355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Курт Воннегут-мл » Порожденье тьмы ночной » Текст книги (страница 11)
Порожденье тьмы ночной
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:15

Текст книги "Порожденье тьмы ночной"


Автор книги: Курт Воннегут-мл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)

40: ВНОВЬ СВОБОДА…

Меня арестовали вместе со всеми, кто находился в доме. Но через час отпустили, благодаря, надо думать, вмешательству моей Голубой Феи-Крестной. А держали меня в неозначенном служебном помещении внутри Эмпайр стейт билдинг.

Фэбээровец проводил меня на лифте вниз и вывел на тротуар, вернув в поток жизни. Я прошел по тротуару шагов пятьдесят и застыл.

Как вкопанный.

И не потому, что испытывал чувство вины. Я приучился никогда не чувствовать себя виноватым.

И не из-за ощущения чудовищной потери. Я приучил себя ничего не ценить.

И не от ужаса смерти… Я приучил себя воспринимать смерть, как друга.

И не из-за несправедливости, гневом разбивающей сердце. Я приучил себя к мысли, что в жизни справедливой награды и справедливого возмездия можно искать с таким же успехом, как алмазный венец в помойной яме.

И не от мысли, что я никем не любим. Я приучил себя обходиться без любви.

И не от мысли о жестокости Бога. Я приучил себя ожидать от Него чего угодно.

А оттого, что не было у меня ни малейшей причины идти хоть куда-нибудь. Ведь на протяжении столь долгих пустых и мертвых лет мною водило одно лишь любопытство.

А сейчас и оно иссякло.

Сколько я простоял так, как вкопанный, и сам не знаю. И если мне суждено было сойти с места, то побудительную к тому причину должен был дать некто другой.

Некто и дал.

Полицейский, некоторое время наблюдавший за мной, подошел ближе и спросил:

– Случилось что-нибудь?

– Нет, все в порядке, – ответил я.

– А то вы тут долго стоите.

– Знаю.

– Ждете кого?

– Нет.

– Так вы бы шли себе, а?

– Слушаюсь, – ответил я.

И пошел.

41: ХИМИКАЛИИ…

Я побрел от Эмпайр стейт билдинг в сторону Гринич-Вилидж. И прошел пешком весь путь до моего дома. До дома, который делил с Рези и Крафтом.

И всю дорогу курил, воображая себя при этом светлячком.

По пути попадалось множество других светлячков. Иногда веселой красной вспышкой первым сигналил им я, иногда – первыми сигналили мне они. А прибойный гул и полярное сияние сердца города оставались все дальше и дальше за спиной.

Час был поздний. Я уже стал различать сигнальчики собратьев-светлячков, застрявших в верхних этажах домов.

Где-то провыла сирена, плакальщица налогоплательщика.

Когда я добрался, наконец, до моего дома, в нем погасли все окна, кроме одного на третьем этаже – в квартире молодого доктора Авраама Эпштейна.

Он тоже был светлячок.

Он помигал огоньком мне. Я помигал ему.

Где-то взревел мотоцикл, будто взорвалось несколько хлопушек подряд.

Между мною и дверью подъезда прошествовала черная кошка.

– Ральф? – промурлыкала она.

Темень стояла и в подъезде. Я щелкнул выключателем, но плафон на потолке не среагировал. Я зажег спичку. Все почтовые ящики оказались взломанными.

В дрожащем свете спички и бесформенной окружающей тьме искореженные и погнутые дверцы почтовых ящиков смотрелись дверьми тюремных камер в некоем охваченном пожаром городе.

Зажженная мною спичка привлекла внимание патрульного полицейского, маявшегося одиночеством юнца.

– Что вы здесь делаете? – спросил он.

– Живу я здесь. Это мой дом.

– Личность удостоверить можете?

Я кое-как удостоверил собственную личность, объяснив, что живу на чердаке.

– Из-за вас, стало быть, весь сыр-бор, – сказал полицейский. Не в укор, просто ему стало интересно.

– Можете считать и так.

– Странно, что вы сюда вернулись.

– Я уйду, – кивнул я в ответ.

– Да нет, я вас не гоню, я и права не имею. Просто удивился, и все.

– Я могу подняться к себе? – спросил я.

– Это ваш дом, – напомнил полицейский. – Никто не вправе не пускать вас в ваш дом.

– Спасибо.

– Не надо меня благодарить. У нас – свободная страна, и все имеют равное право на защиту, – любезно ответил полицейский, желая наставить меня в основах гражданских прав.

– Так и должно управлять страной, – согласился я.

– Не пойму, издеваетесь вы, что ли, но факт остается фактом.

– И не думал издеваться, – запротестовал я. – Честное слово, и в мыслях не было.

Полицейскому хватило даже такой простенькой клятвы верности.

– Мой отец погиб на Иво-Джиме[10]10
  Остров в Тихом океане, где в 1945 г. шли ожесточенные бои с японцами.


[Закрыть]
,– сказал он.

– Весьма сожалею, – пробормотал я.

– Надо думать, хорошие люди гибли с обеих сторон, – продолжал полицейский.

– Да, наверное.

– Думаете, опять будет?

– Что будет?

– Война.

– Да.

– И я. Вот черт!

– Это вы верно сказали.

– Что может один человек?

– Каждый что-нибудь делает понемножку, – сказал я. – И вот вам пожалуйста.

– Все сходится одно к одному, – тяжело вздохнул он. – Люди просто не понимают, – И покачал головой. – Как же им быть?

– Повиноваться законам, – сказал я.

– Да добрая половина и этого не хочет. Чего только не наслушаешься, чего только не насмотришься! Временами прямо руки опускаются.

– Временами это со всеми бывает, – сказал я.

– По-моему, тут отчасти дело в химии, – заметил полицейский.

– Где «тут»? – не понял я.

– В упадке духа, – объяснил он. – Вроде, ученые докопались, что во многом хандру вызывают разные химические вещества.

– Ну, не знаю, – усомнился я.

– Нет, я читал, – стоял на своем полицейский. – Ученые сейчас над этим работают.

– Надо же, как интересно.

– Можно человеку ввести определенные химикалии, и он чокнется, – продолжал полицейский. – И над этим работают тоже. Кто его знает, может, в химикалиях-то и все дело.

– Не исключено.

– Может, в разных странах люди в разные времена оттого и ведут себя по-разному, что разные химикалии потребляют, – предположил он.

– Мне как-то в голову не приходило над этим задуматься, – сознался я.

– А то с чего бы людям изменяться так сильно? – спросил полицейский. – Вот брат мой бывал в Японии, говорит – симпатичней людей не видел, а ведь отца-то нашего японец убил! Подумать только.

– Н-да, – сказал я.

– Не иначе, как в химикалиях дело, а то в чем же еще?

– Понимаю, о чем вы, – кивнул я.

– Вы поразмыслите об этом как следует.

– Поразмыслю, – пообещал я.

– Я всю дорогу о химикалиях думаю, – сказал полицейский. – Надо бы, пожалуй, вернуться к учебе и изучить все, что уже известно о химикалиях.

– Да, надо бы, пожалуй, – согласился я.

– Может быть, как разберутся с химикалиями, – продолжал он, – так обойдутся и без полицейских, и без войн, и без сумасшедших домов. И не станет ни разводов, ни алкашей, ни малолетних преступников, ни падших женщин, и всего такого.

– Было б здорово, это уж точно, – согласился я.

– Все это возможно, – сказал полицейский.

– Я вам верю, – сказал я.

– Теперь так научились, что все могут сделать. Еси только возьмутся – денег достанут, подберут самых толковых специалистов и навалятся как следует. Ускоренным темпом.

– Я – за, – вставил я.

– Вот взять женщин, у которых раз в месяц сдвиг по фазе, – сказал полицейский. – Это у них просто избыток каких-то химикалиев появляется, а вовсе не блажь какая нападает. Иногда бывает после родов какие-то химикалии взыграют, и роженица убивает свое дитя. Как на прошлой неделе в четырех домах отсюда.

– Вот ужас-то, – сказал я. – А я и не знал…

– Самое невероятное – чтоб женщина убила собственное дитя, да вот, убила же. Это все определенные химикалии у нее в крови – даже если она сама и не собиралась, и не хотела.

– Гм, – промычал я.

– Иной раз задумаешься, что с этим миром не так, – сказал он. – И вот вроде нащупывается здесь ключ к отгадке.

42: НИ ГОЛУБЯ, НИ ЗАВЕТА…

Я поднялся на свой крысиный чердак, поднялся по извилистой, как завиток панцыря улитки, лестнице из дубовых панелей и штукатурки.

Раньше воздух, застаивавшийся в лестничной клетке, был полон меланхолической тяжести, угольной штыбы, запахов стряпни и уборной. Сейчас же на лестнице было холодно и не пахло ничем. Окна у меня на чердаке были разбиты. Все теплые газы выносились по лестнице в мои окна, словно сквозь гулкую вытяжную трубу.

Воздух был чист.

Ощущение внезапно взломанного затхлого старого здания, свежей струи, ворвавшейся в застоявшийся воздух и очистившей его, было мне знакомо. Оно не единожды приходило ко мне в Берлине. Дважды бомбы попадали в дома, где жили мы с Хельгой. Оба раза оставалась лестничная клетка, по которой можно было подняться наверх.

В первый раз лестница привела нас в нашу квартиру, в которой выбило окна и сорвало крышу, чудом оставив в целости и сохранности все остальное. Во второй раз мы поднялись по лестнице вздохнуть чистого разреженного воздуха двумя этажами ниже нашей бывшей квартиры.

Оба эти мгновения на верхних площадках лестничных клеток разбомбленных домов оказались бесподобными.

Но не более чем мгновения, ибо мы, естественно, как и любая другая семья, любили свое гнездышко и нуждались в нем. И тем не менее на какую-то долю секунды мы с Хельгой ощущали себя Ноем и его женой на вершине горы Арарат.

Лучшего чувства я не ведаю.

А затем снова завыли сирены воздушной тревоги, а мы снова осознали себя простыми смертными, без голубя и без завета; снова вспомнили, что потоп не то что не кончился, но еще лишь только начинался.

Один раз, помню, мы с Хельгой спустились с расщепленной лестницы, уходившей в пустое небо, прямо в бомбоубежище, вырытое глубоко под землей, а землю вокруг охаживали тяжелые фугаски. И охаживали так, что, казалось, вообще никогда больше не уйдут.

Убежище же попалось длинное и узкое, словно вагон поезда, и битком набитое.

А на скамье напротив нас с Хельгой оказались мужчина с женщиной и тремя детьми. И женщина взмолилась, обращаясь к потолку, бомбам, самолетам, небу и Всевышнему Господу над всем этим.

Начала она тихо, но ведь не к присутствующим обращалась.

– Ну, хорошо, – говорила она. – Вот, мы здесь. Здесь на месте. Мы слышим тебя там, наверху, слышим, как ты разгневан. – И вдруг голос ее неожиданно набрал силу. – Боже милостливый, до чего же ты гневен! – возопила она.

Муж ее, изможденного вида штатский с нашлепкой на глазу и значком Союза учителей-нацистов на лацкане, сказал ей что-то предостерегающе.

Жена не слышала его.

– Чего же ты хочешь от нас? – обращалась она к потолку и ко всему, что лежало над ним. – Скажи нам. Чего бы ты ни требовал – мы все выполним.

Бомба разорвалась совсем рядом, и струйка штукатурки, посыпавшейся с потолка, заставила женщину с воплем вскочить. Вместе с нею вскочил и ее муж.

– Сдаемся! Мы сдаемся! – вопила она, и улыбка неимоверного облегчения и счастья расплылась по ее лицу. – Все, можешь прекратить! – вопила она и заливалась смехом. – Все кончено, мы больше не воюем! – И она обернулась к детям сообщить им радостную весть.

Муж вырубил ее одним ударом.

Этот одноглазый учитель усадил жену на скамью, прислонил к стене. А затем подошел к старшему по чину среди присутствующих, которому случилось быть вице-адмиралом.

– Женщина ведь… У нее просто истерика… С женщинами бывает… Она ведь вовсе не то хотела сказать… Удостоена золотого Ордена материнства… – бормотал он вице-адмиралу.

Вице-адмирал и глазом не моргнул. И ничуть не ощутил себя в неподобающей роли. В манере, преисполненной достоинства, он отпустил бедняге грехи.

– Ничего, – сказал он. – Бывает. Не переживайте.

Система, способная прощать подобные проявления слабости, вызвала у учителя восхищение.

– Хайль Гитлер! – поклонился он, отступая назад.

– Хайль Гитлер! – ответил вице-адмирал.

Затем учитель начал приводить в чувство жену, стремясь сообщить ей радостную весть: она прощена, все проявили понимание.

А бомбы тем временем все охаживали землю, а трое детей учителя и бровью не повели.

И не поведут никогда, пришло мне на ум.

И я не поведу – пришло мне на ум.

Больше никогда.

43: СВЯТОЙ ГЕОРГИЙ И ДРАКОН…

Дверь на мой крысиный чердак сорвали с петель, и она канула куда-то без следа. Дворник завесил дверной проем моей плащ-палаткой, прибив ее крест-накрест досками. А на досках написал золотой краской для батарей, отсвечивающей в огне моей спички: «Внутри – никого и ничего нет».

Тем не менее кто-то отодрал нижний угол полотнища, образовав тем самым небольшой треугольный лаз на чердак, похожий на полог вигвама.

Я пролез в него.

Выключатель не сработал. Единственным источником света остались несколько невысаженных оконных стекол. Разбитые окна были заткнуты бумагой, тряпками, одеждой, постельным бельем. В щелях свистали ночные ветры. Свет, попадавший в мой чердак, казался синим.

Я подошел к заднему окну за печкой, выглянул посмотреть на чудо, очерченное границами частного скверика, маленький Эдем, образованный смыкающимися задворками. Сейчас там никто не играл.

Некому там было крикнуть то, что мне так бы хотелось услышать в ту минуту: «Три-три, нет игры, ты свободен – выходи».

В сумраке чердака кто-то пошевелился, послышался шорох. Крыса, подумал я.

Я ошибся.

Это был Бернард О’Хэа, человек, вечность назад арестовавший меня. Это зашевелилась моя суженая Фурия, принявшая образ человека, видевшего лучшее в себе в стремлении ненавидеть и преследовать меня.

Я никоим образом не хочу возводить на него хулу, уподобляя звук его движений звуку движения крысы. Я отнюдь не воспринимаю О’Хэа крысой, хотя его поведение по отношению ко мне казалось столь же докучливым, но меня не касающимся, сколь копошение крыс за стенами моего чердака. То, что он арестовал меня в Германии, ровным счетом ничего не значило. И не делало его моей Немезидой. Моя песенка была спета задолго до того, как О’Хэа посадил меня под замок. И для меня он был не более чем один из тех, кто собирает по следам войны развеянный ветрами мусор.

Самому О’Хэа, однако, картина наших отношений рисовалась в куда более волнующем свете. Себя, особенно когда под банкой, он мнил Святым Георгием, а меня – Драконом.

Когда я разглядел его в сумерках моего чердака, он сидел на перевернутом оцинкованном ведре. Он был одет в форму Американского легиона. И имел при себе кварту виски. Видно, давно меня поджидал, пил и курил. Он был пьян, но форма была в полном порядке, галстук как по ниточке и пилотка строго под положенным углом. Форма играла для него существенную роль и предназначалась играть такую же роль и для меня.

– Узнаешь? – спросил он.

– Узнаю.

– Годков мне прибавилось, – сказал он, – но не так уж я и изменился, а?

– Нет, – ответил я. Ранее я описал его похожим на поджарого молодого волка. Сейчас, на чердаке, он выглядел нездоровым – бледным, издерганным, с воспаленными глазами. Не так волк, как койот, подумал я. После войны он явно не процветал.

– Ждал меня? – спросил он.

– Ты предупредил, что можешь объявиться.

Мне приходилось держаться с ним осторожно и вежливо. Я предполагал, и предполагал верно, что он явился ко мне с недобрыми намерениями. А раз он такой наутюженный, хотя меня много меньше и легче, то, наверное, вооружен. По всей вероятности – пистолетом.

О’Хэа поднялся на ноги, и по тому, как его шатало, я понял, насколько он пьян. Поднимаясь, он сшиб ведро.

И усмехнулся.

– Я тебе часто являюсь в кошмарах, а, Кэмпбелл?

– Часто, – ответил я. Солгав, разумеется.

– Удивлен, что я никого с собой не привел?

– Удивлен.

– Многие со мной просились, – объяснил он. – Из Бостона делая компания хотела прилететь. И сегодня, как я до Нью-Йорка добрался, зашел в бар, разговорился там с незнакомыми людьми, так они тоже за мной увязались.

– Гм, – хмыкнул я.

– Но я им знаешь, что сказал?

– Нет, – ответил я.

– Я им сказал: «Извините, значит, парни, но это – вечеринка только для нас с Кэмпбеллом». Так вот и будет – только мы с тобой вдвоем, лицом к лицу.

– Ага, – буркнул я.

– Тут дело давнее, я им говорю, годами копилось, – продолжал О’Хэа. – Это у нас судьба такая, чтоб с Кэмпбеллом встренуться после стоких лет… Ты что, не согласен? – спросил он меня.

– С чем?

– С тем, что судьба. Вот так сойтись здесь, в этой комнате, и чтоб ни один из нас не увильнул, даже если б захотел.

– Возможно, – пожал я плечами.

– Как только решишь уж, что в жизни – ну, никакого смысла, – сказал он, – как – раз, и вдруг просек, что ты в аккурат для чего-то предназначен.

– Понимаю, о чем ты.

О’Хэа качнуло, но он удержался на ногах.

– Знаешь, чем я на прожитье зарабатываю?

– Нет.

– Диспетчер я. У меня грузовики мороженое возют.

– Что-что? – переспросил я.

– Грузовиков цельная армия. Ездиют по предприятиям, пляжам, стадионам – всюду, где толпится народ. – О’Хэа, казалось, напрочь забыл обо мне на секунду-другую, смутно вспоминая миссию руководимых им грузовиков. – Машины дли мороженого прямо на грузовике, – пробормотал он. – И всего два сорта: ванильное и шоколадное. – Голос его звучал точно так же, как у бедняжки Рези, рассказывающей мне о чудовищной бессмысленности ее работы за сигаретным автоматом в Дрездене.

– Как началась война, – сказал мне О’Хэа, – я думал, мне получше обломится через пятнадцать лет, чем должность диспетчера по отгрузке мороженого.

– Надо думать, всем нам случается разочаровываться, – сказал я.

На эту вялую попытку протянуть руку братства О’Хэа не среагировал. Его беспокоила лишь своя печаль.

– Врачом хотел стать, – бурчал он. – В юристы думал податься, в писатели, архитекторы, инженеры, газетчики. Чего бы я только не достиг!

– Но тут женился, – продолжал он, – и жена пошла детей строгать, так мы с корешом завели дело по поставке пеленок, а, кореш возьми и сделай ноги с башлями, а эта знай себе все рожает. Ну, с пеленок я переключился на жалюзи, а как жалюзи накрылись, вышло мороженое. А жена все рожала, и машина все ломалась, мать ее так, и кредиторы заели, а весной и осенью термиты весь пол прогрызают.

– Сочувствую, – сказал я.

– Вот я и спросил себя, – продолжал О’Хэа, – какого ж рожна? Чего я не вписываюсь? В чем смысл-то?

– Хорошие вопросы, – мягко сказал я, передвигаясь поближе к тяжеленным каминным щипцам.

– И тут кто-то возьми и пришли мне газету со статьей, что ты еще жив. – И я увидел воочию злобную радость, охватившую его в тот момент. – Тут-то до меня и дошло, в чем смысл. Зачем я живу и в чем мое предназначение.

Выпятив глаза, О’Хэа шагнул ко мне.

– Вот он я, Кэмпбелл, прямиком из прошлого!

– Здравствуйте, – поклонился я.

– Ты понимаешь, что для меня значишь, Кэмпбелл?

– Нет.

– Ты – зло в чистом виде. Просто в чистом виде зло.

– Спасибо, – ответил я.

– Твоя правда – это вроде даже комплимент, – согласился О’Хэа. – Обычно и в плохом человеке есть что-то хорошее – почти столько же, сколько плохого. Но ты, – продолжал он, – ты – сплошное зло. Добра в тебе не больше, чем в дьяволе.

– Может, я и есть дьявол, – сказал я.

– Думаешь, мне такое на ум не приходило?

– Что ты собираешься со мной сделать? – спросил я.

– Кишки из тебя выпущу, – ответил он, покачиваясь с носок на пятки, поводя плечами, расслабляя их. – Как услышал, что ты жив, сразу смекнул, в чем мой долг. Нет, по-другому не выйдет. Все именно так и должно было кончиться.

– Не понимаю, почему, – сказал я.

– Ну так поймешь, ей-богу, поймешь, как миленький. Заставлю тебя понять. Ей-богу, я для того и на свет народился, чтоб кишки из тебя выпустить, прямо на месте.

О’Хэа обозвал меня трусом. Обозвал меня нацистом. А затем обозвал самым оскорбительным словом в английском языке.

Тут я и перебил ему здоровую правую руку каминными щипцами.

Это был единственный акт насилия, совершенный мною на протяжении всей своей столь долгой жизни. Я сошелся с О’Хэа в единоборстве и одолел его. Одолеть его было нетрудно. О’Хэа был так опьянен спиртным и бредовыми видениями торжества добра над злом, что и не ожидал от меня никаких потуг к защите.

Осознав же, что пропустил удар, что Дракон намерен задать Святому Георгию серьезную взбучку, он пришел в изумление.

– Вот, значит, ты как решил играть, – пробормотал он.

И тут мучительная боль множественного перелома пронзила, наконец, нервную систему, и на глаза его навернулись слезы.

– Пошел вон, – приказал я. – Если не хочешь, чтобы я перебил тебе вторую руку и не пробил голову. – Прижав кончики щипцов к его правому виску, я сказал: – Оружие – нож или пистолет, что там у тебя – я отберу.

О’Хэа лишь мотал головой, не в силах говорить от страшной боли.

– У тебя нет оружия?

Он снова помотал головой.

– Честно драться, – еле выговорил он. – Честно…

Я ощупал его карманы. Оружия не было. Святой Георгий собирался выпустить из Дракона кишки голыми руками!

– Несчастный ты полоумный кирной однорукий сукин сын, – сказал я ему. И, сорвав брезент с дверного проема, вышиб набитую на него крестовину. А затем пинком вышиб О’Хэа на лестницу. Тот повис на перилах, взгляд его приковала манящая бездонная спираль лестничного пролета, обещающая верную смерть внизу.

– Я ни твоя судьба, ни дьявола, – сказал я ему. – Ты только взгляни на себя! Приперся покарать Зло голыми руками, а теперь уходишь восвояси, стяжав славы не более, чем пешеход, попавший под автобус. И поделом. Человек, ополчившийся на зло в чистом виде, иной славы и не заслуживает.

– Всегда хватает весомых причин сражаться, – продолжал я, – но нет ни одной, чтобы без удержу ненавидеть, вообразив, будто твою ненависть разделяет Всевышний. В чем зло? В той огромной доле каждой души, что жаждет беспредельно ненавидеть, ненавидеть, залучив на свою сторону Господа. Этой своей стороной человек и липнет ко всякой мерзости.

– Это та сторона личности безумца, – сказал я, – что карает, поносит и радостно затевает войны.

То ли слова мои на него так подействовали, то ли спиртное, то ли унижение, то ли боль от сломанных костей – не знаю, но О’Хэа стошнило. И как! С четвертого этажа блеванул прямо на пол вестибюля.

– Поди вытри, – приказал я.

О’Хэа повернулся ко мне, глаза по-прежнему горели неукротимой ненавистью.

– Я тебя еще достану, братец, – прошипел он.

– Все может быть, – пожал я плечами. – Но твоего удела банкротств, мороженого, оравы детей, термитов и безденежья это все равно не изменит. Уж если тебе так неймется служить в Христовом Воинстве, попробуй Армию Спасения.

И О’Хэа ушел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю