355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Курцио Малапарте » Волга рождается в Европе (ЛП) » Текст книги (страница 9)
Волга рождается в Европе (ЛП)
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 02:10

Текст книги "Волга рождается в Европе (ЛП)"


Автор книги: Курцио Малапарте


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)

Финские позиции у Белоострова и Александровки на Карельском перешейке, которые были устроены на расстоянии всего шестнадцати километров от пригородов Ленинграда, были подходящим место для таких наблюдений, из-за большой близости «рабочей крепости», возможности получать сведения из первых рук, непосредственности и своеобразия деталей, которые можно получить из уст перебежчиков, пленных и тех великолепных карельских связных, которые постоянно курсируют между осажденным городом и финскими командными пунктами. Я весь год словно с балкона наблюдал трагедию Ленинграда. Это для меня было не спектаклем, а чем-то вроде проверки совести, если можно использовать выражение «проверка совести» для морального, политического и социального опыта, во время которого я был исключительно зрителем, который неизбежно происходил вне меня, в отрыве от меня, но реальность которого не исключала, однако, ни сочувствия, ни самого глубокого человеческого понимания.

Из моих наблюдений и моих мыслей о Ленинграде читатели узнают, что опыт «рабочей крепости» на Неве, самого большого рабочего города Советского Союза и одного из самых больших городов мира, предвещал и подготавливал событие Сталинграда, большой «рабочей крепости» на Волге. В этой безжалостной трагедии культуры Европы у сознания, пожалуй, не должно было быть никакой другой задачи, кроме как помочь предупредить возможные неожиданности войны, которая так богата неожиданностями, как никакая другая. В том, что я испытал, Ленинград предупреждает ужасную «неожиданность» Сталинграда.

(Под Ленинградом, 1943 год)

18. Там внизу горит Ленинград

Хельсинки, март

Корабль, прямо под нами, казался покинутым. Ни одного фонаря, никаких бортовых огней, никаких признаков жизни. Замерзший во льду, в нескольких метрах от побережья Эстонии, он выглядел как одна из тех черных песчинок, которые заключены в желтую, красноватую прозрачность кусочка янтаря. И у застывшего ледяного моря, в постепенно клонившемся к вечеру розовом дне, действительно была прозрачность янтаря. Самолет спустился почти до пятидесяти метров, описывая вокруг корабля широкие круги: мы видели, как по палубе бежит собака, вытягивает морду к нам и лает; какой-то мужчина показался в люке и медленно помахал нам рукой. Потом он втянул голову вниз и исчез. В Финском заливе застряли во льду много таких пароходов маленького тоннажа. Горстка мужчин с оружием остается на борту, не для того, чтобы охранять груз, который давно уже отвезли на санях на сушу, а чтобы защищать корабль от нападений русских патрулей, которые иногда отваживаются добираться по замерзшей поверхности моря до финского и эстонского побережья.

Самолет снова набрал высоту, и постепенно горизонт в этом месте Финского залива, где его ширина ненамного превышает семьдесят километров, открывал нашему взгляду свои дальние, белые и синие перспективы. Только бледно-голубая полоса там внизу, слева от нас, обозначала линию побережья Финляндии. Взгляд на некоторое время проникал глубоко внутрь равнин Эстонии, исследовал бесконечные леса елей и берез. Ревель, справа от нас, немного сзади, оказывался завуалированным дымом из дымовых труб его фабрик. Высокие острые башни его дворцов и церквей, покрытые зелеными медными пластинами купола, мачты защемленных между ледовыми зубцами кораблей вдоль мола гавани выделялись из плотной зоны пара, кажется, качались в беспокойном волнистом свете. Насколько хватало глаз, на ледяной равнине моря были видны длинные колонны саней и лыжные патрули, которые стремились к берегу или скользили вдали, в поисках секретов приближающейся ночи.

Мы были в самой середине Финского залива, вероятно, на высоте трехсот метров над ним, когда солнце исчезло. Это было прекрасное пылающее красным огнем солнце, в жестком, сильном контрасте с нежной пастелью невероятного, ледяного, чистого ландшафта. Как стальной диск циркулярной пилы, который с треском погружается в ствол дерева и исчезает, солнце медленно проникало в жесткую ледовую корку, пока не исчезло. Огромные белые стружки пара поднимались на горизонте. Гигантская долго светящаяся шестерня с красными зубьями стояла на краю неба, пока медленно не погасла. Ландшафт сразу изменился, стал нереальным, отделился от времени и места; он, казалось, расставался с землей и морем, и внезапно я заметил, что мы летим в нежно-голубом прозрачном хрустальном шаре, вдоль широкой плоской дуги. Воздух в этом стеклянном шаре был розовый и голубой, как полость раковины. Шум моторов был таким же, как шум моря в раковине, очень чистый звук, необъятный, мягкий голос. Будь это отблеск кровавой зубчатой шестерни на краю неба, будь это напряженное внимание глаза и усталость от долгого наблюдения, но мне казалось, как будто наш полет кружился по спирали вокруг красной точки на самом крайнем месте неба на востоке, там внизу в конце Финского залива, в направлении Ленинграда.

Наблюдатель тоже пристально всматривался в эту точку, в направлении зарева пожара; сразу он повернулся и кивнул мне, как будто ответил на мой вопрос. Теперь огненный дым мягко поднимался, широкими кругами, он образовывал воздушные сооружения, которые ветер беспрерывно стирал и соединял заново, высоко в небе он почти изображал отображение поставленного вниз головой города, с его домами, его дворцами, его улицами, его глубокими местами. Но агония Ленинграда постепенно утрачивала всякое настоящее присутствие, всякую человеческую материальность и форму, становилась абстрактной идеей, намеком, воспоминанием. Что такое дым, мерцание там внизу? Дым пожара, ничто иное. Мерцание далекого пожара. Ничто иное. Чад огромного костра. Ничего больше. Агония города, который носит таинственное, непонятное имя. Ах да, агония Ленинграда. Нет, ничто иное. Это было действительно что-то незначительное, легкий дым там внизу, огненный свет, огромное сооружение из миражей, которые ветер мягко стирал в синем вечернем воздухе и соединял заново. Иногда, из глубины равнин Эстонии, за Ораниенбаумом, вздрагивала красноватая молния, как кровавое подмигивание. Это был глаз битвы, которая горит там внизу у восточной границы Эстонии. Бесформенный красный глаз, глаз Марса в пару боя. Уже спускалась ночь. Однако белизна снега, яркий отблеск бесконечной ледяной равнины превращали ночь в чудесно светящийся день. Бледный, интенсивный свет, кажется, поднимался из глубоких морских глубин, освещал снизу ледовую корку в магической прозрачности, которая распространялась до самых дальних берегов; даже земля сверкала от этого холодного глубокого света. Шум моторов поднимался и понижался в пустоте раковины, и внезапно он ослабел, превратился в шелестение, жужжание пчелиного роя.

Это был туман, который поднимался вверх к нам от замерзшей поверхности моря и постепенно покрывал небо. Потом вдруг белый мрак ослепил нас, мы скользили в мягкую, беззвучную темноту.

Теперь машина поднималась выше и выше, чтобы вынырнуть из тумана. Когда мы вскоре после этого попали в ясный воздух, и снова свободное и чистое небо изгибалось над нами, мы заметили перед собой розовое пятно, лепесток розы, который двигался по пути нашего самолета. Как это бывает в тумане, когда слабеющий свет получает новую силу и переламывается в невообразимых удалениях, нам представился горящий Ленинград в странной близости. Розовый лепесток передвигался, скатывался, казалось, будто он дышал. Так мы летели, в свободной синеве, на протяжении казавшегося бесконечным времени, пока машина не начала падать и не нырнула обратно в туман.

И внезапно деревья с оглушительной скоростью понеслись нам навстречу, земля на мгновение закачалась под нами, бросилась на нас как гоночный автомобиль на дороге, со скоростью двести километров в час. Шасси почти задевало верхушки елей, машина вставала на дыбы, отталкивала землю в сторону от себя как пловец, который отталкивается ударом ног от глубины моря, чтобы выплыть на поверхность. Мы летели несколько минут, повиснув под потолком тумана, как комнатная муха. Мы искали посадочную полосу Хельсинки. Неожиданно мы сели, машина заскользила по льду, потом она остановилась. Во внезапной тишине я не слышал ни голосов, ни шума шагов, ничего, кроме скрипения башмака по снегу. Оно медленно приближалось. Ничто, кроме этого легкого скрипа, не могло передать масштаб этой бескрайней тишины, этой беззвучной, ледяной пустыни.

19. Голоса леса

Александровка, март

И вот она, самая передовая линия, в лесу около маленького города Александровки, в шестнадцати километрах от бывшей столицы Российской Империи. Это самый выдвинутый вперед участок всего фронта перед Ленинградом. У осады русской метрополии здесь ее самое чувствительное место, самая нервная, самая беспокойная, самая неприкрытая часть. Я в последующие дни расскажу о характере этой осадной войны, о мощных оборонительных мерах Советов, об обстоятельствах и формах проявления этой безжалостной борьбы, о гигантских трудностях, которые должны выдержать оба противника; я расскажу об агонии этого гигантского города, охватывающего с поясом его пригородов пять миллионов человек, военных и гражданских. Это самая большая осадная война, которую когда-нибудь вели. Сегодня, когда я еще устал от поездки и еще совсем новичок на этом фронте, чтобы писать об этом серьезно, сегодня я хочу ограничиться тем, что сообщу читателю мои первые впечатления, первые соображения, несколько событий моей поездки из Хельсинки в Виипури, и из Виипури через поле сражения у Суммы, через Терийоки и Майнилу до этого передового дозора у Александровки. Все же, сначала мне хотелось бы, чтобы читатель уяснил самому себе трудности моего задания. Начнем с климата. Термометр сегодня вечером показывает не больше чем 24 градуса мороза. По сравнению с необычной суровостью этой зимы это немного. Для меня это больше, чем достаточно. При этих обстоятельствах нелегко работать. «Корсу», в котором я устроился и жду полковника Лукандера, тесное, низкое и заледеневшее («Korsu» – это одноэтажное убежище, блиндаж, наполовину закопанный в снег, что-то вроде маленького барака из стволов деревьев, он защищает от шрапнели, но, конечно, не от снарядов). Солдаты, которые занимают его, еще не вернулись с ежедневного патрулирования, из разведывательного дозора или с трудовой службы, и печь холодна.

Пальцы сырые, бумага, на которой я пишу, покрывается легким слоем инея, похоже, как будто бумага запотевает, и мне на самом деле кажется, что я пишу на запотевшем стекле. Буквы выглядят пожелтевшими, словно буквы старого письма, которое спустя долгие годы было найдено на дне сундука; лед скрывает их так. Наконец, входит солдат с охапкой дров, это светлые, гладкие березовые поленья, с корой с желтыми и белыми пятнами. После этого приятный аромат смолистого дыма висит в «корсу», бумага, на которой я пишу, оттаивает, слой инея тает. Толстые капли стекают вдоль листа.

Я оставил свое имущество в углу «корсу», под каркасом из досок, который служит кроватью для ночлега. Это настоящие нары, как в одиночной камере; солдаты и офицеры спят там рядом, солдаты на одной, офицеры на другой стороне, на соломенных тюфяках, покрытых грубым сукном. Все аккуратно, чисто, просто и понятно. Каждый предмет на его месте, кухонная посуда, винтовки, ранцы, ручные гранаты, предметы одежды, валенки, белые маскировочные накидки, лыжи, снегоступы.

Хотя я пришел сюда не воевать, а наблюдать вблизи обстоятельства и особенности осады Ленинграда и писать о них, я получил полное походное снаряжение: меховой спальный мешок, шинель с подкладкой из овечьей шерсти, эскимосскую меховую шапку, рюкзак, вторую пару ботинок на смену, несколько бутылок водки и неприкосновенный запас консервов. В финской армии у офицеров нет денщиков, поэтому я должен нести все это тоже сам.

Я пришел не для боя, а чтобы через склон рва, через заграждения из колючей проволоки, через русские бункеры, через леса и снежные поляны, через золоченые луковицы колокольни Александровки, бросить свой взгляд вперед, к фабричным трубам, колокольням и куполам Ленинграда. Необозримый город, этот Ленинград, плоский, вытянутый, без небоскребов, без высоких башен. Построенный на грязевых отложениях в болотистой дельте Невы, он, кажется, ежедневно тонет все глубже в наносном грунте своей солоноватой воды и каналов. Он низко поднимается на горизонте, время от времени синеватый туман скрывает его из виду. Затем неожиданно, при внезапном прояснении, кажется, что его можно схватить, достаточно лишь протянуть руку. Так показалось и мне только что, когда я пришел к этому лесу. Туман поредел на мгновение; я остановился посреди дороги и пристально смотрел вперед на прекрасное призрачное явление.

Вот уже больше часа я сижу в «корсу» и жду, пока полковник Лукандер, командир участка, вызовет меня. Старший лейтенант Свардстрём, который приехал со мной из Виипури, и которого я попросил узнать, где находится полковник Лукандер, возвращается и говорит, что он выехал на обход позиций. – Скоро он будет здесь, – добавляет он. Свардстрём высокий молодой человек, белокурый, худой, со странно нерешительной и в то же время двусмысленной улыбкой. Он говорит вперемешку по-немецки и по-фински, а иногда он смеется, как бы извиняясь. Тихо начинает идти снег. Время крадется медленно, в ленивом молчании.

– Я пойду проверю, не вернулся ли уже полковник, – говорит Свардстрём, когда покидает барак. Я остаюсь только с солдатом, который следит за печкой. Парень с коричневыми волосами, жестким лицом, приветливым взглядом. Пока я пишу, он украдкой рассматривает меня, мою форму, мою шляпу альпийских стрелков, зеленые огни петлиц, звезды воинского звания. – Kapteeni? – спрашивает он. – Да, я Capitano, капитан. Он улыбается и повторяет для себя: – Kapteeni.

Я поднимаю глаза от своей бумаги и внимательно слушаю голоса леса, бесконечного, темного, густого леса вокруг нас. Голоса людей, животных, деревьев, машин? Тот, кто не родился в этих финских лесах, тот «психически» заблудится в них, как в лабиринте. Я имею в виду не лабиринт ветвей и стволов, а лабиринт впечатлений, в абстрактных диких зарослях, в нереальной стране, где дух теряет всякий контакт с действительностью, и все вокруг превращается, меняет вид и форму, в продолжающееся обманывающей чувства метаморфозе. Чувства обманывают, дух попадает в кружащийся бездонный вихрь. Голоса, звуки, формы приобретают таинственную сущность, что-то таинственное, магическое. Крик звучит вдали. – Se on koira, это собака, – говорит солдат. Я благодарен ему, что он переводит для меня голоса леса в человеческие звуки. Прекрасное слово, «koira», оно звучит для меня как какое-то греческое слово, оно вызывает в моей памяти «korai» Акрополя. Слышен дальний грохот, который быстро приближается, он поднимается между деревьями как цветок, как струя родника, как развевающиеся на ветру волосы девочки. – Se on tykki, это пушка, – говорит солдат. Глухой отзвук тяжелого орудия. Эхо взрыва катится по лесу как гремящий голос реки. Солдат рассматривает меня и слушает. Я благодарен ему за эту помощи, я не знаю голоса этих финских лесов, я не узнаю снова голоса людей, животных, деревьев, машин в этом бесконечном, таинственном финском лесу. – On tuuli, это ветер, – объясняет солдат. – Se on hevonen, это лошадь, продолжает он пояснять мне.

Звук голосов приближается к «корсу». Солдат поднимает голову, выглядывает через окно. – Se on venäläinen karkuri, русский пленный, перебежчик, – говорит он. Мужчина маленького роста, растрепанный, с худым бледным лицом, с усталыми мерцающими глазами. Голова его гладко выбрита, полна шрамов. Он стоит перед группой солдат, нервными движениями рук он сжимает и отпускает свою острую татарскую шапку. Толстые капли пота, вероятно, от страха, а может быть, от слабости, капают ему на лоб. Снова и снова он вытирает себе пот меховой шапкой. Он говорит: – Я не знаю. Он говорит робким, немного хриплым голосом. Советский пленный. Я хотел бы, чтобы он оставил меня безразличным и не вызвал во мне волнения. И, все же, он будит во мне одновременно сочувствие и отвращение, и скорбь. Я со вчерашнего дня видел много этих советских пленных, и все были маленькими, запуганными, очень бледными, все с усталым и неуверенным, бесконечно печальным и удивленным взглядом. Невольно я спрашиваю себя, как же возможно, что эти солдаты с их нерешительным и больным выражением лица, их покорным, беспокойным голосом были теми же, которые разрушали Виипури, которые сделали Карелию пустыней, которую так ужасно обработали Kareljan Kannas (так финны называют Карельский перешеек), как я видел это сегодня утром.

Нет ничего страшнее, чем вид города Виипури (Выборга шведов), чем эти черные руины под снегом. Во время «Зимней войны» 1939-1940 годов русские не смогли взять Виипури; они заняли его только после заключения мира, на основании одной статьи Московского договора. Когда потом в прошлом августе советские войска были вынуждены оставить город, они жестоко уничтожали его с помощью мин и пожаров. Дом за домом, дворец за дворцом, весь Виипури они подрывали с использованием ультрасовременного метода радиомин, снабженных крохотным аппаратом, который вызывает взрыв после получения сигнала в виде нескольких музыкальных звуков на волне определенной длины. Когда я сегодня утром бродил по улицам Виипури, ветер ревел сквозь пустые каркасы домов. Серое небо, из жесткой непроницаемой материи, подстерегало за пустыми пещерами окон. Виипури был полным жизни, богатым, аристократическим городом, бастионом Скандинавии против России во все времена, лежащим на дороге, которая ведет из Ленинграда, из Новгорода, из Москвы в Хельсинки, в Стокгольм, в Осло, в Копенгаген, к Атлантике. Уже одно его положение указывает на его судьбу. В начале перешейка, к которому суживается Карелия между Финским заливом и Ладожским озером, лежит Виипури, плотно сконцентрировавшись вокруг своего шведского замка, в конце усеянного островами и утесами вытянутого узкого залива. Море проникает в землю, окружает город, охватывает его, протискивается между его домами, становится фоном его площадей, дворов его дворцов. Тот, у кого Виипури в руках, держит в руках и Финляндию. Это ключ Карельского перешейка, Kareljan Kannas. Как раз эта судьба арены борьбы из столетия в столетие, от осады к осаде, создавала архитектурные линии, выражение грации и силы этого города. Если смотреть со стороны моря или от кромки лесов, которые окружают это, Виипури кажется одним из тех «шато», тех замков, которые рисовал Пуссен, на заднем плане влажных темных лесов, с видом на зеленые долины и на синее небо, в полосах белых облаков. Как один из высоко взгромоздившихся древних городов Лация, на гравюрах, вроде тех, что украшают старые издания «Энеиды» из восемнадцатого столетия.

Замок стоит на широком острове, отделенный от города морским рукавом, через который русские во время их краткой оккупации проложили два понтонных моста. Он представляет собой огромное строение с господствующей высокой башней, основа которой окружена кольцеобразным гранитным валом. Собственно крепость вся встроена в этот вал: казармы, склады боеприпасов, сараи и склады, казематы. Старая часть города простирается на другой стороне узкого морского рукава, с извилистыми переулками, зданиями в том шведском военном стиле, в котором несомненны признаки старого русского влияния (сходство с Новгородом) и более позднего подражания французам. За ним простирается современный город с его зданиями из стали, стекла и цемента, белизна которых тут и там просвечивает между низкими дворцами начала века, что-то вроде модерна, как в Берлине. Я влез почти до самой вершины башни замка, по прикрепленной к стене лестнице над разевающей пасть глубиной. Ботинки соскальзывали с замороженных ступеней. Наверху, на внешней галереи башни, взгляду открывался ужасный спектакль домов с обгоревшими перекрытиями крыш, потрескавшимися и закоптелыми стенами порта, полного дрейфующих корабельных мачт и дымовых труб, изуродованных кранов, выгоревших корпусов, и всюду на горизонте, насколько хватало взгляда, горы мусора и угасшие пожарища, тусклые куски кулис, качающихся, нависающих над удручающей пустотой площадей и улиц стен. Неземная белизна снега вокруг черных руин, синеватый блеск замерзшего моря с громкими криками указывали на ужас, страх и отвращение. Когда я спустился с башни, люди на улицах казались мне серьезными и замкнутыми, и, все же, полными жизни и человечными. Не привидения, а теплое, живое присутствие. Взгляды спокойные, лица напряженные и жесткие. Из прежнего населения в восемьдесят тысяч человек, почти двенадцать тысяч вернулись в Виипури на руины своих домов. Они живут между треснутыми стенами, за покрытыми обломками дворами, в наполовину наполненных строительным мусором подвалах, в комнатах на краю лестничных клеток без крыш на верхних этажах выпотрошенных обстрелом дворцов. Великолепна жизненная сила этого народа, хладнокровного и молчаливого, и все же решительного и сильного в своих намерениях, своих страстях, своей воле. Молодая женщина поднималась по лестнице разрушенного дворца на Карьяпортин-Кату, она перескакивала через недостающие ступеньки как акробат на веревочной лестнице трапеции; лицо маленькой девочки за стеклом фасада дома на Реполан-Кату, который был выпотрошен внутри тяжелой бомбой; женщина, осторожно, заботливо накрывавшая стол в комнате дома на Линнан-Кату, комнате, в которой сохранились стоящими прямо лишь две стены. С вокзала, который превратился в огромную кучу мусора и деформированных пожаром стальных балок, слышался беспрерывный охающий свист локомотива. И там стойка рыночной торговки, совсем один посреди площади, перед руинами, они сидит на табуретке за ее жалким товаром, который постепенно засыпает снег. Исправные часы Келлоторни, единственной башни, кроме башни замка, которая возвышается неповрежденной посреди бесконечного кладбища домов.

Сегодня в первую половину дня я покинул Виипури, мне было страшно от всего этого разрушения, от такой зверской ярости. И теперь здесь голос русского перебежчика, который перед дверью «корсу» говорит: – Да, пожалуйста, да, да, да, в напрасной и печальной настойчивости. Этот голос будит во мне сочувствие и отвращение, я не хотел бы слышать его, я хотел бы заставить его замолчать. Я покидаю «корсу», прохожу некоторое расстояние между деревьями, перед маленькой деревянной избушкой командования участка. Там, дальше на дороге, которая ведет в Ленинград – прекрасной, широкой, ровной дороге, вымощенной щебнем как папские улицы Лация, можно увидеть маленькие камни сквозь корку льда – там, где теряется дорога, стоят дома пригородов, дымовые трубы фабрик, позолоченные купола церквей Ленинграда. Запретный город медленно тонет в синеватом паре. Артиллеристы громко смеются вокруг своих пушек, замаскированных в лесу за кронами елей. Группы финских егерей – стрелков-лыжников – легко скользят по снегу. В ледяном воздухе тепло повисают их голоса. Со стороны передовых дозоров доносится хриплое тарахтение русского пулемета, сухое «та-пум» карабинов. Дальние раскаты, глухой грохот, щелчок. Это корабли русского флота у Кронштадта; они скованы льдом, они обстреливают дорогу у Терийоки. Старший лейтенант Свардстрём зовет меня от двери штабного барака: – Заходите, – говорит он, – полковник Лукандер ждет вас.

20. Дети в форме

Под Ленинградом, апрель

Они двигались по лесу, по тропе к тыловым позициям, в сопровождении финского солдата. Примерно тридцать было их, тридцать детей. В русской форме, в широкой шинели табачного цвета, сапогах из жесткой кожи, треугольной татарской шапке со свисающими наушниками. У каждого на поясе висели его круглый котелок и большие привязанные к веревке перчатки из овечьей шерсти. Лица грязные и черные от дыма. Когда они увидели стрелков-лыжников в белых маскхалатах, которые легко и быстро скользили между деревьями, они остановились и смотрели им вслед. – Pois, pois! Дальше, дальше! – прикрикнул на них солдат, который сопровождал их. Но он и сам был еще ребенком, и он тоже очень хотел остановиться и посмотреть, и потому он тоже остановился. Сначала пленные смотрели серьезно и внимательно. Потом они начали смеяться, видно было, как они чему-то радовались, некоторые пытались скользить по снегу, начали толкать друг друга, играя, один поднял снег, слепил снежок и бросил его в спину товарищу. Все смеялись, «дурак, дурак», и охраняяющий солдат рычал свое «Рois! pois!» Так они продолжали путь, оборачивались снова и снова, пока финские стрелки-лыжники, тоже еще совсем юные, приблизились и обогнали их. Они быстро скользили между деревьями, едва не задевая стволы сосен и берез своими белыми маскировочными халатами. Был солнечный день, снег блестел, замороженные ветки деревьев светились серебром в легком, живом свете. В Виипури я несколько дней назад был между руинами, обходя призрачные тени домов. Группы советских пленных работали на улицах, убирали лопатами снег, убирали дворы от мусора, сносили качающиеся стены. Пленные выглядели как муравьи, такие маленькие и темные на фоне снега. Высокие татарские шапки над узкими детскими лбами делали их острые, бледные лица еще более худыми, еще более жалкими, еще более грязными. Почти все были очень молоды, не старше семнадцати лет, и выглядели как дети четырнадцати, даже двенадцати лет. Маленького роста, худые, негибкие, еще далекие от первой фазы превращения в молодого человека. Едва завидев меня, они на мгновение прекращали работать, следили за мной взглядами, рассматривая с любопытством мою форму. Когда я собирался обернуться и посмотреть на них, они сразу опускали глаза, боязливо и смущенно, в точности как мальчишки.

Финские офицеры и солдаты все сходятся на том, что эти дети дерутся мужественно, с тем твердым, выносливым мужеством, которое как раз является противоположностью детского мужества. Все же, с военной, технической точки зрения, их достижения невелики. В этом нет никаких сомнений. И это поражает, так как сильно противоречит любому опыту. В этих физически поздно созревших мальчишках во многих аспектах развилось настоящее взрослое мужество. Чему удивляются финские офицеры и солдаты, это, прежде всего, не отставание в физическом развитии, а отставание духа, разума. Их интеллект еще в эмбриональном состоянии. Видно, что это еще дети, которые довольны тем, что живут, что чувствуют себя живыми, счастливы от того, что могут дышать, что они больше не должны ничего бояться, что избежали, наконец, кошмара и страха смерти; но я очень сомневаюсь, что они сами понимают свои собственные чувства. Я имею в виду, что у них нет никаких других проблем, кроме чисто физических, животных. Обычно в возрасте восемнадцати лет у каждого нормально развитого молодого человека, к какой бы нации и к какому бы социальному слою он не принадлежал, есть свои проблемы душевного и интеллектуального характера. У этих советских пленных, этих детей-солдат, нет никаких других проблем, кроме материальных. Они также не знают ответа даже на самые простые вопросы. При вопросе, который они не понимают, их глаза иногда заполняются слезами. Они – никто иные, как дети, в полном смысле слова. Один из примечательных симптомов их опоздавшего развития состоит в том, как легко они для своей защиты прибегают к слезам. Это как полностью соответствует психологии ребенка. Я пересек в Виипури площадь, на которой находится городская библиотека. Строение, очень современное, не повреждено, так же, как и его многие тысячи старых и современных книг, в том числе самые ценные документы об истории Виипури. Когда я свернул на улицу, ведущую к порту, я оказался перед группой советских пленных. Они были одни, без охраны. В общем, пленные работают свободно, контролируют их только патрули, которые c этой целью делают обход по улицам города. Они стояли перед пострадавшим от бомбежки модным магазином. Во время работ по расчистке они вытащили из-под мусора манекен, примерочный бюст, который используют портные. Мальчики прекратили работать и стояли вокруг бюста, они смотрели на него с любопытством, с серьезными лицами, не понимая, что это такое и для чего оно могло бы служить. Между тем один из них поднял с земли шляпку из синей и красной ткани, безобидную маленькую шляпу, на которой сбоку было украшение, что-то вроде желтой розы, надел ее на голову, и все смеялись и робко протягивали руки, чтобы коснуться розы.

Внезапно они заметили меня. Эффект был своеобразным. Их первым импульсом было убежать, спрятаться, точно как дети, когда кто-то, кто внушает им уважение, застает их врасплох за запретной для них игрой. Однако этот импульс сразу резко изменился на противоположный, они столпились вместе, боязливо и смущенно уставились на землю. Паренек со шляпкой на голове начал плакать и повернулся ко мне спиной. Я признаюсь, что я сначала озадаченно остановился и был почти смущен; мне в голову не пришло ничего лучшего, как крикнуть по-русски: – Работайте, работайте! Этим грубо произнесенным словом я вырвал их из состояния страха и замешательства. Они схватили лопаты и тяпки и снова взялись за работу. Они снова были спокойны и довольны, и смотрели на меня снизу с улыбкой.

Также в финской армии, наряду с ветеранами Зимней войны 1939-1940 годов, есть очень много солдат последних годов рождения, парни шестнадцати, семнадцати лет. Но насколько они отличаются от русских! Они уже мужчины; и если они даже не достигли физического развития, какого достигает молодой человек в этом возрасте у нас (на севере физическое развитие гораздо медленнее, чем в странах юга; у нас молодой человек восемнадцати лет уже полностью развит, на севере он еще большей частью не взрослый), то, все же, их лоб и глаза несут ту печать мужественности, которая является не физическим, а моральным признаком. Они уже мужчины: в моральном, гражданском, социальном смысле. У них уже есть зрелое, мужское сознание, которое делает их не только солдатами, но и гражданами.

Их невозмутимость в опасности, их спокойная серьезности в бою с риском для своей жизни, их объективность в оценке, строгость их обычаев – это признаки высокого осознания своего долга; я имею в виду не только их долг как солдат, но и, прежде всего, как граждан, то есть осознание того, в чем их долг перед своей страной в этот столь решающий для существования и будущего Финляндии момент. Из того, что мне рассказывают эти солдаты, особенно самые молодые, из того, что я слышу при случае, когда они говорят между собой, и что переводят мне капитан Леппо, старший лейтенант Свардстрём, и офицеры пехотного батальона на этом участке фронта между Валкеасаари и Александровкой, я каждый день все больше убеждаюсь в том, что эти финские солдаты, как ветераны, так и недавние рекруты, принадлежат не только к самым смелым в мире, но и к самым благовоспитанным в гражданском смысле. В каждом слове, в каждом действии, даже в самом свободном и самом спонтанном, всегда чувствуется их особенно чуткая и чувствительная моральная позиция. Все, даже самые молодые, в совершенстве знают политическую и военную ситуации их страны, знакомы с природой и целями войны, которая идет в Европе и мире, и они говорят об этом с серьезностью, с чувством ответственности, которые поистине достойны удивления у солдат, в большинстве своем принадлежащих к простому народу, крестьян, рабочих, лесорубов, рыбаков, пастухов оленей, приученных к трудной, бедной и одинокой жизни в лесах, на озерах, в бесконечной пустыне севера. Это «гражданские» солдаты, в наивысшем и самом благородном смысле этого слова. И именно это их бодрствующее и чувствительное моральное ощущение делает эту финскую войну, эту в высшей степени «национальную» войну, войной бескорыстной, я сказал бы, лишенной низменных интересов войной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю