355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Курт Воннегут-мл » Порожденье тьмы ночной » Текст книги (страница 3)
Порожденье тьмы ночной
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:15

Текст книги "Порожденье тьмы ночной"


Автор книги: Курт Воннегут-мл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)

10: РОМАНТИКА…

Моя жена о моей работе в разведке ничего не знала.

Я ничего не потерял бы, откройся я ей. Она не стала бы любить меня меньше. И никакой опасности в этом не было. Просто не хотелось вторгаться в мир души моей божественной Хельги, по сравнению с которым Откровение Иоанна Богослова – и то казалось обыденной прозой.

И так войны хватало.

Моя Хельга верила, что я всерьез говорю всю эту чушь, которую нес по радио и в гостях. Мы все время ходили в гости.

Мм пользовались большим успехом – молодая, веселая и патриотическая чета. Все говорили, что мы производим бодрящий, зажигающий эффект. И Хельга отнюдь не прожила войну просто светской красавицей Она выступала в действующей армии, нередко под звук канонады вражеских орудий.

Вражеских ли? Ну, в общем, чьих-то.

Вот так я и потерял ее. Хельга выступала с концертной бригадой в Крыму, когда Крым отбили русские. Моя Хельга считалась погибшей.

После войны я заплатил изрядную сумму частному сыскному бюро в Западном Берлине, которое нанял в попытках разыскать хоть какие-то следы. Результат – ноль. Постоянно предлагаемое мною вознаграждение в десять тысяч долларов за неопровержимые доказательства того, что Хельга либо погибла, либо жива, так и осталось не востребованным.

Хай-хо!

Моя Хельга верила, что я всерьез говорил о человеческих расах и механизмах истории – и я признателен ей за это. Кто бы я на самом деле ни был, что бы у меня на самом деле ни было на уме, нуждался я лишь в одном – в безоглядной любви, и Хельга была ангелом, дарившим ее мне.

Щедрее щедрого.

Нет на Земле молодого человека столь великолепного во всех отношениях, чтобы не нуждаться в безоглядной любви. Господи, да для молодых, играющих сноп роли в политических трагедиях, в которых действуют миллиарды людей, безоглядная любовь и есть единственное сокровище, на которое можно надеяться.

«Das Reich der Zwei», государство двоих, состоявшее из моей Хельги и меня, имело собственную территорию. Эту территорию, не выходившую далеко за пределы нашей огромной двуспальной кровати, мы защищали ревностно, как могли.

Маленькая равнина пуха и пружин, единственные горы на которой образовывали мы с Хельгой.

И коль скоро любовь была единственным смыслом моей жизни, как же блестяще овладел я географией нашей страны! Какую я мог начертить бы карту для туристика величиной с ноготок, крохотного такого чудо-путешественника, карту с велосипедным маршрутом от родники до волнистого золотого пушка по обе стороны пупка моей Хельги. Прости меня, Боже, если что прозвучало пошло. Просто всем свойственны какие-то игры для поддержания умственного здоровья. Я лишь описал ту, в которую играли мы – этакую «сороку-ворону» для взрослых.

О, как мы сливались в объятиях, моя Хельга и я! Как бездумно сливались в объятиях!

Мы не различали слов друг друга. Мы слышали лишь мелодии наших голосов. То, что привлекало наш слух, было не более членораздельно, чем кошачье мяуканье.

Пытайся мы вслушиваться внимательнее, пытайся мы понять услышанное – что за тошнотворная парочка бы вышла! За пределами суверенной территории нашего государства двоих мы говорили все то же, что и окружавшие нас обезумевшие патриоты.

Но это было не в счет.

В счет шло только одно – государство двоих.

И когда оно распалось, я стал тем, кто есть сегодня, и кем буду всегда – лицом без гражданства.

Нельзя сказать, чтобы меня не предупреждали. Человек, вечность назад завербовавший меня в парке Тиргартен, предсказал мне судьбу довольно точно.

– Чтобы успешно выполнить задание, – объясняла Моя Голубая Фея-Крестная, – вам придется совершить государственную измену, придется верой и правдой служить врагу. Этого вам никогда не простят, потому что для такого прощения просто не существует правового механизма.

– Предел того, что для вас можно сделать, – говорил он мне, – это спасти вашу шкуру. Но не придет волшебный день, когда очистят ваше имя, когда Америка радостно позовет: «Три-три, нет игры, ты свободен, выходи».

11: ИЗЛИШКИ ВОЕННОГО ИМУЩЕСТВА…

Мои родители умерли. Как считают – от горя, разбившего им сердца.

Однако обоим было глубоко за шестьдесят, а в этом возрасте сердца разбиваются часто.

Они не дожили до конца войны и своего недостойного сына больше не видели. Наследства, однако, меня не лишили, хотя, наверное, с трудом преодолели соблазн сделать это. Они оставили Говарду У. Кэмпбеллу младшему, гнусному антисемиту, перевертышу и звезде эфира, ценных бумаг, недвижимости, наличных и имущества стоимостью сорок восемь тысяч долларов на момент утверждения завещания судом в 1945 году.

Сейчас – из-за инфляции и роста недвижимости в цене все это добро стоит в четыре раза больше, принося мне незаработанные семь тысяч в год.

Говорите обо мне что хотите, но основного капитала я не трогал ни разу.

Когда, после войны, я жил белой вороной в уединении Гринич-Вилидж, у меня уходило четыре доллара и день, включая квартплату, и при этом я еще обошелся телевизором.

Вся моя новая обстановка была из излишков военного имущества – такое же оставшееся с войны барахло, как я сам. Узкая железная койка, защитного цвета одеяла со штампом «Армия США», складные матерчатые стулья, солдатские котелки. Так же я подобрал почти всю свою новую библиотеку – из наборов, предназначавшихся для развлечения действующей армии.

Поскольку эти неиспользованные наборы содержали и много пластинок, я заодно купил списанный армейский пылеводонепроницаемый морозоустойчивый патефон с гарантией работы в любом климате от Берингова пролива до Арафурского моря. Наборы продавали запечатанными, как котов в мешке, поэтому я оказался обладателем двадцати шести пластинок с записью «Белого Рождества» в исполнении Бинга Кросби.

На распродаже списанного военного имущества я справил себе и гардероб: пальто, плащ, куртку, носки, белье.

Купив за доллар армейский индивидуальный пакет, я нашел в нем морфий. Стервятники, промышлявшие на этом поле, так обожрались падалью, что и не заметили его.

Меня подмывало принять морфий – ведь если он доставит радость, у меня хватит денег покупать его регулярно. Но потом я понял, что и так уже одурманен.

Наркотиком мне служило то же, что помогло пережить войну: способность делать так, чтобы чувства мои пробуждало лишь одно – моя любовь к Хельге. Сия концентрация всех моих чувств на столь малом пространстве, начавшись счастливой иллюзией влюбленного юнца, переросла в противоядие, спасшее меня от безумия в годы войны, и, наконец, превратилась в ось, вокруг которой и вращалось постоянно все мое мироощущение.

Итак, предполагаемая гибель моей Хельги превратила меня в жреца посмертного ее культа, снискавшего душевный покой, свойственный любому фанатику, для которого не существует мира вне рамок исповедуемого им. Всегда один, я поднимал тост за ее здоровье; проснувшись, желал ей доброго утра; ложась спать, желал ей спокойной ночи; музицировал для нее, а на все остальное мне было плевать.

И вот однажды, в 1958 году, уже прожив подобным образом тринадцать лет, я купил на распродаже излишков военного имущества набор для вырезания по дереву. Этот излишек был уже не со второй мировой, а с корейской и обошелся мне в три доллара.

Вернувшись домой, я начал резать ручку метлы. Просто так, бездумно. И вдруг мне взбрело в голову сделать шахматы.

Я подчеркиваю – «вдруг». Ибо этот внезапный взрыв интереса к чему-то просто ошарашил меня. Меня охватило такое нетерпение, что я вырезал фигурки двенадцать часов напролет, раз десять порезался, но все никак не мог остановиться. К концу работы я весь извозился и с головы до ног перемазался собственной кровью, зато был окрылен успехом и гордо взирал на плод трудов своих – комплект изящных шахматных фигурок.

И тут у меня пробудилось еще одно невероятное желание.

Жутко захотелось кому-нибудь показать сотворенную мною красоту. Кому-нибудь, еще живому.

От творческой удачи и сопровождавшей ее выпивки я разошелся настолько, что спустился этажом ниже и забарабанил в дверь соседу, хотя и не имел ни малейшего представления, кто он.

Соседом оказался старый лис по имени Джордж Крафт. То есть, по одному из его имен. По-настоящему его звали полковник Иона Потапов, Этот дряхлый сукин сын был русским шпионом, безвылазно просидевшим в Америке с 1935 года.

Но я этого не знал.

Он сперва тоже не знал, кто я.

Свела нас просто слепая судьба. Никакой операцией тут поначалу и в помине не пахло. Это же я сам и нему постучал, нарушив его покой. А не вырежь я эти шахматы, мы вообще бы так и не познакомились.

Крафт – я впредь буду именовать его Крафтом, потому что воспринимаю его именно как Крафта – запирался на три, а то и на четыре замка.

Я соблазнил его открыть дверь вопросом, играет ли он в шахматы. И снова слепая судьба – ни на что иное он бы не клюнул.

Впоследствии люди, помогавшие мне подбирать материалы, сообщили мне, что имя Ионы Потапова пользовалось широкой известностью на европейских шахматных турнирах начала тридцатых годов. На турнире 1931 года в Роттердаме он даже одержал победу над гроссмейстером Тартаковером.

Когда Крафт открыл мне, я сразу понял, что попал к художнику. Посреди гостиной стоял мольберт с натянутым свежим холстом, а все стены увешаны работами хозяина. Потрясающими работами.

Говорить о Крафте-Потапове мне куда легче и приятнее, чем об Уиртанене-Бог Его Знает Кто Еще. Уиртанен оставил следов не больше чем червячок с ноготок, ползающий по бильярдному столу. Крафт же напоминает о себе повсеместно. На настоящий день, как мне сказали, полотна Крафта идут в Нью-Йорке по десять тысяч каждое.

У меня под рукой вырезка из «Нью-Йорк геральд трибюн» от 3 марта – то есть двухнедельной давности, – в которой критик пишет о Крафте-художнике:

«Вот, наконец, явился талантливый и достойный наследник всей фантазии, поиску и эксперименту в живописи прошедших ста лет. Аристотель считался последним, кто был способен полностью понять современную ему культуру. Джордж Крафт, несомненно, является первым, кто способен полностью понять современное искусство, разобраться в анатомии его костей и мышц.

Почерком, немыслимо твердым и грациозным, он объединяет мириады враждующих школ живописи как прошлого, так и настоящего. Он и волнует, и смиряет наш дух гармонией, как бы говоря нам: „Хотите нового Ренессанса? Что ж, вот такою будет живопись, выражающая его дух“.

Джордж Крафт, он же Иона Потапов, получил возможность развивать свое выдающееся художественное дарование в федеральной тюрьме Форт-Ливенворт. Что наводит нас – и, несомненно, самого Крафта-Потапова тоже – на мысль, как откровенно безжалостно раздавили бы его творчество, попади он в тюрьму у себя на родине в России».

Что ж, когда Крафт открыл мне, я сразу понял, что его картины хороши. Но не понял, что так хороши. Сдается мне, что вышеприведенную рецензию написал какой-то педрила под сильным влиянием винных паров.

– А я и не знал, что подо мной живет художник, – сказал я Крафту.

– Может, и не художник вовсе, – возразил тот.

– Отличные работы! – продолжал я. – А где вы выставляетесь?

– Я вообще никогда не выставлялся.

– Зря. Заработали б кучу денег.

– Вы очень любезны, – поклонился Крафт, – но я слишком уж поздно начал писать.

И затем поведал мне историю своей жизни, в которой не было ни слова правды.

По словам Крафта, он был вдовцом из Индианаполиса. В юности, мол, мечтал стать художником, но пришлось идти по деловой части – краски и обои.

– Жена скончалась два года назад, – продолжал Крафт, и даже ухитрился прослезиться немного. Жена-то у него действительно была, но не усопшая, и не в Индианаполисе, а вполне живая и в Борисоглебске. Звали ее Таня, и он не видел ее уже двадцать пять лет.

– После смерти жены, – исповедывался мне Крафт, – душе моей оставалось лишь одно: либо самоубийство, либо возврат к мечтам моей юности. Я не более чем старый дурень, укравший мечты дурня юного. Накупив красок и холстов, я переехал в Гринич-Вилидж.

– Детей у вас нет? – поинтересовался я.

– Ни одного, – грустно вздохнул Крафт.

Детей у него трое. И девять внуков. Старший сын, Илья, знаменитый инженер-ракетчик.

– Одна у меня в этом мире осталась родня – искусство, – сказал Крафт, – но беднее меня у искусства родственника нет.

Крафт вовсе не хотел сказать, что не имеет средств. Он подразумевал, что беден талантом. В деньгах, по его словам, он нужды отнюдь не знал. Бизнес, мол, в Индианаполисе очень выгодно продал.

– Да, так вы там что-то о шахматах изволили сказать? – напомнил он.

Вырезанные мною шахматы я захватил с собой, сложив в коробку из-под ботинок.

– Вот, – показал я ему фигурки, – только что их сделал. Мочи нет, до чего обновить хочется.

– Небось гордитесь, что хорошо играете, а?

– Да я уж и не помню, когда играл.

Играть-то мне приходилось, в основном, с моим тестем Вернером Нотом, начальником берлинской полиции. Я довольно регулярно обыгрывал его – по воскресеньям, когда мы с моей Хельгой его навещали. В турнире же участвовал только раз в жизни, и был это турнир сотрудников министерства народного просвещения и пропаганды. Я занял одиннадцатое место из шестидесяти пяти.

Вот в пинг-понг я играл куда лучше. Четыре года держал первенство министерства по пинг-понгу как в одиночной, так и в парной игре. В паре со мной играл Хайнц Шилдкнехт, специалист по пропаганде на Австралию и Новую Зеландию. Как-то раз мы с Хайнцем играли против пары, состоявшей из рейхслейтера Геббельса и обердинстлейтера Карла Гедериха. И мы «сделали» их со счетом 21: 2, 21: 1, 21:0.

История часто идет рука об руку со спортом.

У Крафта нашлась шахматная доска. Расставив на ней мои фигурки, мы сели за игру.

И тот толстый, шипастый, защитного цвета кокон, что я соткал вокруг себя, прохудился на швах, дал достаточную слабину, пропустив бледный лучик света.

Я ощутил вкус к игре и даже сумел напрячь интуицию и придумать достаточно интересных комбинаций, чтобы моему новому знакомому было интересно разделаться со мной.

После чего на протяжении года мы с Крафтом играли не менее трех партий в день. Отношения, сложившиеся между нами, трогательным образом заменяли тепло домашнего очага, в котором мы оба нуждались.

И у меня, и у Крафта пробудился вкус к еде. Мы начали совершать скромные гастрономические открытия в окрестных лавках, принося свои находки домой угостить друг друга. Как-то помню, когда появилась клубника, мы с Крафтом устроили такой гвалт, будто случилось второе пришествие Христа.

Особенно трогательной в наших отношениях оказалась ситуация с вином. Крафт разбирался в винах куда лучше меня и часто приносил к ужину какую-нибудь коллекционную диковинку, всю в пыли и паутине. Но, хотя подле его прибора всегда стоял наполненный бокал, старался Крафт лишь ради одного меня. Сам он был алкоголик и, позволь себе пропустить глоточек, ушел бы в загул не менее чем на месяц. Вот это и было правдой из того, что Крафт рассказывал о себе. Он вот уже шестнадцать лет как состоял в «Анонимных алкоголиках». И хотя использовал их собрания как почтовые ящики для своих шпионских дел, питал неподдельную жажду к их духовному содержанию. И однажды совершенно искренне сказал мне, что величайшим вкладом Америки в мировую цивилизацию, вкладом, который запомнится на тысячи лет, было изобретение «Анонимных алкоголиков».

То, что институт, столь глубоко почитаемый им, Крафт использовал в своих шпионских целях, было типичным проявлением его шпионской шизофрении.

Типичным проявлением его шпионской шизофрении было и то, что, будучи верным моим другом, он тем не менее изыскал, в конечном счете, способ самым жестоким образом употребить меня в интересах своей страны.

12: СТРАННЫЕ ПОСЛАНИЯ В МОЕМ ПОЧТОВОМ ЯЩИКЕ:

Поначалу я лгал Крафту о том, кто я и что я. Но мы так быстро, так глубоко сдружились, что вскоре я выложил ему все.

– Какая несправедливость! – воскликнул Крафт. – Мне просто стыдно, что я – американец! Почему же правительство не вмешается и не заявит: «Хватит! Человек, которого вы оплевываете – герой!»

Крафт кипел возмущением и, насколько я могу судить, возмущением неподдельным.

– Никто меня не оплевывает, – возразил я. – Никто и по знает даже, что я до сих пор жив.

Крафту загорелось прочитать мои пьесы. Когда я объяснил, что не сохранил ни единого экземпляра, он заставил меня воспроизвести их ему сцену за сценой – заставил меня разыграть их для него.

Крафт нашел мои пьесы восхитительными. Может, он восторгался искренне, – не знаю. Мне-то они казались пресными, но не исключено, что ему действительно могли понравиться.

Его, по-моему, больше привлекали принципы искусства, чем то, как я воплотил их.

– Искусство, искусство, – рассуждал он вслух как-то вечером. – Не понимаю, почему я так поздно осознал, насколько оно важно. Ведь в юности я относился к искусству свысока. А теперь, думая о нем, хочется с рыданиями рухнуть на колени.

Стояла поздняя осень. Снова начался устричный сезон, и мы пиршествовали, купив по дюжине каждый. Со времени нашего знакомства с Крафтом прошел год.

– Цивилизации будущего, Говард, – говорил он мне, – лучшие цивилизации, чем наша, будут судить о каждом по его таланту художника. Найди археолог будущего наши работы, чудом сохранившиеся на какой-нибудь городской помойке, и о нас с тобой будут судить по уровню нашего творчества. И ничто иное в нашей жизни не будет иметь значения.

– Гм, – пробурчал я.

– Тебе надо снова начать писать, – продолжал Крафт. – Подобно тому, как кустик маргаритки расцветает цветком маргаритки, а куст розы – цветком розы, ты должен расцвести писателем, а я – художником. А все остальное в нашей жизни просто неинтересно.

– Покойники редко хорошо пишут, – отмахнулся я.

– Какой же ты покойник! – запротестовал Крафт. – Ты полон мыслей. Ты же можешь говорить часами напролет.

– Треп, – отмахнулся я.

– И никакой не треп! – возразил Крафт пылко. – Женщина – вот единственное, что тебе нужно, чтобы начать писать снова и лучше, чем когда-либо раньше.

– Что-что? – переспросил я. – Кто мне нужен?

– Женщина, – повторил Крафт.

– С чего тебе вдруг стукнуло в голову? Устриц переел? Ну, ладно, если ты заведешь женщину, то и я заведу. Идет?

– Э, мне уже не поможет, я слишком стар, – сказал Крафт, – а ты – нет.

И снова, пытаясь отделить действительность от фальши, я должен подчеркнуть, что он действительно в это верил. Он искренне желал, чтобы я начал писать, снова, и был убежден, что женщина может побудить меня к творчеству.

– Я почти уже готов пройти через унижение, неизбежное для меня, попытайся я показать себя мужчиной даме, если и ты согласишься обзавестись женщиной, – заявил Крафт.

– У меня есть женщина, – возразил я.

– У тебя была женщина. Это абсолютно разные вещи.

– Я не хочу говорить об этом, – сказал я.

– Но я все равно буду говорить об этом, – гнул свое Крафт.

– Ну и говори, – я встал из-за стола. – Играй в сваху, сколько влезет. А я пойду посмотрю, чем сегодня порадовала почта.

Крафт досадил мне, и я решил спуститься за почтой просто для того, чтобы дать улечься раздражению. Почта меня нисколько не интересовала. Я ее неделями вообще не вынимал. Да и получал-то я одни лишь чеки дивидендов, уведомления о собраниях акционеров, да рекламки всякой всячины, а также учебников и учебных пособий.

Почему именно учебников и учебных пособий? Однажды я пытался получить место преподавателя немецкого в частной школе в Нью-Йорке. Где-то году в 50-м.

Места я не получил, да не очень-то и хотелось. Я и подал-то заявление только, наверное, для того, чтобы доказать самому себе, что все еще существую как личность.

Подавая заявление, я вынужден был выкручиваться, заполняя положенные документы, и ложь моя столь очевидно была шита белыми нитками, что администрация школы даже не удосужилась ответить, что я им не подошел. Как бы там ни было, но имя мое затесалось, видимо, в списки так называемых педагогов. Вот и пошли эти рекламки бесконечным потоком.

Сейчас в ящике скопилось почты за последние три-четыре дня.

Чек от компании «Кока-кола». Уведомление о собрании пайщиков «Дженерал моторс». Письмо от отделения «Стандард ойл» в Нью-Джерси с просьбой одобрить новую программу выплаты вознаграждения акциями моим должностным лицам. Рекламка восьмифунтовой гири, сделанной под школьный учебник.

Целью ставилось дать школьникам поупражняться на переменках. Рекламка подчеркивала, что по физической подготовке американский школьник уступал школьнику чуть ли не в любой стране мира.

Но рекламка странной гири оказалась отнюдь не самой странной вещью в моем почтовом ящике. Там оказались вещи еще куда более странные.

Прежде всего – письмо в стандартном официальном конверте из отделения Американского легиона имени Фрэнсиса Донована, г. Бруклин, штат Массачусетс.

А затем – какая-то плотно свернутая газетенка, отравленная из почтового отделения вокзала Гранд Сентрал.

Сначала я развернул газету. Это оказался номер «Уайт крисчен минитмен» («Белый партизан-христианин») – скабрезного, безграмотного, антисемитского, антинегритянского, антикатолического погромного листка, издававшегося преподобным Лайонелом Дж. Д. Джоунзом, доктором богословия и медицины. «Верховный суд, – гласила „шапка“, – стремится преврати. США в страну полукровок!»

И заголовок, набранный чуть помельче: «Красный Крест вливает белым негрскую кровь!»

Ну, меня такими заголовками не проймешь. Я, в конце концов, тем же самым зарабатывал на жизнь в Германии. А уж заглавие заметки в углу первой страницы – «Международное еврейство – единственный настоящий победитель второй мировой войны» – так совсем в былом стиле Говарда У. Кэмпбелла-младшего.

Затем я вскрыл письмо из Американского легиона. Оно оказалось следующего содержания:

Дорогой Говард!

С удивлением и огорчением узнал я, что ты еще жив. Как подумаю, сколько хороших людей пало на второй мировой, а потом вспомню, что ты живешь и благоденствуешь в преданной тобой стране, так блевать тянет. Тебе будет приятно узнать, что личный состав нашего отделения Американского легиона единогласно постановил вчера потребовать, чтобы тебя либо предали смертной казни через повешение, либо выслали обратно в твою любимую Германию.

Коль уж я теперь знаю, где тебя найти, то скоро наведаюсь. Приятно будет вспомнить старину.

Надеюсь, вонючая ты крыса, тебе приснится сегодня концентрационный лагерь Ордруф. Жаль, не спихнул тебя в яму с гашеной известью, пока мог.

Глубоко искренне твой,

Бернард Б. О’Хэа,
командир форпоста американских патриотов.

Копии:

Дж. Эдгару Гуверу, директору ФБР, Вашингтон, О. К.

Директору ЦРУ, Вашингтон, О. К.

Главному редактору, «Тайм», Нью-Йорк.

Главному редактору, «Ньюсуик», Нью-Йорк.

Главному редактору, журнал «Инфантри»[3]3
  «Инфантри» (англ.) – «Пехота».


[Закрыть]
Вашингтон, О. К.

Главному редактору, «Лиджн мэгэзин»[4]4
  «Лиджн мэгэзин» (англ.) – «Журнал легиона»


[Закрыть]
, Индианаполис, Индиана.

Председателю Комиссии Конгресса США по расследованию антиамериканской деятельности, Вашингтон, О. К.

Главному редактору, «Уайт крисчен минитмен», Бликер-стрит, 395, Нью-Йорк.

Бернард Б. О’Хэа никто иной, как тот самый юнец, взявший меня в плен в самом конце войны. Это он проволок меня по всему лагерю Ордруф, а потом вместе со мной угодил на обложку «Лайфа».

Как же он узнал мой адрес, ломал я себе голову, обнаружив его письмо в своем почтовом ящике в Гринич-Вилидж.

И, пробежав глазами номер «Уайт крисчен минитмен», убедился, что не один лишь Бернард О’Хэа нашел всеми забытого Говарда У. Кэмпбелла-младшего. На третьей странице простенький заголовок «Американская трагедия» венчал следующий текст:

«Говард У. Кэмпбелл, великий писатель и один из бесстрашнейших патриотов в истории Америки, ныне влачит существование в нищете и одиночестве на чердаке дома номер 27 по Бетун-стрит. Такова судьба людей, у которых хватило мужества сказать правду о заговоре международных еврейских банкиров и международных еврейских коммунистов, которые не уймутся, пока безнадежно не загрязнят кровь каждого американца негрской или азиатской кровью».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю