, в одном будапештском издательстве, – усмехнулся Уиртанен. – По-моему, они отпечатали чуть ли не полумиллионный тираж.
– И коммунисты позволили открыто издать нечто подобное?
– «Записки Казановы-однолюба» явились занятным эпизодом в русской истории, – развел руками Уиртанен. – В России вряд ли возможно получить официальное разрешение на издание чего-либо подобного. И в то же время книга оказалась столь привлекательной, столь странно сочетала мораль и порнографию, столь отвечала потребностям страны, страдающей нехваткой всего, кроме мужчин и женщин, что чей-то благосклонный кивок позволил запустить типографские машины в Будапеште, забыв почему-то потом остановить их. – Уиртанен подмигнул мне. – Провести контрабандой экземплярчик «Записок Казановы-однолюба» составляет одну из немногих лукавых, игривых, безобидных проделок, которые русский может себе позволить без особого риска. Да и для кого он старается, кому везет пикантный подарок? Своей старой верной подруге – жене.
– Много лет, – продолжал Уиртанен, – выходило лишь русское издание. Но теперь есть и венгерский перевод, и румынский, и латышский, и эстонский, и – самый важный – немецкий.
– И автором считается Бодосков?
– Общеизвестно, что написал ее Бодосков, хотя на титульном листе не значатся ни автор, ни издатель, ни художник – все делают вид, что авторство неизвестно.
– Художник? Какой еще художник? – мысль об иллюстрациях, изображающих нас с Хельгой, выделывающих всевозможные курбеты нагишом, привела меня в ужас.
– За издания с вкладкой из четырнадцати иллюстраций в натуральном цвете – сорок рублей сверху, – объяснил Уиртанен.