Текст книги "Расколотое небо"
Автор книги: Криста Вольф
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
«Ах, это я», – подумала она и вовсе не была так уж поражена.
– О чем вы задумались? – спросил Эрвин Шварценбах после паузы, во время которой в комнате стояла непривычная тишина.
«Мне всегда хотелось иметь младших братьев и сестер… – думала Рита. – И Манфред… Его институт в том же городе…» Она думала о поездах и уличных шумах и вдруг представила себе бледное лицо своего школьного учителя – где-то он сейчас? – представила себе учебники, городские огни, детский запах, а под конец целый выводок ребят, возвращающихся из лесу и поющих: «Тра-ла-ла, весна пришла, весна пришла».
– Мне страшно, – призналась Рита.
Шварценбах кивнул, оказалось, что у него могут быть очень понимающие глаза. «Значит, я правда подхожу», – подумала она.
– Я не могу.
– Можете, – сказал Шварценбах. – Вы-то можете. Кто же, если не вы? Пишите-ка скорее автобиографию, а я на день раньше вернусь домой и наверстаю те вечера, когда обхаживал вас, как жених.
Рита ничего не делала сгоряча, но важные решения принимала мгновенно. За то время, пока он рассеянно шарил в поисках ручки, ей удалось убедить себя, что такой поворот судьбы – не случайность, он был неизбежен. Ведь она ждала этого давным-давно. Рано или поздно нечто подобное должно было произойти. И это еще крепче свяжет их с Манфредом. Не будь его, у нее ни за что – ну, ни за что на свете! – не хватило бы духу принять такое решение.
Когда она начала писать, ей стало стыдно, что вся ее жизнь занимает полстраницы. Надо бы каждый год приписывать к своей биографии хоть одну строку, но такую, которая бы этого заслуживала. Пускай впредь так и будет, решила она.
Эрвин Шварценбах пробежал листок глазами и сунул его в портфель.
– Мы скоро увидимся, – на прощанье сказал он.
Он был доцентом в учительском институте.
Те два часа, которые предшествовали возвращению Риты домой и поднявшейся там суете, были самыми примечательными в ее жизни. Неужели это все тот же день, навстречу которому она ехала утром по шоссе? Неужели это все тот же поросший травой и набивший оскомину городок? Рита кланялась направо и налево тем же людям, которых встречала каждый день; сегодня она оглядывалась им вслед.
Они ничего не знали. Ни одна душа не знала ничего, кроме нее и того человека, которого уносил отсюда поезд. Значит, бывает такое, чтобы кто-то пришел и попросту сказал: брось ты это, начни все по-другому. Раз такое бывает, значит, все возможно – любые чудеса и любые подвиги. Вот этот сонный городишко мог встрепенуться и с края света переместиться в самую его середину. Кто скажет, какие важные вопросы будут когда-нибудь решаться в затхлых каморках его контор?
Рита ехала на велосипеде по прямому, как стрела, шоссе, а впереди медленно скрывались за лесом последние отблески мартовского дня. Сколько бы ни предстояло ей в будущем ездить по этому шоссе, сегодня она торжественно прощалась с ним.
Прежде чем сумерки сгустились окончательно, равнина, плавно поднимавшаяся и опускавшаяся по обе стороны дороги, вдруг удивительным образом посветлела. Ярче проступили белые пятна снега на буром море пашен. Завтра первое теплое дуновение западного ветра растопит их и взамен проступят другие, более жесткие очертания. На миллиметр от поверхности земли притаились в ожидании подснежники.
Рита улыбнулась. Как все это ей знакомо. Словно частица ее самой! Спасибо за каждый птичий крик, за прохладу реки, за утреннее солнце, за тень под деревьями знойным летом. Она поехала быстрее. Ног она не ощущала, не думала о них – они работали сами собой. Другое дело ветер! Ветер крепчает, когда едешь быстрее. Она вся пылала. Кто сказал, что я слабая? Нет, нет, я поеду в город. И мы еще себя покажем.
Она была очень хороша, когда приехала домой, лицо горело от быстрой езды и светилось изнутри. Мать по привычке переполошилась: житейский опыт научил ее, что все новое хуже старого. От рассказа Риты она ударилась в слезы, но, как всегда, собственное огорчение приписала другим. Что на это скажет Манфред? – ужасалась она. За собственный брак она когда-то дрожала куда меньше, чем за предстоящий союз дочери, который был ее самой заветной и страстной мечтой.
Узнав о самовольном решении Риты, тетка разобиделась и, не сказав ни слова, ушла к себе.
«Никто не желает меня понять, – писала Рита Манфреду, порвав свое первое, сбивчивое письмо. – Я непременно хочу стать учительницей. Больше мне сказать нечего. Надеюсь, хоть ты-то меня понимаешь?»
Он ответил довольно сдержанно: трудно, по-видимому, предугадать, какой фортель она выкинет завтра. Придется исподволь приучаться к этому. Впрочем, она может поселиться у него, вернее, у его родителей. «Но ты вряд ли долго вытерпишь. Верь мне, моя золотистая девочка, ты совсем не знаешь жизни».
5
Манфред совершенно точно знал: есть такой вид усердия, который оставляет равнодушным самого усердствующего. И лишь теперь, когда он уже не мог быть равнодушным, у него возник вопрос: что со мной происходило? И откуда пошло это безразличие ко всему на свете? Почему никто не вразумил меня? Неужели надо было, чтобы явилась эта девушка и спросила: «Трудно стать таким, как вы?»
С непривычным воодушевлением окунал он пучок искусственного волокна в разноцветные жидкости, непрерывно меняя их состав, проделывая с ними хитроумные опыты, отбирая самые лучшие и стойкие красители для следующей, более усложненной серии опытов.
Его работа приближалась к концу. Еще недавно он никак не представлял себе свою дальнейшую жизнь. О чем мечтать после того, как будет пройден этот рубеж? Какую поставить перед собой новую цель?
Теперь же планов было хоть отбавляй. Ему рисовались заводские цеха, помещения, наполненные удушливыми парами. Он был уверен: прекраснее их нет на свете, потому что в них по его методу окрашивается волокно. Сам он в белом халате переходит от котла к котлу, рассматривает образцы, проверяя состав растворов. Его ценят как знающего и незаносчивого человека. Да, раньше он называл скромность недомыслием, а сейчас вдруг стал воспринимать ее как похвальное свойство.
Но вот пришло письме от Риты: «Я буду учительницей». Что же это такое? Именно теперь? И со мной не посоветовалась! Я приду домой, а тут школьные тетрадки, неуспевающие ученики, родители с жалобами! И проблемы воспитания. В нем шевельнулось ревнивое чувство: она будет жить не только мною.
«Она не выдержит», – тут же подумал он. При ее чувствительной натуре стоит раз-другой столкнуться с действительностью, как все это опостылет ей! В таком духе он ответил на ее письмо. Она уже вынуждала его к уступкам, и он раздражался. А раздражение порождало близорукость. Прежде всего нельзя отпускать ее от себя. Поэтому он сухо осведомил мать о существовании Риты и настоял на том, чтобы ей отдали его комнату. Сам он уже давно жил в мансарде под крышей.
Мать яростно сопротивлялась, не желая брать к себе в дом девушку, отнимающую у нее сына. Он заранее предвидел все возражения, ее плаксивая физиономия тоже была ему не в новинку. Он холодно смотрел на нее, пока она не выговорилась, а затем сказал:
– У меня на это свои соображения. Надеюсь, она все-таки не сразу сбежит от нас.
– Как ты можешь так говорить! – вскипела мать. Но тут же смирилась под его взглядом. Она привыкла к его холодной замкнутости и неуступчивости во всем, что ему было важно. Она благодарила судьбу хотя бы уже за то, что в последнее время, с тех пор как Манфред окончательно охладел к родителям, отец и сын перестали давать волю взаимной ненависти.
В прохладное апрельское утро Манфред показывал квартиру родителей своей будущей жене, только что въехавшей к ним.
– Это мой прижизненный склеп, он включает в себя четыре гроба: гостиный, столовый, спальный и кухонный.
– Почему ты так говоришь? – спросила Рита, хотя на нее с первого взгляда угнетающе подействовала и уединенная аристократическая улица, и старинный особняк, и чопорные полутемные комнаты.
– Потому что с тех пор, как я себя помню, жизнь сюда не вхожа, – ответил он.
– Но твоя комната довольно светлая, – утешила себя Рита. Ей, видимо, придется крепко держать себя в руках, чтобы ее решение не зачахло здесь, чтобы его не засосала старинная, чуждая обстановка этой квартиры.
– Брось, – прервал он. – Пойдем, я тебе покажу, где мы будем жить на самом деле.
И вот они уже стоят на пороге его чердачной комнатки, и Манфред искоса смотрит на Риту – понятно ли ей, что для него значит эта неприглядная каморка?
– Нда-а, – протянула она, обводя неторопливым взглядом письменный стол у одного из узких окошек, тахту, стенные полки с мрачными, беспорядочными рядами книг, несколько красочных литографий на стене, какие-то химические приборы по углам. Не в ее привычках было задавать вопросы. Так и теперь она спокойно – только, пожалуй, чересчур пристально – посмотрела на него.
– Очевидно, мне придется заботиться о цветах.
Он привлек ее к себе.
– Ты хорошая, – без улыбки сказал он, – лучше девушек не бывает. За это я буду по вечерам угощать тебя здесь замечательными салатами, а зимой мы будем поджаривать на печке ломтики хлеба.
– Хорошо, так оно и будет, – торжественно произнесла Рита.
Они расхохотались и подняли веселую возню, а потом усталые лежали рядом в ожидании ночи. Весна вступала в свои права под резкий свисток паровоза, который долго звучал над речной долиной и заглох где-то вдали. Чердачная комнатка вместе со всем хламом и с обоими своими обитателями превратилась в гондолу гигантских качелей, которые были подвешены к какой-то точке иссиня-черного небосвода и раскачивались такими широкими, равномерными взмахами, что ощутить их можно было, только закрыв глаза.
Оба закрыли глаза.
Вот они взлетели к первым звездам и вслед за тем чуть не коснулись городских огней дном своей гондолы, а потом взвились сквозь мрак к тоненькому желтому серпу месяца. С каждым взмахом в небе становилось все больше звезд и больше огней на земле, и этому не было конца, пока у них не закружились головы; тогда они ухватились друг за друга и, по примеру всех влюбленных на свете, молчаливыми ласками старались друг друга успокоить.
Мало-помалу внизу погасли огни, за ними вверху погасли звезды, и под конец от багрово-серой утренней зари поблек месяц.
Они стояли вдвоем у окна, ветер обдувал их. Сверху они видели, как медленно выплывает из сумрака ночи кусок города, купа деревьев, полоска реки… Они тоже вынырнули из сумрака ночи, посмотрели друг на друга и улыбнулись.
6
Удержится ли эта улыбка? Не слишком ли много опасностей грозит ей? Не вытеснит ли ее натянутый смех – симптом, непоправимого одиночества?
Улыбка держалась долго, даже затуманенная легкой пеленой слез. Она держалась, как таинственный знак, понятный только нам двоим: ты здесь? И улыбка отвечала: а где же мне быть еще?
Санаторий бел какой-то мертвенной белизной. В день приезда Риты на дворе было еще по-летнему тепло, но это затянувшееся лето способно только нагнать тоску. Листья облетают при малейшем ветерке. Что за радость от такой красоты, которой вот-вот придет конец?
Спокойная сдержанность нового доктора вызывает у Риты вялую улыбку. Неужели у него нет ни капли любопытства? Увидим, времени достаточно. И совсем не важно, где провести ближайшие недели. А ведь где-то, должно быть, творятся важные дела. И когда-нибудь, должно быть, удастся включиться в них. А пока что вечером надо взять из рук сестры стаканчик, от которого разит эфиром, выпить его одним махом, лечь опять на подушку и дожидаться, чтобы пришел сон. Сон придет непременно и продлится до утра…
Открыв глаза, Рита видит перед собой лужайку, усеянную красными маками. У подножия крутого склона, где красный цвет положен гуще всего, идет хрупкая женская фигурка с раскрытым миниатюрным зонтиком, рядом – ребенок, так же как она, весь в оборках и воланчиках. Сверху, откуда-то издалека, спокойно шествуют другие человечки, которым, видно, тоже хочется полюбоваться на лужайку с маками. На заднем плане лужайку замыкает ряд деревьев, а между деревьями виднеется квадратный белый домик с красной крышей, какие любят рисовать дети. Небо очень естественной, поблекшей от зноя голубизны усеяно теми облачками, которые всем нам запомнились с детства, а потом почти не попадались на глаза. Человечки на картине тоже не смотрят вверх и не видят этих облачков, а теперь и время упущено. Они умерли почти сто лет назад, умер и сам художник, но он-то успел все это увидеть.
А я, если захочу, могу подойти к окну и увижу небо с облаками поверх высоких деревьев старого парка. В этом преимущество живых – возможно, не очень большое, но все-таки преимущество.
Рита не припомнит, чтобы ей попадались такие усеянные маками лужайки. (А сколько она перевидала всяких лужаек!) Сперва эта картина была ей противна своей допотопной слащавостью, но потом она внушила себе, что сто лет назад лужайки и деревья тоже, верно, были не такие, как теперь. О томных дамах и говорить не приходится. Когда же она заметила, что картина меняется в зависимости от освещения, ей это понравилось: ведь так оно и бывает на самом деле. Ее это особенно поразило, когда она впервые очутилась в городе. Она по-настоящему не знала города, только наезжала сюда за покупками или в гости. И теперь ей было интересно решительно все. У нее началось сердцебиение, когда она отправилась обозревать арену своих будущих приключений. Она дала себе слово действовать терпеливо, безбоязненно и дотошно.
Да тут не один, а несколько городов! – удивилась она. И они вырастали один вокруг другого, точно кольца старого дерева. Она прошла все кольцевые улицы, за несколько часов одолела столетия. Ее тянуло в центр города. Он отнюдь не был предназначен для такого движения и такой уймы народа и трещал по всем швам, когда в него вливался вечерний поток людей, идущих домой, за покупками, с работы. Ей было забавно, когда ее толкали, когда ее несло куда-то. Став в уголок, она ждала, чтобы кругом загорелись огни.
Ей было страшновато. Здесь никому ни до кого нет дела, здесь и заблудиться не мудрено, думала она. Молодые парни сидят в трамваях и не уступают места старухам, машины обдают прохожих уличной грязью, в магазинах покупатели от спешки сбивают друг друга с ног, а в больших универмагах продавщиц вызывают к директору через громкоговоритель…
Она проходила по рабочим кварталам, мимо выстроившихся шеренгами безликих многоэтажных домов, останавливалась на перекрестках у мемориальных досок: «Здесь во время мартовских боев 1923 года погиб товарищ…» И многие улицы сразу обретали свою эпоху и свое лицо.
Двести тысяч человек не потому жили здесь, что им так уж нравилось здесь жить. Это можно было прочесть на их лицах, как-то по-особому возбужденных, настороженных, закаленных и усталых. Вряд ли сюда ехали добровольно. Что же гнало их сюда?
За двадцать пфеннигов Рита взобралась на древнюю башню у Рыночной площади, долго вглядывалась оттуда в даль, отыскивая гряду родных гор, но так ничего и не увидела. Ветер беспрепятственно налетал на город с обширной безлесой равнины. Здесь и ребенок определил бы направление ветра по преобладающим запахам: химикалий, или солодового кофе, или бурого угля. Весь город точно накрыт колпаком отработанных газов, от которых спирает дыхание. Стороны света здесь определяют по дымовым трубам мощных химических предприятий, крепостными твердынями возвышающихся на подступах к городу. Все это существует не так давно – меньше ста лет.
Да и рассеянный свет над этим ландшафтом не так давно просачивается сквозь смрад и копоть – на памяти двух-трех поколений, не больше.
Я не признаю предчувствий, но тогда, на башне, что-то сказало мне, что впереди немало тяжелых минут. Здесь меня окружает сто с лишним тысяч человек. Среди сотни жителей моего села я не была до такой степени одинока.
И в наше время случается, что взрослая девушка впервые в жизни попадает в большой город.
Косой луч солнца на несколько мгновений задержался именно на этой башне и на ней самой. Она заметила, что облака поплыли быстрее. Апрельский ветер спешил очистить небо. Скоро солнце скатится вниз, на городские улицы. Рита спустилась по нескончаемым ступеням и медленно направилась на старинную, затянутую зеленью и застроенную особняками улицу.
Манфред с нетерпением дожидался ее. Она вздохнула.
– Во всем городе ни единого свободного местечка. Разве что на башне…
Он засмеялся и отныне стал сопутствовать ей. К этим чуждым, скучным, замкнутым улицам и площадям у него был ключ, имя которому – воспоминание. Он открывал ей этот город со всеми его потаенными красотами и богатствами. А сам подле нее окунался в свои детские и отроческие годы. Он смывал с себя страхи и огорчения, обиду и стыд, что осели в нем еще с полусознательной поры. Даже то, о чем он не говорил прямо – есть такое, чего не выскажешь до конца, – теперь будто свалилось с него, и он ощущал небывалую легкость. Позднее ему не раз вспоминался весенний, омытый частыми ливнями город, лицо Риты на фоне серых растрескавшихся фасадов, жиденький парк, непрерывно снующие мимо людские тени.
И река.
Они бродили по кварталу бедноты, примыкающему к аристократической улице с особняком его родителей, по щербатым деревянным лестницам, по лишенным света, втиснутым друг в дружку дворам, заглядывали в затхлые, изъеденные временем подъезды со стертыми плиточными полами, – это была трасса его мальчишеских похождений, – и вдруг, неожиданно для Риты, очутились у реки. С того времени, как Манфред подростком расстался с ней, река стала утилитарней и неприветливей; она несла с собой белые хлопья зловонной пены, отравлявшей всю рыбу и у химического завода, и далеко за пределами города. Нынешним ребятишкам и в голову бы не пришло учиться в ней плавать, несмотря на пологие берега, окаймленные зелеными лужайками.
Однако отсюда, с речной долины, по-прежнему шли в наступление все времена года. Отсюда зима морозным дыханием врывалась в нагретые человеческим теплом городские улицы, а сейчас весна набиралась здесь силы. Она уже добавила к зелени кустов желтизну первых соцветий, не сегодня-завтра она заполонит весь этот суровый, деловитый город и беззастенчиво распустится пышным цветом во всех его палисадниках. /
Да и река не разучилась отражать лица людей, когда они где-нибудь в тихом месте низко нагибались над ней и, затаив дыхание, долго-долго смотрели в текущую мимо воду.
Манфред еще ни разу не видел женского лица рядом со своим в зеркале реки. Его умилило сознание, что сейчас это случилось впервые. Он наблюдал, как Рита бережно помогает черному жуку перевернуться на брюшко, потом поднял ее с земли и долго, будто впервые, вглядывался в ее лицо, пока она не смутилась. А он, как бы недоумевая, молча покачал головой.
В стремительно сгущающихся сумерках они дошли прибрежной тропкой до последнего дома, у которого река расстается с городом, и повернули обратно. Им вдруг захотелось быть среди людей. Они забрели в малюсенькое, с пятачок, пригородное кино, где шел детский сеанс. Допотопная аппаратура скрипела и рвала ленту, но ребятам это не мешало, и Манфред с Ритой тоже примирились с этим.
Их заворожило личико парнишки на экране. Умненькое личико, созданное для того, чтобы выражать горе и радость, но не тупость и злобу. Лукавство сменялось на нем разочарованием, отчаяние – восторгом. На нем могли быть следы грязи, голода, покорность, ненависть, и все же оно оставалось чистым, а вместе с опытом обретало и доброту. Оно стоило любых усилий, любых жертв.
Под конец, когда парнишка, весь дрожа от радостного ожидания, вместе с родителями на открытом грузовике отправляется в лютую стужу навстречу неизвестности, нараставшее возбуждение разрешилось многоголосым ребячьим вздохом. Дали свет. Манфред увидел, что у Риты лицо мокро от слез и что она никак не может взять себя в руки. Он второй раз за этот день с недоумением покачал головой.
– Ах ты дитя, – почти сокрушенно заметил он, – что я с тобой буду делать?.
7
Ночью погода круто переменилась, ветер повернул на восток, перешел в бурю, и к утру даже подморозило.
В это утро Рита впервые отправилась на завод.
– Счастливо! – крикнул ей вдогонку Манфред.
Как он ни высмеивал ее, она решила сдержать обещание, данное Шварценбаху. («В наше время учителю необходимо познакомиться с работой большого предприятия».) Ее устроил отец Манфреда. Он был коммерческим директором вагоностроительного завода.
Рита робела, и некому было ее ободрить. Тогда она сама приказала себе: не озирайся по сторонам, шагай прямо. Да гляди в оба. Если что-нибудь сделаешь не так, постарайся не осрамиться второй раз. И чтобы никто не заметил, как ты трусишь. И не жди чужой помощи. До всего доходи сама, слышишь?
Еще дорогой она поняла, что в прошлом ей нечего искать опоры. Деревенское житье куда-то окончательно провалилось, далекое и ненужное. И жалеть о чем-нибудь у нее не было времени. Ее увлек торопливый утренний ритм. Серый, хмурый, холодный рассвет еще только расползался по небу, когда она стояла на трамвайной остановке. Она замерзла и обрадовалась, что может втиснуться в переполненный вагон. Потом стала считать остановки, чтобы не пропустить своей.
С толпой рабочих она направилась к заводу. В длинной оголенной тополевой аллее, упирающейся в заводские ворота, им навстречу рванулся ветер, взметая пригородную пыль. Рабочие заслоняли лица портфелями. Они здоровались окликом или жестом и шли по двое, по трое, разговаривая между собой. Только Рита шла одна, торопливо пробираясь между группами шагающих людей. Она подняла воротник пальто и придерживала его рукой, до половины закрыв им лицо. Ей хотелось избежать удивленных и любопытствующих взглядов. У ворот она оглянулась напоследок. Хилый солнечный луч как раз тронул верхушки тополей, заиграв на первых серебристых листочках. Солнце заодно с ветром и сегодня поработает над ними.
За заводскими воротами времена года определялись продукцией. Впрочем, и вошла-то она не в ворота, а в узенькую дверь и очутилась на заводском дворе, каким его в наше время представляет себе всякий, даже сроду не бывавший на заводе. Ничего необычайного ей до сих пор не встретилось. Здесь я никогда не освоюсь, думала она, здесь я буду плутать каждое утро. Лучше уж приходить на десять минут раньше. Она стала спрашивать дорогу: где бригада Эрмиша? Пожилой рабочий не мог ответить: «Я сам тут новичок…» Затем подошли другие и заспорили: «Да не путай ты, расскажи девушке толком, как ей проще пройти. Вот послушайте…»
Я так и знала, что не найду их!
Она постаралась запомнить основные вехи – налево, мимо доски с объявлениями.(«Вагоностроители, обеспечьте выполнение мартовского плана!»). Мартовского? Как же так мартовского? Пересечь по диагонали двор, нырнуть в бездну огромного цеха с полуготовыми скучно серыми вагонами, оставить справа сварщиков, сыплющих искрами, пройти еще один цех и, наконец, подняться по деревянной лестнице к закуткам, отведенным бригаде столяров.
Она бодрилась до тех пор, пока ее не обступила вся бригада – дюжина мужчин. Бригадир Гюнтер Эрмиш, обычно- скорый на решения, не знал, куда ее приткнуть. «На что мне это нужно?» – со злостью подумала она. Прежде чем потворствовать шварценбаховским выдумкам, надо было еще самой пораскинуть мозгами.
Члены бригады воздерживались от острых словечек, очевидно приберегая их на потом. Сейчас Рите не верится, что она и та недотепа, не знавшая, куда себя девать, – одно и то же лицо. Птенчик, от которого так и веяло теплом гнезда, всего лишь за год превратился в бледную большеглазую молодую женщину, и эта женщина мучительно, но прочно усваивает науку смотреть жизни в глаза и взрослеть, не ожесточаясь.
Эрмиш, жилистый, черноволосый мужчина лет тридцати пяти, мгновенно прикинул положение дел в своей бригаде и решил приставить новенькую к Рольфу Метернагелю и Гансхену. Выбор был сделан замечательно, это сразу поняли все. Один слишком стар) для Риты, у него самого взрослые дочери, и притом он помешан на работе: другой же слишком молод, не напорист и, честно говоря, не очень-то сметлив. Когда они втроем довольно уныло поплелись на свое место, их проводили ехидными ухмылками.
Первые дни разговоров почти не было. Сразу же, разумеется, выяснилось, что Рита понятия не имеет о простейших рабочих навыках. В тесноте вагонных купе и коридоров, в напряженной суете завершающих минут изволь теперь толкаться с ней вдвоем и показывать каждый пустяк, хотя одному куда легче управиться со всем. Она это понимала, но это как раз и нравилось Гансхену. Людей, во всем его превосходящих, было сколько угодно, а тут впервые он тоже мог кого-то поучить.
– Казалось бы, чего проще вставить нажимную раму, – говорил он. – Нет, все требует сноровки. – Сам он работал теперь быстрее обычного.
Рольф Метернагель, часто и надолго отлучавшийся, уже через несколько дней говорил ей «дочка», она же робко называла его «господин Метернагель». Его костлявое, изрезанное морщинами лицо сразу внушило ей доверие. Она была вся внимание, когда он учил ее: болт надо держать вот так, а сверло надо прижимать покрепче, иначе отскочит.
Рита мало-помалу начала осматриваться на заводе – в этом скрежещущем захламленном кавардаке, в этом хаосе депо, складов и цехов, где перекрещивались рельсовые пути, сновали вагоны, грузовики, электрокары. Все это было втиснуто в несоразмерно малый треугольник между идущей из города магистралью, другим заводом и железнодорожной колеей.
– Такого количества вагонов, как сейчас, не строили еще никогда, – сказал однажды Метернагель. – Скоро придется громоздить их друг на дружку.
– А может, и не придется, – возразил Герберт Куль – «Кулачок», как его прозвали.
– Ты что-то сказал? – сердито переспросил Метернагель.
– Да нет, – равнодушно протянул Куль, – мы ведь прославленная бригада.
– То-то же.
Рита переводила взгляд с одного на другого, но все, как ни в чем не бывало, закусывали, и никто не собирался ей объяснить, что означает эта стычка по такому пустяковому поводу. С Гербертом Кулем она еще не обменялась ни словом, его единственного она побаивалась – он никогда не шутил, мало разговаривал и в ее присутствии держался так же, как без нее. «Его ничем не проймешь», – думала она и радовалась, что не работает с ним вместе. Гюнтер Эрмиш принес вырезку из газеты, где речь шла о них (образцовая дюжина!), все подряд прочитали ее, жуя бутерброды, и промолчали; Эрмиш приколол ее к другим статьям на стене.
Кофе из огромного кофейника отдавало алюминием и нагоняло сон. У Риты ломило спину и плечи, она, как всегда, перетрудилась за утро. Но потом кое-как дотянула до вечернего гудка и медленно, не торопясь пошла по безлюдной тополевой аллее в обратном направлении, спиной к ветру и к солнцу.
Первое время Манфред старался уловить на ее лице признаки разочарования или скуки. Он давно заметил, что у нее не хватает выдержки заниматься бесполезным, с ее точки зрения, делом. Зато в мелочах она очень покладиста. Ему доставляло удовольствие подарить ей красивую блузку или показать, какая прическа ей больше к лицу, и она беспрекословно подчинялась его вкусу.
Но постепенно он понял, что к намеченной цели– стать учительницей – она идет так же уверенно, как пошла навстречу ему. Что ж, с этим надо мириться и даже виду не подавать, будто он с чем-то «мирится». Иногда она так уставала, так выматывалась, что ему было ее жаль, а вместе с тем его брала досада на эту бессмысленную трату сил.
– Развяжись ты с этим, – уговаривал он.
Но она качала головой:
– Развязаться не так-то легко.
– Если хочется, все легко.
– Значит, мне не хочется.
По вечерам вся семья собиралась за большим круглым герфуртовским столом. Господин Герфурт с неизменным азартом развертывал салфетку, точно сигнальный флажок, поднимал крышку супницы и торжественно возглашал:
– Кушайте на здоровье!
Господин Герфурт был все еще недурен собой, высок ростом и строен; волосы, правда, стали жидковаты, но седина лишь слегка пробивалась в них, и стеклянный глаз почти не был заметен. С ним ладить можно, решила Рита, но Манфред явно не терпел отца.
Мать Манфреда с ее обидчивей чопорностью смущала Риту и раздражала сына.
Общей беседы не получалось. Нарочно не придумаешь контраста разительней, чем бурлящее волнение заводского цеха и неустойчивый, но тем более подчеркнутый мертвый штиль за ужином у Герфуртов. То и другое взвинчивало Риту. Для нее загадкой были и неутомимая энергия заводских рабочих, и напряженное молчание герфуртовского семейства.
Она как зрительница сидела перед рампой, где менялось освещение и декорации, видела игру актеров, и ее преследовала мысль, что это все явления одной пьесы, до внутреннего смысла которой способна доискаться только она.
С Манфредом она об этом не заговаривала. Когда он с беспокойством смотрел на нее, она улыбалась, а когда пробовал спрашивать, отвечала:
– Я всегда помню, что у меня есть ты.
– И это тебе помогает?
– Больше, чем ты думаешь.
Время от времени выдавались удачные дни, когда господин Герфурт нападал на благодарную тему; тогда достаточно было кивать в ответ, приобретая за то исчерпывающие сведения о видах на урожай или о состоянии погоды на европейском континенте.
К несчастью, фрау Герфурт не могла долго слушать разглагольствования своего супруга. Она вклинивалась в его размеренную речь краткими ехидными замечаниями, и это придавало их беседе своеобразный характер диалога из какой-то пьесы.
Обращалась она преимущественно к Рите, но открыто нападать тут не было дозволено, а попросту помалкивать было не в ее духе.
– В наше время девушек готовили к замужеству в пансионе. Теперь их спешат ткнуть на завод, где сплошь чужие мужчины.
Фрау Герфурт очень следила за своей наружностью. Ее седые, коротко подстриженные волосы были красиво уложены; для работы по дому она надевала резиновые перчатки, а шляпки тщательно подбирала в тон костюмам. Мужа она презирала и за тридцать лет супружества, должно быть, накопила для этого достаточно поводов; однако заботилась о том, чтобы с ним не стыдно было показаться в обществе. Под разъедающим воздействием злопыхательства и досады ее лицо загрубело, стало мужеподобным, так что пудра и помада казались на нем противоестественными. Строго следуя овощной диете, регулярно делая зарядку по западногерманскому радио, она совсем высохла и держалась прямо, как палка. Никто бы не поверил, что она подвержена истерическим припадкам.
Из-за Риты господин Герфурт, против своего обыкновения, спешил пресечь выпады жены.
– Эльфрида! – кротко взывал он, но его супруга, к несчастью, не стремилась уклониться от сведения счетов.
Пока он в округлых периодах выражал сдержанную укоризну, она с любопытством смотрела на него, словно еще надеялась на чудо, на то, что в его словах будет хоть намек на мысль. Дослушав, она вся оседала, не то удовлетворенная, не то разочарованная, и некоторое время молча ела, а потом изрекала как можно спокойнее: