355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Криста Вольф » Расколотое небо » Текст книги (страница 13)
Расколотое небо
  • Текст добавлен: 6 апреля 2017, 17:00

Текст книги "Расколотое небо"


Автор книги: Криста Вольф



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)

А сами молчали так упорно, что им стало страшно, хватит ли у них духу когда-нибудь заговорить. И сидели так неподвижно, что казалось, у них не будет сил сдвинуться с места.

Оба уже твердо знали, как поступят дальше, но что сделают сейчас – не знали.

За семейной трапезой становилось шумно:

– Официант! – надрывался суетливый толстяк.

Единственная официантка не знала, куда раньше бежать. Она со всех ног бросилась на зов нетерпеливого посетителя.

– Мы специально вытребовали сюда дядюшку из Восточной зоны. По-вашему, мы его звали, чтобы показать, как у нас отвратительно обслуживают посетителей? – накинулся тот на нее.

– Из Восточной зоны? – быстро переспросила официантка и посмотрела на дядюшку. Он приехал из деревни и парился в парадном синем костюме. – Из какого города?

– Из Германсдорфа, – ответил старик.

Официантка покраснела. Не может быть!

Ведь она сама из тех же мест. Она подошла сзади к приезжему гостю, обхватила спинку его стула, что ей совсем не полагалось бы делать, но радость пересилила еще не въевшуюся в нее муштру. Нет, ее деревни он не знает. Но с ее земляком Ширбахом они вместе служили в армии. Официантка вдруг живо заинтересовалась Ширбахом, о котором ни разу не вспомнила с тех пор, как уехала из деревни.

– А как урожай? Хороший?

– Мог бы и получше быть в нынешнем году.

– Но вы поедете обратно?

– А как же! Куда мне еще ехать?

– Послушайте, фрейлейн, – прервал их суетливый толстяк. – По-человечески я вас вполне понимаю. До чего же тесен мир! Даже свободный мир, – он хихикнул. – Однако ваш земляк пропадает от жажды.

Девушка заспешила. Убегая, она пожаловалась старику:

– Верьте мне, мужчины нынче такие, что ни об одном доброго слова не скажешь…

Рита откинулась на спинку стула. Господи, уже луна взошла! На светлом зеленоватом предвечернем небе виднелся почти прозрачный, наполовину выщербленный диск. Вокруг него скоро начнут собираться ночные тени, но пока их нет и в помине.

После того как луна незаметно для них стала видимой, изменился и воздух. Теперь дышалось легко, слишком легко. Даже не чувствовалось, что дышишь. Хотелось вобрать побольше воздуха в легкие, чтобы не задохнуться в этом безвоздушном пространстве, где каждый был предоставлен самому себе и не мог поделиться с другим ни радостью, ни горем.

Город оглох, онемел и, сам того не замечая, словно вдруг ушел под воду. Высоко в небе тусклым отблеском живого мира светила луна. А кругом ни звука, ни огонька. Только световые рекламы время от времени вспыхивали загадочными головоломками: Саламандра вне конкуренции – Пользуйтесь услугами Некермана – 4711 незаменим.

Наступал тот неверный час, когда все кошки становятся серы.


29

На застекленной веранде тишина стуком дождевых капель отсчитывает секунды.

– Дождь кончается, можно идти, – говорит Шварценбах.

Но оба не двигаются с места.

– Иногда я задаю себе вопрос, можно ли мерить мир нашей меркой, – говорит немного погодя Рита. – Меркой добра и зла? Может, он попросту такой, какой есть, и больше ничего?»

«Какой тогда смысл в том, что я не осталась у Манфреда? Тогда, значит, всякая жертва бессмысленна. Недаром он говорил: игра всегда одна и та же, меняются только правила. И над всем царит улыбка авгуров…»

Шварценбах понял ее мысль, но и он отвечает не прямо.

– Знаете, почему я пришел к вам сегодня? – говорит он. – Мне хотелось узнать, нужно ли всегда и при всех обстоятельствах отстаивать очевидную для тебя правду.

– Вы хотели услышать это от меня?

– Да, хотел и услышал, – говорит Шварценбах.

– Что случилось? – изумляется Рита. – Почему вы вдруг усомнились в этом?

– Я почувствовал, что почва уходит у меня из-под ног, – с полной откровенностью отвечает Шварценбах. – Понимаете, все, как нарочно, сошлось разом.

Он напечатал в педагогическом журнале статью о догматизме в преподавании. Раскритиковал там неправильную методику некоторых педагогов, в частности у них в институте. «До сих пор кое-кто еще пытается предписывать, вместо того чтобы убеждать, – писал он. – Нам нужны не начетчики, а социалисты».

– Правильно, – подтверждает Рита. – В чем же тут можно сомневаться?

Шварценбах улыбается. Он заметно повеселел. И статья и все, что за ней последовало, уже не удручает его. Те, кого это задело, конечно, стали его упрекать: зачем писать об этом именно сейчас? Ты же знаешь, у нас особое положение, при котором недопустимо говорить все, что вздумается. Разумеется, не обошлось и здесь без Мангольда. Он решил, что настал благоприятный момент. «Шварценбах всегда был склонен к гуманистическим бредням», – заявил он.

У тех, кто его обвиняет, больше власти, чем у него, думает Рита. Словно угадав ее мысль, Шварценбах говорит:

– Пусть себе устраивают собрания и прорабатывают меня. А я вспомню, как жадно вы, Рита, домогаетесь правды, и скажу: да, конечно, у нас сейчас особое положение. Мы наконец-то созрели для того, чтобы смотреть правде в глаза. Хватит выдавать трудное за легкое, черное за белое. Хватит злоупотреблять людским доверием. Это самое ценное наше завоевание. Тактика – да, конечно, но лишь такая тактика, которая приводит к правде. Ведь социализм не магическая формула. Иногда нам кажется, что, меняя название, мы изменяем суть. Сегодня вы мне подтвердили: только правда, голая, чистая правда – надежный ключ к человеческой душе. Зачем же добровольно отказываться от такого явного преимущества?

– Что вы! – с испугом протестует Рита. – Вы вкладываете в мой рассказ слишком серьезный смысл.

Шварценбах смеется.

– Я понял вас, как надо, – говорит он.

Наконец он все-таки встал. За окном совсем стемнело. По холлу проходит медсестра и зажигает свет. Она заглядывает к ним, здоровается и идет дальше. Теперь они оба прислушиваются к царящей в доме тишине. Затем Шварценбах спрашивает:

– Вы проводите меня до автобуса?

Рита не отвечает. Она не слышала его вопроса.

– А теперь выпьем вина, хорошо? – предложил Манфред.

Рита кивнула. Она смотрела, как он берет бутылку из рук загнанной официантки и сам наливает в рюмки зеленовато-желтое вино – уже по цвету можно было сказать, что оно легкое, терпкое и ароматное. Лунное вино, подумала Рита. Ночное вино. Вино воспоминаний.

– За что будем пить? – спросил он. Не дожидаясь ответа, он поднял рюмку. – За тебя. За твои мелкие заблуждения и за их крупные последствия.

– Мне не за что пить, – сказала она. За что-нибудь ей пить не хотелось.

Допив бутылку до дна, они ушли из кафе, где все еще пировало семейство суетливого толстяка. Они дошли до обширной круглой площади, удаленной от центра и почти безлюдной в этот час. Остановились на краю тротуара, словно не решаясь нарушить ее покой. На площадь падал странный свет – многоцветная гамма тонов. Они невольно посмотрели вверх – как раз над их головами и наискось, над всей пустынной площадью, пролегла граница между дневным и ночным небом. Дымка облаков тянулась с ночной, уже посеревшей половины на еще светлую сторону, дневную, где разлились неземные краски. Понизу – или поверху? – еще виднелся прозрачный зеленый тон, а где-то совсем далеко сохранилась даже глубокая синева. Тот клочок земли, на котором они стояли, – каменная плита тротуара величиной не больше квадратного метра – был обращен к ночной стороне.

В прежние времена влюбленные перед разлукой выбирали себе звезду, чтобы по вечерам встречаться на ней взглядом. Что же выбрать нам?

– Небо они, слава богу, расколоть не могут! – иронически заметил Манфред.

Небо? Этот необъятный купол, вместилище надежд и стремлений, любви и скорби?

– Могут, – тихо промолвила она. – Прежде всего раскалывается небо.

До вокзала было недалеко. Они дошли до него боковой улочкой. Вдруг Манфред остановился.

– А твой чемодан! – Он понимал, что возвращаться за чемоданом она не захочет. – Ладно, я пришлю его потом.

Все необходимое было у нее в сумочке.

Они попали в самую гущу вечернего движения. Их толкали, теснили, оттирали друг от друга. Ему приходилось держать ее, чтобы не потерять уже сейчас. Он легонько сжимал рукой ее локоть, пропуская вперед, так что лица ее он не видел, пока они не добрались до станции электрички.

Теперь поздно было решать то, что еще не было решено, поздно досказывать то, что не было сказано. То, что они не успели узнать друг о друге, останется неизвестным навсегда. В их распоряжении оказался только этот пустой, бесцветный, не окрашенный ни надеждой, ни отчаянием миг.

Рита сняла ниточку с его пиджака. К ним подошел продавец цветов, досконально изучивший, в какой момент можно помешать прощающейся парочке.

– Не угодно ли букетик?

Рита энергично замотала головой. Продавец ретировался. Видно, он все-таки не доучился.

Манфред посмотрел на часы. Времени оставалось в обрез.

– Тебе пора идти, – сказал он.

Он проводил ее до контроля. Тут они снова остановились. Справа от них катился людской поток в сторону перрона, слева – обратный поток, в город. Им трудно было удержаться на своем островке.

– Иди, – сказал Манфред, – иди!

Она по-прежнему неотрывно смотрела на него.

Он улыбнулся (пусть, вспоминая о нем, она видит его улыбку).

– Прощай, моя золотистая девочка, – нежно произнес он.

Рита на секунду прильнула головой к его груди.

Долго, недели и месяцы, ощущал он, закрывая глаза, это легкое, как пушок, прикосновение.

Потом она, должно быть, прошла через контроль, поднялась по лестнице. Потом, должно быть, села в вагон и вышла на той остановке, где нужно. Ее не удивляло, что все складывается просто и легко. Ее поезд стоял уже наготове, и пассажиров было немного. Она не спеша вошла, села, и поезд почти сразу тронулся. Должно быть, все происходило именно так.

Ей было бы совершенно не под силу преодолевать. какие-то препятствия или принимать даже самые ничтожные решения.

Она не спала, а находилась как бы в полудреме. Первое, что она увидела долгое время спустя, был тихий светлый пруд среди темноты. Казалось, он вобрал в себя весь остаток света, задержавшийся на небе, и удесятеренным отбрасывал его вновь.

Странно, подумала Рита. Такой светлый при таком мраке.


30

Тот день, когда Рита вернулась в прокопченный город, был безразличным прохладным днем. В начале ноября часто выпадают такие дни, уже без примеси прощальной осенней грусти и еще без намека на хрустальную ясность зимы. Сама Рита почти не изменилась за два с лишним месяца отсутствия. С какой-то подчеркнутой торжественностью возвращалась она в старое жилище, словно возобновляя давно принятое решение или, вернее, утверждаясь в нем.

Она знала, что осталось у нее в прошлом, знала и то, что ожидает ее в будущем. Это была единственная, впрочем немаловажная, перемена, происшедшая в ней.

Ей не было неприятно, что она идет по улицам одна, никого из встречных не зная, никому из них не знакомая. Время было самое оживленное – перед обеденным перерывом в магазинах. Ее поражала сутолока на центральных улицах – страшно было окунуться в этот водоворот. Придется долго привыкать к резким шумам, краскам, запахам. Как могут люди всю жизнь выносить этот гам и толчею? Она внутренне посмеялась над собой: на многое я еще смотрю глазами деревенской девчонки. Завтра она, вероятно, будет смотреть на город глазами горожанки, но однажды она видела его в таком же резком, ярком и беспощадном свете. И это впечатление никогда не изгладится целиком.

Нелегкое время пришлось ей пережить, мало сказать – нелегкое. Теперь она здорова. Она и сама не понимает, как не понимают этого многие, сколько душевной стойкости понадобилось ей, чтобы изо дня в день смотреть в глаза нашей жизни, не заблуждаясь и не позволяя никому вводить себя в заблуждение. Быть может, когда-нибудь потомки наши поймут, что от этой душевной стойкости бесчисленных простых людей в длительный и трудный, чреватый опасностями и надеждами исторический период зависела судьба последующих поколений.

Итак, Рита снова стоит у окна своей мансарды. Привычным движением она отодвигает занавеску, открывает окно (ох, этот запах – запах осени и дыма!), опирается ладонью о верхний переплет и кладет голову на руку. Цепь заученных движений, за которой неизбежно тянется давно оборвавшаяся цепь мыслей. Как и в тот не такой уж далекий августовский день, она вновь замечает, что ветлы на другом берегу от постоянных ветров все, как одна, наклонились в сторону суши: ей даже чудится свисток паровоза, который тогда врезался в ее слух.

Сейчас ей кажется, что она весь тот день ничего не слышала, кроме этого свистка. И еще ей мерещилось, будто ее преследует чудовищно равнодушный взгляд какого-то неумолимого судьи. Тогда, всего через три недели после разлуки с Манфредом, она поняла: не от расставания, а от безжалостного возврата к повседневности бросались в объятия смерти любовники, воспетые великими поэтами. Свинцовое бремя прозрения сковывало тело, опустошало душу, парализовало волю. Обширный крут когда-то незыблемых понятий катастрофически сужался. С опаской обозревала его Рита, ожидая все новых крушений. Неужели ничто не уцелеет?

Паровозный свисток лишил ее последней сохранившейся еще в ней воли к жизни. Сейчас она не боится признаться, что силы изменили ей именно тогда, именно там вовсе не по вине случая. Она до сих пор видит, как два тяжелых зеленых вагона приближаются с обеих сторон – спокойно, уверенно и неудержимо. Они катят прямо на меня, думала она, но при этом понимала, что совершает покушение на собственную жизнь, что безотчетно разрешила себе последнюю попытку к бегству – уже не от любовных горестей, а от горестного сознания, что любовь преходяща, как все на свете. Потому-то она и плакала, очнувшись после обморока. Она поняла, что ее спасли, и плакала.

Сейчас ей неприятно даже вспоминать то болезненное душевное состояние. Время сделало свое дело и вернуло Рите могущественный дар называть вещи своими именами.

Рита отходит от окна и начинает распаковывать чемодан. Раскладывает его содержимое по всей комнате. Многое ей вдруг разонравилось. У нее еще остались кое-какие деньги. Завтра она купит себе юбку и несколько блузок нового фасона. В качестве советчицы она возьмет с собой Марион.

Она достает со дна чемодана ручное зеркальце. Присев на краешек кровати так, чтобы на лицо падал свет, она пристально вглядывается в свое отражение. Я давно не смотрелась в зеркало. От этого дурнеешь. Больше так не будет. Она проводит пальцем по бровям. Тут поправок не требуется. А как в уголках глаз? Нет, ничего, слезы не оставили следов. Сантиметр за сантиметром обследует она свое лицо, округлость щек, подбородок. И невольно улыбается. Но незнакомое ей выражение глаз все равно остается. В них сосредоточилось пережитое.

Ясно одно – она по-прежнему молода.

Занятая собой, она не услышала, как кто-то поднялся по лестнице и осторожно нажал дверную ручку. Она поднимает глаза, когда господин Герфурт уже стоит на пороге. В первый момент он пятится назад – он не ожидал, что она уже здесь, – но затем поспешно, как входной билет, протягивает ей записочку, которую хотел положить на стол.

Кроме того, он принес в картонке Клеопатру. И спешит засвидетельствовать, что отсутствие хозяйки она перенесла безболезненно.

Записка от Метернагеля. Рита читает: «Если ты уже вернулась, навести меня. Я болен. Лежу дома».

– Конченый человек, – поясняет Герфурт. – Его восстановили в должности мастера. Казалось бы, он достиг предела своих мечтаний, ну и сиди смирно. Так нет же, он продолжал неистовствовать. И допрыгался – пришлось увезти его с завода в машине Скорой помощи.

Если так, надо немедленно бежать к нему!

Рита берет черепаху из рук господина Герфурта и вместе с картонкой уносит в угол. Потом снимает со стула чемодан.

– Присядьте, пожалуйста, – говорит она.

Господин Герфурт не хотел бы ее задерживать, но времени у него избыток.

По его виду можно определенно сказать, что он тоже давно не смотрелся в зеркало. Тому, кто знал его прежде, сразу заметно, что он порядком опустился. Даже не пролитые, но накопившиеся за целую жизнь слезы оставляют следы.

– Я теперь буду платить за квартиру, – помолчав, говорит Рита.

Господин Герфурт чуть не подпрыгивает на стуле. Это уж последнее дело! Ни за что на свете не возьмет он ничего от человека, который почти… Ну, словом, не надо его обижать.

Ей так будет спокойнее, настаивает Рита. Господин Герфурт сразу оседает.

– Простите за откровенность, но вы удивительный человек, – говорит он. – Моей покойной жене тоже многое было в вас непонятно. Не спорю, у нее были свои особенности… Во всяком случае, о себе могу сказать, что я безоговорочно принял вас в свою семью. К сожалению, ответных чувств мне, по-видимому, не удалось в вас пробудить.

Рите ясно, что господин Герфурт, как всякий слабый человек, нуждается в аудитории для своего излюбленного занятия – выворачивания истины наизнанку. Только раз – в ту ночь, накануне смерти жены, – он был искренен, искренне сокрушен. Надолго этого не хватило.

Он надеялся, говорит он, что между ней и Манфредом все наладится. В то воскресенье, ну, в общем, когда она внезапно уехала, он совсем было воспрянул духом. Ведь даже вообразить трудно, каково человеку разом лишиться жены и сына!

«Сколько лет назад твой сын перестал быть твоим сыном?» – думает Рита. Но молчит.

– По правде говоря, ваше возвращение для меня до сих пор загадка, – продолжает господин Герфурт. – Вы скажете, что я отстал от века, но в наше время любовь была романтичней. И беззаветнее. Вот это главное.

Вспомнив фотографию, на которой господин Герфурт снят женихом, Рита молчит. А что тут делать, как не молчать?

Господин Герфурт неправильно толкует ее молчание.

– Только не думайте, что я собираюсь рассказывать кому не следует про вашу берлинскую эскападу, – говорит он.

Рита смотрит на него в упор. Нет, ничего такого она о нем не думает. Господин Герфурт может успокоиться. Но беспокойство, очевидно, не оставляет его, и он спешит задать еще один вопрос:

– За что мой сын ненавидел меня?

Рита смотрит на него с изумлением. Неужто он в самом деле хочет это знать? Да нет же! Он хочет поплакаться на свою незаслуженно одинокую старость. Этот человек раз и навсегда не приспособлен к правде.

Господин Герфурт продолжает изливать свои горести.

– Поймите же, – говорит он, – каждый человек вправе заблуждаться. Как можно заранее знать, где найдешь, где потеряешь? Потом-то легко попрекать старших их ошибками. Верьте мне, милая фрейлейн Рита, я знаю жизнь. Сыновья всегда повторяют ошибки отцов. И сколько ни бейся – конец для всех один.

С недавних пор познав отвращение к жизни, он думает, что знает жизнь.

– Он перестал вас ненавидеть, – говорит Рита, – право же, перестал.

Как запретишь таким отцам иметь детей? Я буду ограждать детей от таких отцов.

Господин Герфурт чувствует, что ему пора уходить. Он поднимается, кряхтя. Удары судьбы не проходят бесследно. Он человек, убитый горем. Но он умеет быть великодушным. Пусть эта девушка из упрямства, присущего молодости, не желает его понять, он все же кротко протягивает ей руку. Внизу, в огромной пустой квартире, тоска опять придавит его. Но сейчас он еще господин Герфурт – человек, знающий себе цену. Совсем уж собравшись уйти, он спохватывается, что не рассказал главного. На днях он встретил господина Швабе, Руди Швабе, ну, того уполномоченного в общеуниверситетском деканате. Как старого друга своего сына, он, разумеется, отлично его знает. Неплохой человек. У него, несомненно, были неприятности из-за Манфреда. Так или иначе, он рад бы взять теперь назад кое-какие свои выпады.

(Рита вспоминает: «Твой друг? К сожалению, мы обязаны его исключить…» Как поступают люди, когда сознают, что были неправы, произнося такие слова?)

– Вот вам пример, – говорит господин Герфурт. – От такой случайности, как чье-то дурное настроение, в наше время зависят человеческие судьбы.

Руди Швабе. Тот самый, которого тогда в профессорской компании шпыняли, как глупого щенка. Может, он с тех пор что-то понял? Или по-прежнему бодро и усердно выполняет какие-нибудь новые директивы?

Но этого она не говорит ему.

– А как с Рольфом Метернагелем? – спрашивает она, как будто все время ни о чем другом и не думала. – Перечеркнули наконец-то печальное недоразумение, из-за которого он был снят с должности мастера?

– Помилуйте! Три тысячи марок! Шутка сказать! – не моргнув глазом, с ласковой укоризной отвечает он.

И наконец уходит.

Рита собирается навестить Рольфа Метернагеля, снова – в какой уже раз! – потерпевшего аварию. Подумать только, сколько раз нужно заново набирать силы такому человеку, который никогда не прятался от житейских бурь и не выклянчивал у жизни подачек! Никогда не вел скопидомного счета собственным заслугам и великодушно прощал своим должникам, а единственное свое достояние – деятельную энергию – расходовал без оглядки, как будто она неисчерпаема.

Рита хорошо помнит, как пристально Герберт Куль – исконный противник Метернагеля – следил за ним последнее время. Когда никто не представлял себе, как скажется на бригаде его призыв повысить производительность, когда все шарахались от него, как от зачумленного, Герберт Куль старался еще пуще раздразнить его ехидными замечаниями. Временами казалось, что дело дойдет до драки. Тогда лицо Куля выражало нетерпеливое ожидание, не свойственное ему, обычно хладнокровному наблюдателю. Видно было, что он старается, но не может совладать с собой. Наконец он решил во что бы то ни стало избавиться от этого ожидания. И в самом деле, наутро после того как он и новичок Курт Ган вставили за ночную смену по четырнадцать рам каждый, выражение его лица стало, пожалуй, даже безучастнее и насмешливее, чем когда-либо. Украдкой следил он за Метернагелем. За что тут идет борьба? За увеличение продукции или за торжество самого Метернагеля? Действительно ли он человек особого склада или лезет из кожи вон ради собственного интереса?

Метернагель молчал целых три дня. Три ночи Куль и Ган вставляли по четырнадцать рам за смену. Три дня остальные выдавали по десять рам.

Оказалось, что у Рольфа Метернагеля больше выдержки, чем у Герберта Куля. На четвертое утро, когда бригада собралась, как всегда, пройти, не поздоровавшись, мимо Куля и Гана – тоже еще, нормы ломают! – Герберт Куль встал прямо перед Метернагелем. Остальные не могли протиснуться в узком проходе между вагоном и стеной и сгрудились позади.

– Ну так что? – вызывающе спросил Куль.

– Как что? – приветливо переспросил Метернагель.

– И завтра и послезавтра я тоже буду вставлять по четырнадцать рам, в любую смену, – объявил Куль.

– Молодец! – похвалил Метернагель.

– Тебе, верно, не по душе, что первым этого добился именно я? – спросил Герберт Куль.

– Ну и чудак же ты! – ответил Метернагель настороженно, но все еще приветливо. – Мне только хочется знать, зачем ты это делаешь?

Казалось, Куль сейчас накинется на Метернагеля с кулаками. Возможно, до этого бы и дошло, если бы Метернагель хоть на миг отвел от Куля свой спокойный приветливый взгляд. Но этим неотступным взглядом он держал в узде Куля, которого никто еще не видел до такой степени возбужденным.

– Еще бы! – зловещим полушепотом начал Куль. – Другой сделает гораздо меньше, и его сейчас же объявят героем. А у меня только спрашивают: зачем ты это делаешь? Почему именно у меня? Потому что я был лейтенантом? Да, и был предан своему делу. Я никогда ничего не делал вполовину. Да, да, если желаете знать, передо мной тогда могли поставить сколько угодно людей и приказать: стреляй! И я бы расстрелял их. Только я это открыто говорю, а вы предпочитаете молчать, вот и вся разница между мной и прочими. Да, повторяю: любого человека можно превратить в подлеца. Ну что? Чего вы на меня уставились?

– Эх ты! – самым обычным голосом сказал Метернагель. – Перестань беситься. Ты противоречишь самому себе. Шестнадцать лет пытался убедить себя, что ты подлец, и вдруг сам же это опроверг… – Он негромко засмеялся, чтобы отвлечь общее внимание на себя.

Все старались теперь не смотреть Кулю в глаза. Он внезапно обессилел, словно проделал тяжелейшую работу. Видно было, как подрагивают мускулы его щек. Он еще не мог переварить свое поражение и упорно молчал… Рита не была уверена, понимает ли он вообще, о чем говорят остальные. А тут вдруг вскипел Хорст Рудольф – первый красавец в бригаде, на глазах у Риты вставивший раму за четырнадцать минут и копивший деньги на машину.

– У нас каждый получает, что положено, – начал он. – А почему? Потому что мы не желаем подводить товарищей. А с теми, кто нам ножку подставляет, я работать не буду. Выбирайте: они или я!

– Смотри, пожалеешь, – мягко предостерег его Метернагель.

– Как же так, шли-шли в гору, а теперь изволь пятиться назад?! – растерянно сказал старик Карсувейт. – Нет уж, верьте мне, когда столько пройдено, назад ходу нет. – Он крепко запомнил службу у помещика.

Все молчали. Каждый задавал себе вопрос: неужели нам возвращаться назад, к эрмишевским фокусам с нарядами?

Метернагель сделал вид, что не понимает, о чем они задумались.

– Не знаю, как вы, а я чувствую, что в воздухе пахнет гарью. Что-то надвигается на нас… А что, если, перевыполняя норму, мы поможем потушить пожар? Не так это нелепо, как вам кажется. Вдруг от нас этого даже потребуют? А мы возьмем да и скажем: оставьте нас в покое, у нас каждый получает, что положено.

Он открыто, в упор посмотрел на Гюнтера Эрмиша. Эрмиш давно уже ждал этого взгляда и теперь густо покраснел.

– За кого ты нас считаешь? – задыхаясь от волнения, проговорил он. – Ты думаешь, один раз обманули, значит, всегда будем обманывать? Да, верно! Мы тебя тогда нагрели на три тысячи марок. Конечно, я отлично знал, что вписываю в наряды несуществующие операции. Почти все это знали. А ты за это слетел с места. Ну и что ж? По-твоему, мы теперь всю жизнь должны ходить в жуликах?

Метернагель так побледнел, что Рите стало страшно за него. Ему вовсе не хотелось затягивать эту паузу. Даже самым ответственным в жизни минутам он не привык уделять много внимания.

Нагнувшись за своим истрепанным портфелем, он сказал:

– Собрания никогда не следует затягивать зря.

Когда уже все стали расходиться, подоспел Эрнст Вендланд.

– Нам до зарезу нужны еще столяры, – обратился он к Эрмишу. – Вы собираетесь наконец давать больше рам?

– Все может быть, – сказал Эрмиш.

Этот день доконал его.

– «Может быть» отвечают в романах, – возразил директор.

– Вовсе нет, – перебил Метернагель и предостерегающе посмотрел на Вендланда. – Ты же знаешь, когда девушка говорит «может быть»…

Вендланд рассмеялся и угостил всех сигаретами.

– Тебе хорошо, – обратился он к Эрмишу. – Стать прославленным бригадиром куда легче, чем прославленным директором.

– Но сохранить славу не так-то легко, – возразил Эрмиш.

Все засмеялись и похлопали его по плечу: что правда, то правда!

У Риты сжимается сердце, когда она подходит к двери Метернагелей. Сильно ли может человек измениться за два месяца?

Как всегда, дверь открывает его жена. При виде Риты лицо ее проясняется.

– Он спит, но ради такой гостьи я могу его разбудить, – говорит она.

У двери в спальню она еще раз оборачивается.

– Если вы испугаетесь, не показывайте вида…

Предупреждение было не лишним.

Войдя, Рита маскирует испуг улыбкой.

– Кто тебе велел меня сменить? – говорит она.

Он понимает, что она не ожидала увидеть тяжко больного человека, но притворяется, будто не заметил этого. Он может делать что-нибудь одно: поворачивать голову, или улыбаться, или говорить – все это по очереди. Улыбка – единственное, что не изменилось в его лице, и от этого оно кажется еще более чужим.

– Садись, дочка, – говорит он. Да, его порядком скрутило, и сердце, и нервы, и кровообращение нарушено, – словом, все никуда. Придется ехать на курорт. Пусть немного подлатают.

– А кого временно, вместо тебя, назначили мастером? – спрашивает Рита.

Не временно, нет, говорит Рольф, зачем обольщаться? Мастером ему уже не быть. Его преемник – Эрмиш.

Что тут скажешь? Их взгляды встречаются. Рита перестала притворяться. Оба чувствуют, что достаточно давно знают друг друга и могут начистоту говорить обо всем. А между тем, казалось бы, так недавно – каких-нибудь полтора года назад – она неопытной девчонкой робко семенила за ним по заводу и больше всего на свете боялась осрамиться в его глазах.

– Знать бы заранее, что тебе еще свалится на голову, – говорит Рольф. – Было время, когда мне казалось: хуже некуда. Отныне мне никакой черт не страшен.

– Вот и отлично, – подхватывает Рита, – тебе и правда никакой черт не страшен.

Оба смеются. Фрау Метернагель, явно довольная, просовывает голову в дверь. Недаром она сразу решила, что от этого визита может быть только польза. Она приглашает Риту в столовую выпить чашку кофе.

Всякий раз, когда Рита бывала в этой комнате, Метернагель сидел на своем излюбленном месте у окна. Без него и без дыма его сигареты ей здесь неуютно.

Бросается в глаза, что диван обветшал, что ковра нет. Линолеум натерт до блеска, но ковра нет.

Фрау Метернагель рада, что есть с кем отвести душу. Мужу она давно не поверяет своих забот.

– Что поделаешь, он не такой, как все, – с грустью говорит она. – Я ведь видела, что он себя губит. Другие и телевизором и холодильником обзавелись, и стиральную машину жене купили. А знаете, что он делает с деньгами с тех пор, как дочки стали самостоятельными? Он копит. И думает, я не знаю на что. А я отлично знаю: он хочет вернуть те три тысячи, которые переплатил когда-то. Он сумасшедший, говорю вам, сумасшедший. Подумаешь, нужны заводу три тысячи марок! Вот мне они действительно нужны.

Рита пьет жиденький кофе, съедает ломтик хлеба.

Он женился на этой женщине, когда она была горничной, а он – подмастерьем. Они еще ребятишками играли вместе во дворе. Дом, в котором они выросли, до сих пор цел. Рита его видела.

«Где такая чистота, там бедности быть не может», – заявила попечительница и оставила мать Метернагеля с пятью детьми без пособия.

Девочка – впоследствии жена Рольфа – часто наведывалась к ним и прибирала комнату, когда мать уходила стирать. У них все были мальчики, Рольф – самый старший.

Эта женщина состарилась бок о бок с мужем. Видимо, она была в свое время недурна собой. Муж всегда требовал от нее бережливости. Теперь лицо у нее дряблое, покорное. А платье – пятилетней давности.

Да, он и жену воспитал по-своему. Но никогда не говорил об этом. А насколько может хватить сил человеческих?

– Вы даже себе не представляете, какую работу проворачивает ваш муж, – говорит Рита, не в силах подыскать слова ободрения. – Как его все ценят. Без него вообще нельзя обойтись.

– Знаю, знаю, – тихо говорит фрау Метернагель. – Видно, ему на роду написано быть таким.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю