412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Курцио Малапарте » Волга рождается в Европе (ЛП) » Текст книги (страница 5)
Волга рождается в Европе (ЛП)
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 02:10

Текст книги "Волга рождается в Европе (ЛП)"


Автор книги: Курцио Малапарте


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)

Когда мы достигаем пригородов Бельцев, как раз в это время несколько советских самолетов засыпают аэродром бомбами. Поднимается эскадрилья немецких истребителей, навстречу советским «Крысам». (Автор использует слово «Rata». «Крысой» немцы и их союзники называли советский истребитель И-16. – прим. перев.) Между «Мессершмитами» и «Крысами» идет короткий, но жестокий бой. Воздушная карусель разыгрывается между огромной розой зенитного огня, бело-красные взрывы лопаются возле русских самолетов, которые быстро исчезают в облаках, в восточном направлении. Так как я внимательно слежу за ходом воздушного боя, я сначала совсем не заметил страшный вид города. Мы около железнодорожного переезда, в конце товарной станции: на развороченных путях лежат огромные штабеля почерневшего от дыма взрывов железа, опрокинутые вагоны, разорванный большой бомбой пикирующего бомбардировщика локомотив. Локомотив встал на дыбы, кажется, вырастает из земли, как машина Плутона. Обломки дымятся, длинный тонкий свист вырывается из внутренностей вспоротого котла. Сверху на дымовой трубе паровоза как знамя развевается синяя тряпка, вероятно, лоскут спецовки машиниста.

Я иду по главной улице города, которая разрушена бомбардировкой, разрывами мин, пожарами и обоюдным артобстрелом. Скелеты домов стоят, шатаясь, на фоне синего неба. Толпы несчастных людей; население Бельцев уже целый месяц живет в лесах или зарывается в подвалы; но самые мужественные, самые отчаянные уже пытаются покинуть свои убежища, и это женщины, старики, дети, с признаками страха, голода, бессонницы на лице: они роются между обломками, собирают фрагменты бесполезных предметов, части обуглившихся матрасов, пустые бутылки. Группы бородатых евреев, охраняемые эсесовцами, стараются обрушить качающиеся стены с помощью канатов, стальных тросов и длинных жердей. Тут и там в мертвом городе слышится шум камней и кирпичей. Стаи голодных собак и кошек дерутся среди руин. Это Бельцы, когда-то богатый, состоятельный город в очень плодородной, белокурой от колосьев пшеницы долине. Несколько домов еще тлеют, в направлении аэродрома, вдоль дороги на Сороку. Зенитный пулемет стреляет там одиноко; пули часто пробивают белоснежное облако, она выглядит как мучное облако. Старый еврей, сидя у двери фруктовой лавки, кричит мне по-немецки: – Все хорошо, все хорошо!

«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» написано огромными литерами на фасаде Дома советов Бельцев, в центре города. Это скорее мрачный дворец, чем дом, он выглядит как вилла девятнадцатого века, окруженная прекрасным садом. Немецкий часовой стоит с широко расставленными ногами со стороны входа, как раз под большим коммунистическим лозунгом. Сторона, которая выходит в сад, на первом этаже окружена длинной террасой с железными, окрашенными белой краской перилами. В саду статуя Сталина (красный диктатор представлен в его классической позе: пешком, на лбу кожаная кепка, сильно закрученные усы, правая рука между двумя пуговицами широкой и длинной военной шинели, в наполеоновском жесте), итак, в саду статуя Сталина сброшена с цоколя: теперь она лежит лицом к земле и, кажется, кусает пыль. Это статуя из гипса, которая выглядит белоснежной на зеленой траве. Мост через реку, почти вне города, закупорен машинами. Колонна пленных ждет, пока сможет пройти мост. Они стоят вдоль стен разрушенного дома, головы качаются в стороны от усталости и жары.

Я останавливаюсь, чтобы расспросить их. Это большей частью украинцы и молдаване. Они на все мои вопросы неизменно отвечают «да». Они смотрят на меня с широко раскрытыми глазами, в которые страх на короткое время зажигает темный огонек. Немецкий солдат, который их охраняет, говорит мне, что они боятся. Они боятся, что их в любой момент могут расстрелять. Немецкий солдат смеется, они не могут привыкнуть к тому, говорит он, что они еще живы. Пленные смотрят на меня, они пытаются по выражению моего лица понять, о чем мы говорим. Я зажигаю сигарету и выбрасываю спичку. Один пленный поднимает потухшую спичку и внимательно ее разглядывает.

В нескольких километрах за Бельцами, по пути в сторону Сороки, мы проходим мимо аэродрома и потом останавливаемся, чтобы немного поесть. Наши запасы действительно невелики. У нас больше нет ничего кроме примерно двадцати банок томатной пасты и нескольких бутылок минеральной воды, банки чая и небольшого количества сахара. Довольно скудно.

Мы открываем банку томатной пасты, намазываем ею ломоть хлеба и едим. Уже три дня мы едим томатную пасту, меня от нее уже тошнит. После нашей скудной трапезы мы ложимся спать на поле, через час марш продолжается.

Примерно после двадцати километров пути мы наталкиваемся на несколько русских танков, расстрелянных противотанковыми пушками. В горах железного лома есть одна машина, которая особенно интересует нас. Это одна из тех специальных бронемашин, которые служат для перевозки боевых частей. Из носовой части высовывается ствол станкового пулемета. Сзади машина имеет форму перевернутой буквы «Т». По обе стороны бронелисты согнуты в форме скамей. Солдаты сидят на этих двух стальных скамьях. В бою они спрыгивают со скамей, они сражаются в пешем строю, при поддержке огня танковых пушек. В одной из этих транспортных и боевых машин лежит обгоревшее тело водителя. Позвоночник у него стоит прямо, прислоненный к задней части сиденья. Кости ноги и плечевые кости лежат кучей между сиденьем и панелью приборов.

Чем ближе мы подъезжаем к Днестру, тем чаще и тем более внушительно открываются нам следы битвы. Это следы отчаянной борьбы, в которой экипажи русских танков отбиваются от численного перевеса сил противника.

В нескольких километрах перед Сорокой через розовое облако пыли, поднятой колонной машин, мы глубоко в долине Каинари замечаем взорванный мост. Посреди на мосту, на соединении обеих почти в форме буквы «V» проломанных центральных балок, лежит большой сорокапятитонный русский танк. Стальное чудовище, очевидно неповрежденное. На нем нет пробоин. Ни одна бронеплита не помята. Он взлетел в воздух вместе с мостом, в тот момент, когда он хотел отойти. Он опоздал всего на тридцать секунд, не больше. Под мостом, в каменном русле Каинари, виден холмик. На холмике грубый крест со словами: «Русский танкист». Это первая советская могила с крестом, которую мы видим.

Солнце уже склонилось к закату, когда мы достигаем Ванцину. Величественные нагромождения красных облаков зависли над уже почти темной равниной, прерванной частыми глубокими выемками, в которых лениво извивается ручеек серой воды. Насколько хватает взгляда, почти ослепляют своей яркостью светлые пшеничные поля. Я почти хотел бы сказать, сияние погибающего хлеба, так сильно уменьшается живой отблеск бесконечных полей пшеницы, постепенно становится тусклее и гаснет как небо. Дорога по ту сторону Ванцины поднимается на склон холма, за которым лежит Сорока. Первые дома маленького города стоят на гребне холма. Мы останавливаемся на большой почерневшей от пожара фабрике. Это бывшая семинария, построенная при царе Николае. Здание с его простыми классическими линиями – в стиле того русского классицизма, который является опоздавшим ампиром из вторых рук – с едва ли выделяющимися на фоне фасада белыми отштукатуренными колоннами, с обычной схемой ионийских капителей, выглядит вблизи почти полностью разрушенным. Крыша обрушилась, внутренние стены и перегородки превратились в развалины. Прямо стоят только наружные стены, но и они полны трещин от огня. Части обугленных балок загромождают широкую площадь перед зданием. И всюду, далеко в окрестностях семинарии, в которой большевики устроили управление аграрного консорциума и склад сельскохозяйственных машин, который консорциум должен был выдавать отдельным колхозам Сорокского района (один колхоз был в Ванцине, второй в Зипилове, третий в Когниски, четвертый в Валанокуло), всюду тракторы, огромные молотилки, косилки, сеялки, культиваторы, плуги. Это кладбище сельскохозяйственных машин.

Дорога, которая поднимается от Ванцины к Сороке, тоже окружена с боков брошенными автомобилями, большей частью поврежденными, но некоторые в хорошем состоянии. Я рассматриваю три большие целые молотилки. Они венгерского происхождения, с фабрики «Хофхерр-Шранц-Клейтон-Саттлворт» в Будапеште.

Теперь уже ночь; въезжать в Сороку, как говорит нам полевой жандарм, опасно. Русские батареи на левом берегу Днестра бьют по городу и поднимают огромные белые облака пыли. Отсюда слышен типичный шум падающих стен, шорох падающих тонкими струйками кирпичей и строительного раствора, который следует за каждым взрывом. На горизонте большой пожар, горит там за Ямполем, в направлении Ольшанки. Мы ищем квартиру на ночь. Мы стучим в дверь бедного дома, на удалении двухсот шагов от семинарии. Здесь живет бедная крестьянская семья, двое стариков и маленький мальчик. Они любезно принимают нас, они ничего не могут нам предложить, только стол для сна. Неплохо. Пеллегрини будет спать на столе, а я в нашей машине. Мы съедаем немного хлеба и томатной пасты, пока готовим себе чашку чая. Затем я растягиваюсь в машине, но снова и снова поднимаюсь на локте, чтобы увидеть отблеск пожаров, которые поднимаются на горизонте со всех сторон. Длинные тени поднимаются из хлеба, как черные огненные языки. Эскадрильи русских самолетов рычат в звездном небе. Русский пулемет стреляет на другом берегу реки, звучит как швейная машина. Его «ток-ток-ток» зашивает мне заспанные веки.

10. Украина – могила для хлеба

Перед Могилевом на Днестре, август

Битва на Украине, которая уже несколько дней ожесточенно разыгрывается на всем фронте на Днестре перед Линией Сталина, вероятно, будет решающей для судьбы «Ворот Азии». Вероятно, читатели, пораженные вызывающие богатые воспоминания именами таких городов как Москва, Ленинград, Смоленск, т.е. целей немецкого продвижения на севере и в центре огромного фронта, еще не поняли, что настоящая игра происходит на южном фронте, что решающий театр военных действий – это Украина, в которой идет борьба не только за обладание зернохранилищем России, а за обладание дорогами, которые ведут к промышленным и горнодобывающим районам на Днепре и Дону, к нефти Баку и в Азию. Но даже если я мог бы однажды выйти за пределы моего самоограничения и описать перипетии этой гигантской битвы, все же, я сохранил бы в моих военных репортажах тот особенный характер, так сказать, «социальных сообщений», которого я придерживался с самого начала. Так как интерес, огромное значение этого похода в Россию, как мне кажется, кроется не столько в стратегических проблемах, сколько в социальных, экономических, моральных и политических проблемах, и это абсолютно новые, совершенно необычные проблемы, которые раскрывает эта война. У меня есть личный опыт о России и об ее проблемах, который происходит не только из сегодняшнего дня. План работы, который я принял с момента моего первого сообщения, состоит в том, что нужно не только сообщать о фактах, которые происходят перед моими глазами, но и интерпретировать их и с абсолютной непредвзятостью освещать главные, фундаментальные проблемы этого великого конфликта.

Внимательный читатель вспомнит, что я с самого начала старался не создавать иллюзию невысокой боевой мощи советской армии. Я не упустил ни одного случая, чтобы постоянно повторять читателю, что русские войска хорошо защищаются, что они хорошо реагируют, хорошо сражаются. И я пытался, опираясь на свое непосредственное виденье технической подготовки красного солдата и его манеры бороться, узнать, каким могло быть влияние социальной и политической организации Советов, «рабочей морали», на боевую мощь и тактические достижения коммунистических войск. Я не упускал обращать внимание на то, что не следовало ожидать того, что при первом столкновении в Москве начнется революция, что крушение большевистского режима будет предшествовать тотальному поражению армии; так как, так я говорил, настоящий советский «общественный организм» – это армия, самое большое промышленное достижение коммунизма – гораздо большее, чем большие сельскохозяйственные коллективные предприятия, колхозы, гораздо большее, чем гигантские цеха тяжелой промышленности – армия. Так как советская армия – это результат двадцати пяти лет организации индустрии и «стахановского» технического обучения профессионально подготовленных коллективов.

Теперь я думаю – так как я уже достаточно глубоко продвинулся вперед по советской территории, и у меня есть возможность наблюдать вблизи большие колхозы Украины, и приближаюсь к промышленным районам на Днепре – что наступил момент сильнее подчеркнуть социальную сторону моих репортажей (не пренебрегая при этом описанием нашего наступления и боев, которые я вижу собственными глазами), чтобы дать читателю не только фотографию, но и правдивую и объективную интерпретацию происшествий, свидетелем которых я стал, и ввести в игру все экономические, социальные, политические, религиозные и моральные элементы огромной проблемы России. Сначала я хотел бы сказать, что немецкое руководство демонстрирует определенную осторожность, пусть даже не вполне, собственно, необходимую, по отношению к русской экономической организацией, особенно сельскохозяйственной. Чтобы понять причины этой осторожности, нужно задуматься над тем, что коммунистическая пропаганда своими листовками и воззваниями по радио пытается влиять на крестьянские массы Украины, чтобы они «погребали», закапывали свое зерно. Я видел некоторые из этих листовок. Там говорится: «Крестьяне, фашистская оккупация – ваша гибель. Кому вы будете продавать плоды вашей земли? Колхозам? Фашисты разрушат колхозы. Консорциумам, кооперативам, на государственные пункты сбора зерновых? Фашисты все это разрушат. Они будут забирать ваше зерно и ничего не будут вам платить за него. Если вы хотите его спасти, закапывайте ваше зерно в землю!» Это «закапывание» зерна – древняя проблема. Уже когда шведский король Карл XII отправился захватывать Украину, ему пришлось столкнуться с этим явлением и страдать от него. Это была одна из причин его неудачи, это был пролог к Полтаве.

В 1918 году немцам, когда они оккупировали Украину, не удалось присвоить себе урожай; крестьяне «погребли» хлеб. О системе этого «погребения» тогда можно было узнать совсем немного. Весной 1920 года одного чиновника нашего Министерства иностранных дел, Вирджили-Амадори, отправили на Украину, чтобы подготовить отчет о положении на этой территории, и он вернулся с подробным исследованием о различных системах «закапывания» зерна, исследованием, которое сегодня было бы весьма актуальным, и которое очень полезно было бы сейчас извлечь из архивов министерства.

Тогда, в 1920 году, я находился в Варшаве как атташе итальянского дипломатического представительства и имел возможность прочитать это исследование и самому побеседовать об этом с Вирджили-Амадори. Проблемой «закапывания» хлеба занимался тогда также монсеньор Дженокки, который был послан Ватиканом на Украину ввиду интересов Униатской церкви. Я познакомился с монсеньором Дженокки у апостольского нунция в Варшаве, тогдашнего монсеньора Акилле Ратти, будущего Папы Римского Пия XI. От него я узнал много подробностей, которые были очень ценны для меня, когда вскоре после этого я в июне 1920 года сопровождал польские войска маршала Пилсудского во время его Украинского похода до Киева. Последствия «закапывания» зерна были для польской армии тяжелыми, каковыми они были двумя годами раньше и для немецкой оккупационной армии; у меня была, таким образом, возможность лично узнать об этой проблеме и ее экономических и социальных последствиях; что позже оказалось для меня полезным при понимании причин ожесточенной борьбы большевиков на Украине против сельскохозяйственного саботажа. О «закапывании» зерна в Москве в сельскохозяйственной секции Библиотеки имени Ленина имеются важные документы и исследования на различных языках, с которыми я мог ознакомиться во время моего прежнего пребывания в СССР.

Сегодня немцы, составившие после своего печального опыта 1918 года исключительно интересные исследования на эту тему, показывают свое намерение для решения этой проблемы перенять у большевиков систему сборных пунктов приема урожая.

Потому что для предотвращения «закапывания» зерна, прежде всего, систему советских пунктов приема урожая нужно заменить соответствующей системой. О простом возвращении к «либеральной» системе вообще не может быть и речи. За прошедшие годы русский крестьянин привык к советской организации мест сбора урожая и научился рассчитывать на них. Если упразднить колхозы, упразднить места сбора, и крестьянин больше не будет знать, кому он должен отдавать свое зерно, или он, если он как-нибудь заподозрит – пусть даже в скрытом виде – военную принудительную реквизицию, «погребет» его. Так же, как большевики стремятся взрывать мосты разрушать железные дороги, устраивать препятствия на дорогах, выводить из строя машины и механизмы на промышленных объектах и т.д., они также стремятся разрушить все то, что из их экономической организации могло бы послужить немцам для сельскохозяйственной эксплуатации Украины. Присутствие многочисленных политических агентов в составе советских войск соответствует необходимости политического контроля военного руководства и необходимости пропаганды аграрного «саботажа» против вторжения.

В нескольких деревнях Подолья были открыты много ям, которые были подготовлены для закапывания урожая. В правлениях колхозов лежат стопки листовок с инструкциями для рационального закапывания зерна. У большевиков больше не было времени раздать их крестьянам. До сих пор эта пропаганда продемонстрировала только незначительные результаты: немецкие учреждения на оккупированных территориях поторопились объявить населению, что взамен колхозов сразу будут учреждены новые места сбора зерна, в которые крестьяне должны доставлять урожай, за что им будет выплачиваться новая цена, которая устанавливалась на основании уместного повышения той закупочной цены в рублях, которую им выплачивали до сих пор. Я сам мог констатировать во многих деревнях, что крестьяне приветствовали это мероприятие с определенным облегчением, как единственное, которое может гарантировать им быструю продажу урожая по относительно стабильной цене.

Впрочем, в течение этих дней я снова спрашивал себя, по какой причине большевики не сожгли урожай перед своим отступлением. Ведь это был бы гораздо более простой и более быстрый метод саботажа, чем закапывание. Зерно созрело, предстоит сенокос, достаточно одной спички, чтобы разжечь во всей Украине ужасный пожар. Но крестьяне, без сомнения, ответили бы на такую попытку уничтожить урожай восстанием. И восстание слишком сильно благоприятствовало бы немецким планам на Украине, чтобы большевики решились рискнуть им. Я должен к тому же добавить, что все распространяемые большевиками сообщения о систематическом уничтожении урожая на Украине лживы.

Завтра, вероятно, уже через несколько часов, битва на Днестре завершится. В то время как я записываю это на платформе самоходной зенитной установки, треск артиллерийских снарядов там, над плодородной украинской равниной, разрывает красные облака солнечного заката. Немецкие и румынские раненые проходят группами, пешими, с вспотевшими лицами, молодыми веселыми взглядами. Советский офицер с тяжелым ранением в живот лежит на носилках рядом с санитарным автомобилем. Подъезжает тяжелый танк, останавливается, его стальной люк раскрывается, солдаты экипажа вылезают по очереди наружу и громко смеются. Вечер спускается на землю влажно и с запахом зерна. Я еще ничего не могу сказать о подробностях битвы. Я должен довольствоваться тем, что подготавливаю читателя к пониманию больших проблем, в природе которых состоит часть значения и объема этой войны. Когда мы через несколько дней проникнем глубже в эту область колхозов, эти проблемы будут чрезвычайно интересны; и это оправдает, по меньшей мере, большие неудобства и опасности, которые также и для меня связаны с бродяжнической и живописной жизнью немецких моторизированных колонн на дорогах Украины.

11. Призраки

Сорока на Днестре, 6 августа

На протяжении всей ночи советские самолеты пролетали над Сорокой, они пытались разрушить материал, который складировали немецкие саперы на берегу Днестра, перед Ямполем. Грохот взрывов звучал вдоль долины. На рассвете воздушная бомбардировка и стрельба зенитных пушек стали настолько сильными, что я окончательно оставил свои попытки уснуть.

Пока я брился под открытым небом, перед зеркалом, которое я укрепил на гвозде у двери хлева, я начал болтать со старым крестьянином. Мы говорили о колхозах, старик качал головой и искоса смотрел на меня. Он волнуется из-за урожая. Он не знает, что ему делать. Не хватает рабочих рук, работоспособные мужчины борются в рядах Красной армии, сельскохозяйственные машины в значительной степени повреждены. Чтобы починить их, потребуется много времени, и за это время хлеб, вероятно, погибнет. Он смотрит на небо: черные тучи уплотняются на горизонте. Это дождливый год. Нужно торопиться с хлебом. Женщин недостаточно для жатвы. Он качает головой, он спрашивает меня: – Что нам делать?

Солнце едва встало над горизонтом, когда мы снова отправляемся в путь. Мы спускаемся к Сороке. Это маленький город, в прекрасном месте, в широкой петле реки, между Днестром и высоким берегом, который почти вертикально спускается в долину. На одном повороте дороги (очень крутой, плотно закупоренной грузовиками, артиллерией, саперными парками дороги) перед нами неожиданно открылся прекрасный и одновременно ужасный вид города. Замок, на берегу реки, поднимает свою круглую увенчанную зубцами башню над черным слоем разрушенных бомбами, уничтоженных пожаром домов. Это генуэзский замок, который потом становился молдавским, турецким, московитским. Мы въезжаем в полуразрушенный город, мы проезжаем мимо руин, пересекаемся с группами босых, одетых в лохмотья людей с растрепанными волосами, покрытыми черной сажей лицами, которые таскают на спине матрасы, стулья, полуобгоревшие предметы домашнего обихода. Полевой жандарм, который стоит на посту на перекрестке, советует нам держаться в стороне от центра города, по которому все еще ведет огонь русская артиллерия с другого берега реки. – Езжайте к окраинным кварталам, – говорит он, – там вы наверняка найдете несколько неповрежденных домов. Мы поворачиваем на широкую улицу, машина трясется по мусору, кучам извести и строительного раствора, кускам обгоревших балок. Потом мы внезапно оказываемся в городском парке.

Он как зеленая пауза между обгоревшими руинами несчастного города. Это высокие тополя, липы с густой листвой, акации, живые изгороди самшита, шпалеры ползучих растений, похожих на дикий виноград. Стулья, столы, шкафы, кровати, стоят без разбора между зелеными пятнами, на лужайках. В пруду, полном желтой воды (в воде плавают кусочки дерева, вялые листья, обрезки бумаги) отражается чистое и ясное небо, между арабесками зелени и листьев.

Несколько женщин идут через сад, нескольких детей. Это один из тех городских садов в провинции, которые можно найти во всех романах и рассказах русских писателей, особенно у Достоевского. Зеленый, влажный, полный плотной тени, мягкий, рыхлый, романтичный сад, скромный и достойный между низкими домами, между обыкновенным видом этой скудной провинциальной архитектуры. Чириканье птиц раздробляет синеву между высокими ветвями. На садовой скамейке лежит томик Пушкина, «Евгений Онегин», напечатанный в Москве в 1937 году, к столетнему юбилею поэта. Я открываю том, я читаю первые строки:

Мой дядя самых честных правил, Когда не в шутку занемог...

Это мягкое звучание глубоко трогает меня. Несколько лет назад я осматривал в окрестностях Москвы виллу, в которой Пушкин провел последние времена его короткой жизни. Я касался и гладил знакомые ему предметы, кровать, подушку, его перо, чернильницу, медальон, в котором сохраняется локон его волос. У меня дрожали пальцы, когда я перелистывал это издание «Евгения Онегина». Между страницами как закладка к той второй главе, которая начинается с призывом Горация «О Rus!», лежала старая полуизношенная перчатка. Я читаю:

Ах, он любил, как в наши лета Уже не любят; как одна...

И я сжимаю эту перчатку, как будто пожимаю руку. Еще молодая, белокурая, бедно, но прилично одетая женщина спускается по аллее и ведет за руку девочку вероятно трех лет, очень бледную и белокурую. Лица обоих грязные, волосы растрепанные, свисают прядями по щекам, грубая одежда полны пыли. Женщина мимоходом смотрит на меня с любопытством, почти стыдливо. Я чувствую, как ее взгляд останавливается на мне, как на болезненном воспоминании.

У входа в городской сад, в паре шагов перед советским кинотеатром, стоит дом из камня, строгого внешнего вида. В этом доме размещался Совет города Сороки. Я распахиваю дверь, я вступаю в Совет. В комнатах господствует неописуемый беспорядок. Опрокинутые столы, вскрытые шкафы, разбитая мебель, кучи бумаг вразброс на земле. На стенах еще висят портреты Ленина, Сталина, Молотова, и плакаты, пропагандистские снимки.

Меня, прежде всего, интересует одно: это топографический план города Ленинграда, с обозначенными красным цветом позициями советских сил в дни октябрьского восстания 1917 года. Революционная стратегия, которую Ленин изучил по трудам Клаузевица, проявляется на этой карте, как это уже установил Джон Рид в своем дневнике «Десять дней, которые потрясли мир». Маленьким красным флажком отмечен Смольный институт, штаб-квартира большевистской революции.

На стенах агитационные плакаты советской сберегательной кассы чередуются с изображениями сельскохозяйственной пропаганды, с картинами, которые показывают функционирование молотилки, с фотографиями высших народных комиссаров, с портретом знаменитого русского летчика Чкалова, который перелетел из России в Америку над Северным полюсом, со статистиками об уроках в начальной школе в отдельных республиках Советского Союза, с плакатами, на которых молодые коммунисты призывают к добровольному вступлению в Красную армию.

В ящике письменного стола лежат стопки членских билетов Коммунистической партии, некоторые уже готовые, с фотографией члена партии и подписями председателя Совета Сороки и председателя колхоза. На столе две пустые бутылки «советского шампанского», русского шипучего вина, кусок хлеба, трубка, коробок спичек с серпом и молотом на этикетке, наполовину разломанная расческа. При треске бомбы (она, должно быть, взорвалась поблизости) я выхожу к входной двери. Два русских самолета убегают, преследуемые белыми и красными маленькими облаками разрывов снарядов зенитных пушек. По улице несколько румынских солдат ведут колонну мародеров к управлению военной полиции. Это крестьяне из окрестностей; несколько евреев, другие – смуглые цыгане, с блестящими глазами и длинными волосами. Я ни пфеннига не дал бы за их шкуру. Немецкие мотоциклисты проносятся мимо, в облаке пыли. Я спрашиваю одного из них, где находится командование смешанной колонны, к которой я должен присоединиться. Оно оказывается дальше к северу, примерно в десяти километрах от Сороки, перед Ямполем. Но в это время туда не добраться. Дорога находится под обстрелом. Мне советуют оставаться в Сороке и ждать до вечера.

Я иду через городской сад, брожу туда-сюда по улицам городского квартала по ту сторону парка. Дома кажутся целыми: это единственные дома, которые еще стоят в Сороке. Я читаю названия улиц: улица Энгельса, улица Карла Маркса, улица Лассаля, улица Бакунина. На улице Карла Маркса находится лицей для девочек, когда-то пансионат для дочерей высших сословий Сороки. Коммунисты сделали из него школу для дочерей рабочих. За школой, на улице Принца Николая, под номером 25, лежит невысокий скромный дом. Окна закрыты, занавески опущены. Мы стучим. Старая женщина открывает нам. Она говорит по-русски: – Подождите, пожалуйста, и снова закрывает дверь. На несколько мгновений позже показывается другая женщина с светлыми волосами, я не могу разобрать, белокурые они или седые, у окна, она спрашивает меня на превосходном французском языке, ищу ли я кого-то. Нет, я никого не ищу. Я хотел бы отдохнуть несколько часов. – Обойдите вокруг дома, – говорит она, – и входите через веранду. На веранде в прекрасном порядке вокруг плетеного стола стоят несколько шезлонгов, тоже плетеные, того вида, как они используются на дачах или на море. Женщина со светлыми волосами встречает меня на веранде, она просит меня войти. Ей около пятидесяти лет, довольно крепкая, с медленными, почти торжественными движениями. Почти как будто она стоит на сцене. Она говорит на отличном французском языке с оттенком жеманства. Это французский язык гувернанток из хорошей семьи, французский язык «Bibliotheque Rose» и рассказов мадам де Сегюр. Да, несколько комнат в порядке, чистых, но без матрасов и без постельного белья. Я благодарю ее, дивана мне достаточно. Мадам делает жест, она улыбается, она выходит на носках. Я как раз хочу открыть банку томатной пасты, когда входит старая женщина, которая мне только что открывала дверь. Это старая дама, вероятно семидесяти лет, с жесткими чертами лица, но голосом, взглядом и движениями истинной грации. Она и есть владелица дома. Русская. Ее зовут Анна Георгиевна Бразуль. Ее муж, ее сын и невестка были депортированы в Сибирь. Она осталась совсем одна, она живет одна.

– Что мне остается делать? Я подожду, – говорит она. Она говорит тихо, и улыбается. Она ждет уже больше двадцати лет. Она одета скудно, старая побледневшая ткань, но тщательно залатана и отглажена.

Из окна комнаты видны аллеи городского сада, горящая машина на углу улиц Карла Маркса и Энгельса, пара детей, которые копаются в земле, крыша пансионата для девочек. Взрывы сброшенных советскими самолетами бомб заставляют стены дрожать. Зеркало шкафа в боковой комнате дребезжит. Уже прошел полдень, мертвый свет проникает в комнату, солнечный луч лежит на коленях сидящей передо мной старой женщины.

Рукой, полной толстых фиолетовых артерий, старая женщина гладит солнечный луч и говорит: – Как давно я в последний раз видела лимон! – и рассматривает печальным взглядом лимон, который я достал из моего рюкзака. И тогда она рассказывает мне о Крыме, об апельсиновых садах около Ялты, о счастливом прошлом времени, рассказывает мне о большевиках с почти материнским ужасом. Да, действительно материнский ужас. Как о плохих мальчишках, которые сыграли злую роль в ее жизни. Я вижу, что она радуется тому, что может показаться любезной, продемонстрировать свое хорошее воспитание. Она говорит тихо, улыбаясь, время от времени она поправляет на лбу черную косынку, которую она повязала вокруг волос. Я никогда еще не видел такой древней женщины, кажется, что ей лет триста, как будто ее вытащили из старого шкафа, будто она спустилась из рамы старой картины. Пока мы разговариваем, человек похожий на слугу, приносит суповую миску с борщом. Это старый украинский слуга, босой, он кланяется хозяйке и гостям. На нем блуза в стиле мужской сорочки, длинные брюки, пара жалких брюк из тонкой ткани с растрепанными краями, связанных веревкой на бедрах. После борща слуга приносит нам чашку какао, белый хлеб, повидло. И, между тем, старуха говорит, она улыбается, она поправляет свою черную косынку на морщинистом лбу, и в то время как она говорит, она смотрит на меня, у нее очень красивый взгляд, прекрасная улыбка, доброе лицо, она полностью захвачена неожиданностью, всем этим новым. Она настоящая, как говорят французы, aux anges. Она предлагает мне все, чем владеет, что она смогла спасти. Через несколько минут слышен топот ног на веранде. Старуха говорит: – Пойдемте на веранду. Мы выходим, и навстречу нам, один за другим, как будто на торжественной аудиенции, подходят седая дама со своим мужем (он моложе ее, с десятидневной бородой, но в свежей, очень чистой рубашке) и старая женщина, потом худой человечек с высоким накрахмаленным воротничком. Он хромает, рукава его пиджака залатанные. Он имел высокий чин при старом режиме; до последних дней он работал служащим в универмаге, советском универсальном магазине. Беседа начинается быстро, мы говорим вперемешку по-французски и по-русски. Седая дама бывала в Швейцарии, во Франции, в Италии, как воспитательница аристократической русской семьи: она говорит мне о своих любимых поэтах: Коппе, Лермонтове, Ламартене, Пушкине. Она не знает ни одного большевистского писателя; госпожа Бразуль, жена префекта, говорит она, вот она читала их, этих хулиганов (американское слово, которое проникло в большевистский жаргон, и означает на нем шалопая и бездельника), этих бездельников, говорит она пренебрежительно; но это социальное презрение, не литературное. Время проходит в спокойствии. Я хотел бы уже отправиться в путь, чтобы добраться до командования колонны до вечера, но не решаюсь разрушить это волшебство, и я соглашаюсь на эту печальную фикцию, на эту мягкую печальную комедию. Это аудиенция in extremis. Старая дама поднимается, она медленно и беззвучно хромает к шкафу, открывает его, снимает с вешалки вечернее платье, которому, вероятно, тридцать или даже сорок лет, острый воротничок укреплен маленькими палочками китового уса. Она рассказывает мне, что надевала это платье, когда ее, я не знаю к какому празднику, пригласили на крейсер царского флота в Одессе. Потом она выходит, несет платье высоко, чтобы оно не волочилось по полу, и я ожидаю, что она вернется в торжественном одеянии, как баронесса Сент-Ориоль в «Изабелле» Андре Жида, в незабываемой сцене в замке Картфурш. Но она возвращается с подносом в обеих руках, на котором лежит суповая курица, и хочет, чтобы мы съели ее; и потому все мы немного едим, уже три часа, я хотел бы уехать, станет поздно, я чувствую себя неуютно между этими добродушными призраками. Все же, я не решаюсь разрушить эту милосердную фикцию, это печальное колдовство. Я охотно поцеловал бы руку мадам Анну Бразуль, но меня охватывает дрожь от опухших вен, тогда я закрываю глаза, набираюсь смелости, целую ей руку, старая дама счастлива, оглядывается, смотрит с радостью на подруг, с выражением лица старой дамы, она горда и счастлива, слеза показывается на ее ресницах, но это выражение светского счастья сразу гаснет, когда я ступаю на ступеньки лестницы веранды. Это было похоже, будто черный занавес опустился перед последней картиной грустной и счастливой комедии. Я как раз собираюсь сесть в мою машину, когда прибегает запыхавшаяся сорокалетняя женщина со слезами на глазах. Она итальянка, ее зовут Алиса Орланделли, из Пармы, она здесь уже четырнадцать лет, она приехала в Сороку в 1927 году, чтобы посетить своего брата, который работал тут строительным подрядчиком. Сегодня утром она случайно узнала, что в Сороке появился итальянский офицер, она искала его всюду в городе, теперь, наконец, она нашла его. Она смеется сквозь слезы, она говорит: – Да, я итальянка, из Пармы, я итальянка, тогда я поворачиваюсь, беру ее за руку, веду к одному из плетеных кресел, и Орланделли смеется, плачет, она говорит: – О, как я счастлива, и другие дамы называют ее мадам Орланделль и тоже весьма довольны, они говорят, они говорят, я не понимаю, что они говорят, госпожа Орланделли смешивает в одну кучу итальянский язык с русским и румынским. Пока старый украинский служитель не входит, прихрамывая, спотыкается, засахаренные сливы с его подноса катятся по ковру. – Григорий! – кричит хозяйка дома порицающим голосом. Потом она тихо качает головой, как будто хочет сказать: – Что за времена, что за люди, пока мы все стараемся собрать засахаренные сливы с ковра.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю