355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Курт Воннегут-мл » Порожденье тьмы ночной » Текст книги (страница 5)
Порожденье тьмы ночной
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:15

Текст книги "Порожденье тьмы ночной"


Автор книги: Курт Воннегут-мл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)

17: АВГУСТ КРАППТАУЭР УХОДИТ В ВАЛЬГАЛЛУ…

Хотя никто его не просил об этом, вице-бундесфюрер Крапптауэр спустился вниз, чтобы взять из лимузина Джоунза багаж моей Хельги. Вид нашей с Хельгой встречи заставил его вновь ощутить себя юным и рыцарственным.

Мы помяли, что он затеял, лишь когда он вырос в дверях с чемоданом в руках. Джоунз и Кили пришли в ужас – сердце у старика и так тянуло с перебоями, еле-еле.

Лицо вице-бундесфюрера стало цвета томатного сока.

– Вот ведь дурень! – воскликнул Джоунз.

– Да нет, я в полном порядке, – улыбнулся в ответ Крапптауэр.

– Почему Роберта не послал тащить вещи? – спросил Джоунз.

Роберт, его шофер, остался внизу с машиной. Роберт был цветной семидесяти трех лет от роду. Тот самый Роберт Стерлинг Уилсон, бывший арестант, японский шпион и «Черный Фюрер Гарлема».

– Роберта надо было послать, – стоял на своем Джоунз. – Право же, ты не имеешь права так рисковать жизнью.

– Для меня большая честь рисковать жизнью ради жены человека, служившего Адольфу Гитлеру так достойно, как Говард Кэмпбелл, – ответил Крапптауэр.

И рухнул замертво.

Мы пытались откачать его, но бесполезно. Крапптауэр был безнадежно мертв. У него отвисла челюсть, придав лицу непристойно слабоумный вид.

Я слетел на второй этаж, где жили доктор Авраам Эпштейн с матерью. Доктор оказался дома. Он обошелся с усопшим беднягой Крапптауэром довольно жестко, заставив его показать нам, насколько бесповоротно он действительно умер.

Поскольку Эпштейн был еврей, я подумал, как бы Джоунз и Кили не запротестовали по поводу того, как он тряс и шлепал Крапптауэра. Но оба престарелых фашиста были по-детски почтительны и беспомощны.

Единственное, что сказал Джоунз Эпштейну, когда тот окончательно констатировал смерть, было:

– Я сам дантист, доктор.

– Правда? – буркнул Эпштейн. Его это мало волновало. Он пошел к себе вызывать «скорую помощь».

Джоунз накрыл Крапптауэра одним из моих армейских одеял.

– Надо же такому случиться, как только у него снова пошло все на лад, – вздохнул он.

– В каком смысле? – поинтересовался я.

– Он снова создал небольшую организацию, – объяснил Джоунз. – Совсем небольшую, но преданную, верную и надежную.

– Как она называется?

– «Железная гвардия белых сынов американской конституции», – отчеканил Джоунз. – Крапптауэр обладал истинным дарованием выковывать из обыкновенных юнцов дисциплинированную спаянную силу, – и Джоунз печально покачал головой. – А ребята как его понимали!

– Он любил молодежь, а молодежь любила его, – все еще рыдая, проговорил сквозь слезы отец Кили.

– Вот эпитафия, достойная памятника на его могиле, – одобрил Джоунз. – Он работал с молодежью у меня в подвале. Видели бы, как он там все для них оборудовал, для простых пареньков из всех слоев общества.

– Которые иначе бы попали под влияние улицы и испортили бы себе жизнь, – добавил отец Кили.

– Крапптауэр был одним из самых пылких ваших поклонников, – сказал мне Джоунз.

– Вот как?

– Ни одной вашей передачи не пропустил, когда вы вещали по радио. Попав в тюрьму, первым делом собрал коротковолновый приемник, чтобы по-прежнему вас слушать. И каждый день так и бурлил, пересказывая то, что услышал от вас предыдущим вечером.

Я только хмыкнул в ответ.

– Вы были наш светоч, господин Кэмпбелл, – пылко воскликнул Джоунз. – Да представляете ли вы, как озаряли наш путь сквозь все эти мрачные годы?

– Неа, – буркнул я.

– Крапптауэр питал надежду, что вы примете пост офицера по воспитанию идеала в Железной гвардии, – продолжал Джоунз.

– Я там состою капелланом, – вставил Кили.

– О, кто же, кто же, кто же возглавит теперь Железную гвардию? – воскликнул Джоунз. – У кого достанет мужества подхватить факел из рук павшего?

В дверь громко и резко застучали. Открыв, я увидел на пороге шофера Джоунза, старого сморщенного негра, в желтых глазах которого застыла злоба. Шофер был одет в черную форму с белыми кантами и портупеей, на которой болтался никелированный свисток. Им голове его красовалась фуражка люфтваффе без кокарды, на руках – черные кожаные краги.

Нет, этот старый курчавый негр – совсем не дядя Том. В его походке легко угадывался артрит, но вошел он, заткнув большие пальцы рук за пояс портупеи, выпятив подбородок и не сняв фуражки.

– Все в порядке? – требовательно спросил он Джоунза. – Че вы тут застряли?

– Не совсем, – ответил Джоунз. – Умер Август Крапптауэр.

Черный Фюрер Гарлема и бровью не повел.

– Все помирают, – лишь покачал он головой. – Кто же переймет с нас факел, как все помрем?

– Вот и я себя о том же спрашиваю, – вздохнул Джоунз и представил меня Роберту.

– Слыхал за вас, – сказал Роберт, не подавая мне руки. – Но вас самих никогда не слухал.

– Что ж, – пожал я плечами, – на всех сразу не угодишь.

– Мы были на разной стороне, – объяснил Роберт.

– Ясно, – сказал я. Я о нем ничего не знал, и по мне он мог быть на любой стороне, какой ему угодно.

– Моя сторона была цветная, – объяснил Роберт. – Я был за японцев.

– Угу, – сказал я.

– Вы были нужны нам, а мы вам. – В виду имелась германо-японская ось периода второй мировой войны. – Но все равно оставалось много такого, где наша, так сказать, не могла сговориться.

– Да, пожалуй, так.

– Это я к тому, что вы вроде чой-то там на цветных клепали.

– Ну, будет, будет, – умиротворяюще воскликнул Джоунз. – Что толку в раздорах между своими. Задача в том, чтобы объединяться.

– Я просто хочу сказать ему за то, за что говорю нам, – гнул свое Роберт. – То же, за что я говорю сейчас вам, я повторяю каждое утро этому преподобному жантильмену. Подаю ему горячей каши на завтрак и говорю: «Все одно, цветной народ вспрянет в праведном гневе и захватит весь мир. А белым наконец выйдет крышка!»

– Ну, хорошо, хорошо, Роберт, – Джоунз был весь терпение.

– Цветные заимеют собственную водородную бомбу, – твердил Роберт. – Уже сейчас ее комстрячат. Вот скоро придет черед Японии жахнуть. Все остальные цветные предоставят ей честь жахнуть первой цветной бомбой.

– Кого? – поинтересовался я.

– Китай, верней всего.

– Таких же цветных?

– Кто вам сказал, будто китайцы – цветные? – с жалостью посмотрел на меня Роберт.

18: ПРЕКРАСНАЯ ГОЛУБАЯ ВАЗА ВЕРНЕРА НОТА…

Наконец мы с Хельгой остались одни.

И оробели.

Я-то более чем оробел. Будучи уже весьма в годах и прожив столько лет монахом, я просто боялся подвергать испытанию свои возможности любить. Страхи мои лишь увеличивались тем, как много черт неувядающей юности чудотворно сохранила моя Хельга.

– Что ж, как говорится, узнаем друг друга заново, – сказал я. Изъяснялись мы по-немецки.

– Да, – Хельга отошла к окну, разглядывая патриотические символы, прочерченные мною в оконной пыли. – Какой из них теперь твой, Говард?

– Извини?

– Серп и молот, свастика, звезды и полосы. Что из них тебе по душе?

– Спроси лучше о музыке.

– Что? – не поняла Хельга.

– Спроси, какая мне теперь по душе музыка. У меня есть взгляды на музыку. Политических взглядов у меня нет.

– Ясно. Ну, хорошо, какая музыка тебе по душе теперь?

– «Белое Рождество», – ответил я. – «Белое Рождество» Бинга Кросби.

– Извини, но что это?

– Мое любимое музыкальное произведение. Так его люблю, что держу двадцать шесть пластинок с его записью.

– Вот как? – Хельга смотрела на меня отсутствующим взглядом.

– Это… это шутка у меня такая приватная, – замялся я.

– О, да?

– Приватная, – повторил я. – Я ведь так долго был один, что весь стал сугубо приватным. Настолько, что удивляюсь, когда кто-нибудь понимает хоть единственное сказанное мною слово.

– Я пойму, – нежно сказала Хельга. – Дай мне немного времени – совсем немного – и я пойму все, что бы ты ни сказал. Как раньше. – Она пожала плечами. – У меня тоже есть свои собственные приватные шутки…

– С этой минуты, – перебил ее я, – у нас снова будет приватность на двоих. Как раньше.

– Как чудесно!

– Снова государство двоих.

– Да. Скажи мне…

– Все, что спросишь.

– Я знаю, как погиб отец, но ничего не смогла узнать ни о матери, ни о Рези. Ты что-нибудь знаешь?

– Ровным счетом ничего.

– Когда ты видел их в последний раз?

Подумав, я вспомнил точно, когда в последний раз видел родных Хельги: отца, мать и ее младшую сестру Рези, хорошенькую и большую фантазерку.

– Двенадцатого февраля 1945 года.

И я рассказал ей о событиях того дня.

Февраль выдался холодный, мороз пробирал до костей. Украв мотоцикл, я отправился навестить родню жены, семью Вернера Нота, начальника берлинской полиции.

Вернер Нот жил в пригороде, довольно далеко от районов бомбежек. Жил с женой и дочерью в белом обнесенном стеной доме, напоминавшем своим монолитным приземистым величием гробницу римского патриция. За пять лет тотальной войны в этом доме ни единое оконное стекло не треснуло. Высокие, глубоко посаженные окна южной стороны дома выходили в сад внутреннего двора. Северной стороной дом смотрел на памятники, ломаной линией возвышавшиеся над развалинами Берлина.

Я был в форме. На поясе висел крохотный пистолетик и огромный вычурный парадный кортик. Я редко надевал форму, но имел право ношения ее – голубой с золотым шитьем формы майора Вольного американского корпуса.

Вольный американский корпус существовал в фантазиях нацистов, фантазиях о боевой части, укомплектованной, в основном, американскими военнопленными, предназначенной сражаться исключительно на русском фронте. Боевая машина с безупречным духом, воодушевленная преданностью западной цивилизации и ненавистью к монгольским ордам.

Хотя, именуя эту воинскую часть нацистскими бреднями, я впадаю в шизофрению, ибо сам мысль о ее создании и подал, сам разработал униформу и знаки различия, сам сочинил устав, начинавшийся так:

«Я, подобно моим чтимым американским предкам, верю в истинную свободу…»

Не сказал бы, что создание Вольного американского корпуса увенчалось грандиозным успехом. Среди американских военнопленных нашлось лишь трое добровольцев. Что с ними сталось – Бог весть. По всей вероятности, уже погибли к тому времени, как я собрался навестить тестя, так что из всего личного состава корпуса оставался в живых один лишь я.

Когда я поехал к Нотам, русские уже стояли всего лишь в двадцати милях от Берлина. Война почти что закончена, решил я, пора кончать и мою шпионскую деятельность. Мундир я надел, чтобы пускать пыль в глаза немцам, попытайся те не дать мне выехать из Берлина. Тючок со штатским костюмом я привязал к багажнику краденого мотоцикла.

Визит к Нотам вовсе не был ни маневром, ни хитростью. Мне искренне хотелось попрощаться с ними. Они отнюдь не были мне безразличны, я жалел их и даже по-своему любил.

Железные ворота огромного белого особняка были распахнуты настежь. Подле них, уперев в бока руки, стоял сам Вернер Нот, надзирая за работой польских и русских рабынь. Рабыни грузили три запряженных лошадьми фургона сундуками и мебелью из дома.

Лошадки были рыжей масти, мелкой монгольской породы – трофеи первых дней русской кампании.

Надсмотрщиком у рабынь был толстый голландец средних лет в потрепанном деловом костюме.

И охранял их высокий старик с однозарядным штурцером времен франко-прусской войны.

На впалой груди старика болтался Железный Крест.

Из дома, шаркая, выползала рабыня. В руках у нее была голубая ваза, до того прекрасная, что от иге исходило сияние. Рабыня была обута в матерчатые сабо на деревянной подошве. Безымянное, безвозрастное, бесполое существо в лохмотьях с глазами, что устрицы, и обмороженным носом в бело-красных пятнах.

Казалось, она вот-вот уронит вазу, просто заснет на ходу, уйдя в себя, и ваза выскользнет из рук.

Осознав опасность, тесть взвился, будто сработала наставленная на взломщика сигнализация. Вопя во весь голос, он призывал Господа сжалиться над ним хоть раз, пробудив здравый смысл хоть раз, и хоть раз показать ему, Ноту, хотя бы еще одного толкового и энергичного человека, помимо него самого.

Нот вырвал вазу из рук ошарашенной женщины. На грани слез и не стыдясь этого, он требовал всеобщего восхищения голубой вазой, чуть было не ушедшей из мира из-за тупости и лени.

Обтрепанный голландец, бывший у рабынь за старшего, ринулся к несчастной, слово в слово и вопль в вопль повторяя всю тираду тестя. За ним подтянулся и дряхлый солдат, демонстрируя силу, которую в случае надобности к ней могут применить.

Наказали ее весьма своеобразно. Бить не стали.

Но лишили чести носить какие-либо еще вещи Нота.

Поставили в сторону, в то время как остальным с полным доверием предоставили возможность продолжать перетаскивать сокровища. То есть, наказание ее заключалось в том, чтобы выставить последней дурой. Дали, мол, шанс приобщиться к цивилизации, а она его запорола.

– Я приехал попрощаться, – сказал я Ноту.

– Прощай, – ответил Нот.

– Ухожу на фронт.

– Прямо сюда, – показал он на восток. – Без труда дойдешь пешком. За день доберешься, даже если будешь по дороге собирать лютики.

– Может, больше не увидимся, – напомнил я.

– Ну и что?

– Ничего, – пожал я плечами.

– Вот именно, – кивнул Нот. – Ничего оно и есть ничего.

– Можно спросить, куда вы переезжаете? – осведомился я.

– Я остаюсь. Жена и дочь отправятся к брату под Кёльн.

– Могу я чем-либо помочь?

– Можешь. Пристрели собаку Рези. Ей не выдержать дороги. А мне она не нужна, да и не могу я о ней заботиться и с ней возиться, как она привыкла у Рези. Так что пристрели ее, будь любезен.

– Где она?

– Наверное, в музыкальном салоне вместе с Рези, Рези знает, что собаку решено пристрелить, и мешать тебе не будет.

– Хорошо.

– Эффектная у тебя форма.

– Спасибо.

– Не сочти за бестактность, но каких она войск? – спросил Нот.

Раньше он меня в этой форме никогда не видел.

Я объяснил. И показал эмблему на рукоятке кинжала. Эмблема, выложенная серебром по ореховому дереву, являла Американского орла со свастикой в когтях правой лапы, пожиравшего змею, зажатую в когтях левой. Змея долженствовала изображать международный еврейский коммунизм. Голову орла венчали тринадцать звездочек, символизировавших тринадцать первоначальных американских колоний. Эскиз эмблемы набросал я сам, но, поскольку рисую неважно, вместо пятиконечных звезд США нарисовал шестиконечные звезды Давида. Серебряных дел мастер скрупулезно воспроизвел мои звезды ничего не меняя, зато изрядно потрудился, приводя в божеский вид орла.

Вот на звезды мой тесть и обратил внимание.

– Они – символ тринадцати евреев в кабинете Франклина Рузвельта, – заметил Нот.

– Остроумно сказано, – оценил я.

– А все думают, у немцев нет чувства юмора, – сказал Нот.

– Германия – самая непонятная в мире страна, – ответил я.

– Ты – один из очень немногих иностранцев, сумевших нас понять.

– Надеюсь, я заслужил этот комплимент, – ответил я.

– Но с большим трудом. Ты разбил мне сердце, женившись на моей дочери. Я мечтал иметь зятем немецкого солдата.

– Что ж, извините.

– Ты сделал ее счастливой.

– Надеюсь, что да.

– И я возненавидел тебя больше. Счастье на войне неуместно.

– Что ж, извините, – повторил я.

– Из-за того, что я так тебя ненавидел, я стал изучать тебя, – продолжал Нот. – Ловил каждое твое слово. Ни одной передачи не пропустил.

– А я и не знал.

– Всего никто не знает, – ответил Нот. – Вот ты, например, мог знать, что чуть ли не до настоящей секунды ничто не обрадовало бы меня больше, чем возможность уличить тебя в шпионаже и подвести под расстрел?

– Нет, не мог, – согласился я.

– А знаешь, почему мне теперь безразлично, шпионил ты или нет? Вот признайся ты мне сейчас, что шпионил, и мы по-прежнему будем продолжать разговаривать, как ни в чем не бывало, вот как сейчас разговариваем. И я дал бы тебе спокойно уйти куда там шпионы после войны уходят. А почему, знаешь? – повторил он вопрос.

– Нет, – ответил я.

– Потому, что ты нипочем не мог работать на врага лучше, чем работал на нас, – объяснил Нот. – Потому, что я осознал: почти все мои нынешние убеждения, те самые, которые избавляют меня от стыда за все, сказанное и сделанное мною в бытность мою нацистом, я почерпнул не у Гитлера, и не у Геббельса, и не у Гиммлера, а – у тебя! – Нот взял меня за руку. – Ты, один лишь ты удержал меня от вывода, что Германия сошла с ума.

Резко отвернувшись, Вернер Нот оставил меня и подошел к пучеглазой женщине, чуть было не уронившей голубую вазу. Она так и стояла у стены, где приказали, оцепенело изображая наказанную тупицу.

Нот встряхнул ее за плечи, надеясь вытрясти из нее хоть крупицу разума. И показал на другую рабыню, которая несла вырезанную из дуба уродливую китайскую собаку. Несла осторожно, словно грудного младенца.

– Вот, водишь? – спросил Вернер Нот тупицу. Нет, у него и в мыслях не было над ней измываться. Он лишь стремился воспитать из нее более осмысленное, более полезное существо. Несмотря на всю ее тупость. – Видишь, да? – спросил он снова, спросил проникновенно, умоляюще, от души стараясь помочь. – Вот как обращаются с ценными вещами.

19: МАЛЕНЬКАЯ РЕЗИ НОТ…

Пройдя в музыкальный салон пустеющего дома Вернера Нота, я застал там маленькую Рези с собакой.

Маленькой Рези было тогда десять лет. Она свернулась клубочком в глубоком кресле с подголовником подле окна. Окно выходило не на развалины Берлина, а в сад внутреннего дворика, на покрытые кружевным инеем верхушки деревьев.

Дом не топили. И Рези укуталась в пальто и шарф, натянула толстые шерстяные чулки. Уложенный чемоданчик стоял рядом. Рези была готова к отъезду, как только погрузят фургоны.

Сняв перчатки, она аккуратно сложила их на подлокотнике кресла. Перчатки она сняла, чтобы удобнее было ласкать лежавшую у нее на коленях таксу, на скудном военном пайке облысевшую и отекшую так, что почти не могла двигаться.

Она была похожа на какую-то первобытную амфибию, предназначенную возиться в тине. Когда Рези гладила ее, карие глаза таксы загорались слепым экстазом. Жила она лишь ощущениями, рождаемыми медленными движениями кончиков пальцев по ее шкуре.

Я плохо знал Рези. Однажды, в самом начале войны, она заставила мою кровь застыть в жилах, шепеляво назвав меня американским шпионом. С тех пор я старался как можно реже попадаться этому ребеночку на глаза. Сейчас, войдя в музыкальный салон, я с изумлением заметил, до чего она становится похожей на мою Хельгу.

– Рези… – начал я.

– Знаю, – ответила она, даже не обернувшись. – Пора убивать собаку.

– Не очень-то мне хочется это делать, – промямлил я.

– Но ты сделаешь или перепоручишь кому-то другому? – перебила меня Рези.

– Твой отец попросил меня.

Рези взглянула на меня наконец.

– Ты теперь солдат.

– Да.

– Неужели ты надел форму специально, чтобы убить собаку?

– Я ухожу на фронт. Просто заехал проститься.

– На какой фронт?

– На русский.

– Тебя убьют.

– Может, да, а может – нет.

– Все, кто еще жив, скоро умрут. – Казалось, это мало ее волновало.

– Ну, не все, – возразил я.

– Я умру, – сказала Рези.

– Надеюсь, что нет. Надеюсь, что у тебя все будет в порядке, – сказал я.

– Больно не будет, – продолжала Рези. – Просто, раз – и нет меня больше. – Она столкнула собаку с колен. Та шлепнулась на пол, безразличная ко всему, как Knackwurst[6]6
  Вареная колбаса (нем.).


[Закрыть]
.

– Забери ее, – попросила Рези. – Я ее все равно никогда особенно не любила. Жалела просто.

Я взял собаку на руки.

– Ей лучше умереть, чем жить, – добавила Рези.

– Пожалуй, ты права.

– И мне лучше умереть.

– В это я ни за что не поверю.

– Хочешь, я тебе что-то скажу? – спросила Рези.

– Конечно.

– Поскольку всем все равно вот-вот помирать, могу признаться, что люблю тебя.

– Я очень тронут, – сказал я.

– По-настоящему люблю. Как я завидовала Хельге, когда она была жива и вы приезжали вместе! А когда Хельга погибла, я так мечтала, что вырасту, выйду за тебя замуж, стану знаменитой актрисой, а ты будешь писать для меня пьесы.

– Я просто польщен.

– Ерунда все это, – сказала Рези. – Все ерунда. Иди, убивай собаку.

Поклонившись, я вышел за дверь, забрав с собой таксу. Отнес ее в сад, положил на сугроб и вытащил свой пистолетик.

За мной наблюдали трое.

Рези, которая стояла теперь у окна музыкального салона.

Дряхлый солдат, который должен был караулить польских и русских рабынь.

И моя теща, Ева Нот. Ева Нот стояла у окна на втором этаже. Подобно таксе Рези, Ева Нот тоже отекла от скудной военной кормежки. Эта бедолага, которую немилосердное время превратило в сардельку, стояла навытяжку у окна, считая, видимо, казнь собаки церемонией, не лишенной известного достоинства.

Я выстрелил таксе в затылок. Выстрел у моего пистолетика вышел несерьезный, игрушечный какой-то, словно хлопок пистонного пугача.

Такса умерла, даже не дернувшись.

Солдатик-старик подошел ближе, движимый профессиональным любопытством к результатам, коих можно было от подобного пистолетика ожидать. Перевернув трупик носком сапога, он нашел в снегу пулю и пробормотал что-то рассудительно, будто я совершил нечто весьма интересное и поучительное. И пошел рассказывать о всех виденных им и известных понаслышке ранах, о всех способах делать дырки в живой когда-то плоти.

– Хоронить будете? – спросил он меня.

– Да надо бы, наверное, – ответил я.

– А не похороните, так кто-нибудь съест.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю