Текст книги "Образы детства"
Автор книги: Криста Вольф
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 33 страниц)
Узнать бы, что же такое происходит. Поиски меткой формулировки – одно из высших удовольствий. Дни, когда всякий зачаток удовольствия растворяется в кислоте самопознания: формулировка, не успев сложиться, отметается как фальсификация.
Чума, голод, война, смерть – устарелые апокалипсические всадники. Трое из них тебе знакомы, если только вместо чумы подставить другую заразу—тиф. (Он вызывает у Неллн носовые кровотечения, валит ее с ног, на кровать, которая всю ночь напролет ходит ходуном, качается, будто морские волны ее швыряют. Он выбрасывает Нелли из времени – безвременье, точно белесая река, – выбрасывает туда, где ни одна из знакомых ей инстанций не властна. Она переживает известие о собственной смерти, которое в деревне целых три часа терзает ужасом ее маму. Когда ей удается решить, что пора выздороветь, она выздоравливает. Страха у нее не было.)
Надо же, страха среди апокалипсических всадников как раз и нет... (Пауль Флеминг «К самому себе»: «Ни радость, ни печаль не знают постоянства: /Чередование их предрешено судьбой./ Не сожалей о том, что сделано тобой...» Растроганность, но не зависть к предкам, которым недостает опыта нового времени – неумения принять себя, непонимания, что значит «к самому себе».) «В небесах самоотвержения», гласит одно из посланий, страх неведом. Да и любовь тоже. Что ж, страх поставлен охранять преисподнюю самопознания?
(Сводка: Крупное наступление северовьетнамских войск, держащих теперь под контролем северные районы Южного Вьетнама.) Дело к вечеру. Поездка в окружной центр, по новой дороге. Горизонт слева красен, как кровь, на его фоне —силуэт города, голые кроны деревьев, башенка. «При таком освещении любой пейзаж прекрасен? ». Ты это знаешь, но не чувствуешь. В голове у тебя мельтешат всё те же мысли. Быть может, говоришь ты, это – страх разорвать самое себя, когда возникает необходимость отойти от роли, которая с тобою срослась. – Существует ли альтернатива? – Нет, говоришь ты. И все-таки выбор есть. (Неужели ощущение подлинности приобретается лишь страхом, подлинным страхом, не позволяющим усомниться в себе?)
Почему, говорит X., нам никак нельзя без уверенности, что всё в наших руках? И почему мы испытываем такое унижение, заметив, что это не так?
Потемневший, все еще красный горизонт за спиной, впереди – полная луна, холодный свет над городом. Ночью тебе снится, будто ты пишешь X. открытку, а после пробуждения ты слово за словом считываешь ее с пленки, которая прокручивается у тебя в голове. Дорогой X., писала ты, я теперь уже не ветхий Адам, а новый. Все от меня теперь отошло. Твой ветхий Адам.
Страх, смеетесь вы, на прощание способен и юмором блеснуть. В этот день впервые пахнуло весною. «В безднах истина гнездится» [113] 113
Шиллер. Изречение Конфуция. Перевод Е. Эткинда.
[Закрыть], иронически произнес X. Знаешь, кто это сказал? Ты не поверишь – Фридрих Шиллер.
18. МАТЕРИАЛ ВРЕМЕН. БОЛЕЗНЬ. ВЫЗДОРОВЛЕНИЕ
Время бежит. По-настоящему мы живем нечасто.
Что-то в тебе твердит, что обе эти фразы (одна из них могла бы сойти за возглас радиокомментатора на какой-нибудь спартакиаде, а вторая– за жалобу ипохондрика) взаимосвязаны. Разный материал, слагающийся во фразы. Разный материал времен.
Дошло до того, что тебе нужно напрягаться, чтобы вспомнить виденный накануне вечером телефильм. Смутно, туманно. Зато четно, как на гравюре, – кухня Штегувайтов, плита на которой Нелли помешивает популярный в здешнем краю мучной суп – без сахару и без соли, – чугунная сковорода, на которой она учится жарить картошку так, чтобы лук не пригорал. Теперь ты уже записываешь дневные события, иной раз даже погоду и ее капризы, в надежде, что пометка «Холодновато, но с прояснениями» впоследствии раскроется в целый жизненный пласт. Когда это будет, ты не задумываешься. Когда придет «время» вспоминать, то есть жить непрожитой жизнью, или «допереживать». Так же как донашивают старые вещи, пересматривают старые бумаги. (Резкое ухудшение погоды весной нынешнего, семьдесят пятого года, после зимы, которую и зимой-то грех было назвать; резкое ухудшение настроения; резкий подъем гриппозной волны, есть данные, что от сосудистого коллапса умирают и довольно молодые люди.)
Твое подозрение: мы живем в скоропортящееся время, время из иного материала, нежели прочные былые эпохи. (Время разового пользования.) Разные времена, текущие с разной скоростью. Настоящее время – оно как бы растягивается, оно измеряется минутами («Борьба за каждую минуту»), его часы еле-еле плетутся, а вот годы летят, на лету унося с собою жизнь. Минувшее время, наоборот, компактно, упруго, плотно сжато, как бы сплавлено во временные слитки. Его можно описать. Голую, обнаженную повседневность времени настоящего описать нельзя, ее можно только заполнить.
Человеку, говорят люди, не под силу глубоко сопереживать все на свете войны. (На подступах к Сайгону рвутся ракеты Фронта национального освобождения Южного Вьетнама.) Когда они покупают импортную обувь (когда мы покупаем импортную обувь), возле кассы стоит копилка, иногда прозрачная, как правило, наполовину заполненная, попадаются и довольно крупные купюры: солидарность с Вьетнамом, с Анджелой Дэвис, с Чили, Принцип времени – мол, с помощью денег все разрешимо – вводит в соблазн допустить, будто люди платят за свою к этому непричастность. Вывод, опять-таки предполагающий бессмысленные угрызения совести: дескать, вообще-то следовало бы находиться там. Догадка: фантазия у нас, у жертвователей, не поспевает за пожертвованиями.
Фантазия граждан великой державы под названием Америка, так и не научившихся читать в глазах народов, которых они забрасывали бомбами или подкупали, явно опирается на то, что для всякого ребенка нашей планеты нет большего счастья, чем расти среди благ американской цивилизации, – потому-то они и не могут уразуметь, что другим их «бэби-мост», то бишь вывоз детей из Южного Вьетнама, кажется непристойностью.
Между Костшином и Слубице, наперекор жаре, вы запели, прямо в машине: «Анаши генералы, наши генералы нас всех попредавали, нас всех попредавали» [114] 114
Перевод А. Науменко.
[Закрыть]. И еще: – «Там в долине, у реки Харамы». А потом песню про хорошего товарища, с текстом, переделанным в Испании на смерть Ханса Ваймлера [115] 115
Баймлер Ханс (1895—1936) – немецкий коммунист, один из основателей КПГ; во время Гражданской войны в Испании был комиссаром батальона имени Э. Тельмана.
[Закрыть], —Ленка ее не знала. «Пуля с пеньем долетела, / дар от отчего жилья, / выстрел сделан был с прицелом, / ствол нарезан был умело / у немецкого ружьям [116] 116
Перевод А. Науменко.
[Закрыть] .
У Ленки слезы не навернулись. Она сказала: Надоели мне эти дурацкие разговоры.
В сорок пятом Нелли ни одной из этик песен не знала. Она вела все ту же зеленую клеенчатую тетрадь и заносила туда совсем иные песни. («Барабан в Германии грохочет» – «Если все предателями станут...») Еще два, три года, н она запоет, печатая шаг по мостовой городка, имени которого она пока слыхом не слыхала: «Давайте строить, строить». И постарается забыть песни из зеленой тетрадки, кстати говоря, к тому времени потерявшейся. Это ей не удастся. Пласты песен, один поверх другого.
Смерть, надежный спутник времени, взявший на себя деление повести на главы. Когда Нелли выписывается из тифозной больницы, «усишкин» дед лежит при смерти. Маму, судя по всему, куда больше, чем близкая смерть родного отца, ужасает тот факт, что ее дочь Нелли притащила в дом вшей. В больнице вши были у всех, но от этого ведь не легче, Шарлотта драит ей кожу на голове, сыплет порошок от паразитов, завязывает голову белым платком. Вот так, с завязанной головой, не обращая внимания на смехотворность своего вида, Нелли идет к «усишкину» деду. К Герману Менцелю, семидесяти одного года.
Умирает он в одиночестве, в узенькой каморке, – это Нелли уже -знакомо. Когда она входит, комната полна хрипом. (Нынче эта каморка стоит пустая и чисто прибранная, как все чердачные помещения во фрамовском доме.) «Усишкин» дед лежит на спине – так называемой естественной смертью умирают, похоже, исключительно на спине,– подбородок сердито вскинут к потолку. Желтоватая седая борода, которую никто не подстригал, клочьями торчит на обтянутом кожей черепе. Поверх одеяла беспокойные руки, руки мертвеца. Нелли вспоминаются ороговевшие мозоли на пальцах его правой руки – от сапожного шила. У умирающих они пропадают? Хрипы, хрипы – но идут они словно бы не от него. Нелли стоят, прислонясь к дверному косяку. К деду она не прикасается – лишь позднее сама она дотронется и до мертвой бабушки, и до мертвой матери, – это кажется ей немыслимым. Через несколько минут она уходит, а вдогонку несутся хрипы, их и на лестнице слышно. Она садится на верхнюю ступеньку и велит себе думать: дедушка умирает. Из всей его жизни, которую она старается себе представить, ей только и приходит на ум отчаяние, наверняка охватившее его давно-давно, в Бромберге, когда «эта Густа» не пожелала принять его ухаживаний. Тогда он, молодой подмастерье сапожника, пригрозил, что пойдет в лес и повесится. А она («усишкина» бабуля) позвала подруг и бегом в лес, искать его, ведь совсем ума решился, не ровен час, впрямь повесится. Дед и бабка уже одной ногой в могиле, а Нелли впервые представляет их себе молодыми – как они бегут по лесу, стройные, гонимые страстями.
Не в первый раз Нелли поразилась, до чего естественно складываются все истории, когда знаешь их конец, – у них словно и не было никогда возможности развиваться совсем иным путем, привести к иным судьбам, иным героям. Она оплакивала не смерть Германа Менцеля, а то, что он так и не узнал самого себя и не был узнан другими.
«Усишкина» бабуля не отходила ни на шаг от мужнина смертного одра. Вечером на третий день, когда все сидели за ужином, она появилась на пороге. Все поняли, что это означает. Она вымыла руки и села на свое место. Шарлотта налила ей супу, Нелли придвинула очищенные от «мундира» картошки. Все молчали. Бабушка, похлебав немного, положила ложку и сказала: Может, оно и зря, но ведь когда столько лет вместе прожито, не очень-то все просто.
Такова была единственная эпитафия бывшему подмастерью сапожника, впоследствии кондуктору на железной дороге Герману Менцелю, какую Нелли довелось услышать. На кладбище ее не взяли – слишком было холодно, да и самочувствие у нее не ахти. Целое утро гроб с телом деда стоял у фрамов в коридоре, служившем кухней Неллину семейству. Когда на миг приподняли простыню, она успела еще раз увидеть лицо деда. Таким суровым, как у покойника, лицо живого человека никогда не бывает, подумала она. Мать в припадке отчаяния схватилась за голову, потому что Нелли посеяла где-то «вшивый чепчик» и гниды, того гляди, распространятся по всему дому, Нелли с горечью думала: нашла из-за чего отчаиваться. Тут человек мертвый лежит, а ведь когда-то он был молод и тоже жаждал счастья, но остался беден и совершенно не оправдал даже собственных своих надежд, а потом начал пьянствовать и колотил жену, ту самую, из-за которой раньше едва не повесился, – вот это, я понимаю, повод для отчаяния, думала она.
Нелли не допускала возможности, что мать как раз поэтому и хваталась за голову.
Любовь и смерть, болезнь, здоровье, страх и надежда оставили глубокий след в памяти. То, что пропускается сквозь фильтры неуверенного в себе сознания, отсеивается, разбавляется, утрачивает реальность, проходит почти бесследно. Годы без памяти настанут вслед за этими, первоначальными,– годы, когда ширится недоверие к чувственному опыту. Как же много пришлось забыть нашим современникам, чтобы остаться работоспособными,– по этой части у них соперников нет.
(Время бежит. Четыре, пять лет ушло в эти бумаги, вслепую, как тебе иногда кажется. Четыре, пять лет, когда в тебе, вопреки попыткам затормозить ее рост, как будто бы расширялась мертвая зона. Безудержно росло число привычек. Тяга к соглашательству. А запечатлевается на лице стремление жить наперекор всему этому. Исподволь проступают старческие черты. Мина, показывающая, что неизбежные потери принимаются не без сопротивления. Хороший повод для глубочайшего изнеможения, которое никаким сном не снимается. Кто мог знать, что будет очень важно, оглянувшись назад, не обратиться в соляной столп, не окаменеть. Остается одно: раз уж целым-невредимым не уйдешь, надо вообще хоть как-то выпутаться из этой истории.)
К зиме открываются так называемые средние школы. Шарлотта настаивает, чтобы школа была закончена. Ведь табели и справки она сберегла. Равно как и мечту дать детям приличное образование. Нелли хочет стать учительницей – и пусть становится. Некая госпожа Врунк, дальняя родственница Фрамов, живущая в городе, готова сдать Нелли свой диван при условии, что та будет присматривать за ее ребятишками и помогать по хозяйству. Госпожа Врунк работает в Управлении продовольственного снабжения, а муж ее – но этого она еще не знает—на одном из сибирских рудников. Опять Нелли только по портрету знакомится с хозяином дома, худощавым блондином, на которого очень похожи оба сына, восьми и десяти лет от роду. Народ по-северогермански сдержанный, но порядочный и чистоплотный, а главное —честный.
С первой же минуты Нелли замечает свою неуместность в парадной комнате, куда никто никогда носу не совал, – чистейший пережиток. Законы парадной комнаты для нее больше не существуют. Она лакомится в кладовке пудингом госпожи Врунк. Отрезает тонкие ломтики деревенской копченой колбасы и поедает их без мало-мальских угрызений совести. Сперва вопросительные, а затем сверлящие взгляды госпожи Врунк она встречает дерзко, без всякого смущения. А ковер в гостиной метет по утрам со злостью, стиснув зубы. Ее взаимоотношения с госпожой Врунк, действительно очень милой и порядочной женщиной, постепенно омрачаются, и виной тому прежде всего Неллина манера осматриваться в квартире. Такого госпожа Врунк, конечно же, не потерпит – это за ее-то доброту.
Школа стояла у Лысухина пруда, да и сейчас еще стоит. Занимались в две смены: утром мальчишки, после обеда девчонки, и наоборот. В партах оставляли записочки. Если та, кто сидит на этом месте, не против... Иной раз так происходило сватовство. Ута Майбург, сидевшая за Нелли, – она была родом из Штеттина – познакомилась через такую записочку с будущим мужем. Держась за руки, они прогуливались в обед мимо «Городских палат» – нынче это ресторан, отделанный в народном стиле, – где всегда за одним и тем же столом сидела Нелли, разминая в тарелке четыре студенистые картофелины, политые стандартным соусом номер три. Ей было невдомек, как эта неприступная гордячка вроде Уты могла познакомиться с парнем через подобное «объявление». Она подробно обсудила сей инцидент с Хеленой из Мариенбурга [117] 117
Ныне г. Мальборк (ПНР).
[Закрыть], у той были длинные черные волосы и синие глаза, сочетание редкое и привлекательное, – и обе хоть и дружили с Утой, но единодушно ее осудили. Все три девушки считали, что поражение Германии отбило у них охоту веселиться. Никогда они не привыкнут к нелепым красным лозунгам на улицах, к крашеным зеленым заборам вокруг советских объектов, к серпу и молоту в городском пейзаже. Над новыми фильмами, на которые смущенным учителям приходилось ходить с ними в «Шаубург», они только громко, с издевкой смеялись. Еще и года не прошло, как они – каждая в своем родном городе – стояли в очереди, чтобы увидеть Кристину Сёдербаум в «Золотом городе».
За зиму красивые глаза Хелены стали еще больше. В один из первых теплых мартовских дней, когда класс писал сочинение по немецкому, она посреди урока подошла к водопроводному крану и подставила руки под ледяную струю. Учительница Мария Кранхольд обомлела, ведь школа толком не отапливалась и весь класс сидел в пальто. А мне вот жарко, сказала Хелена и потеряла сознание. На большой перемене мать принесла ей ломоть хлеба из нового пайка. Тут-то и выяснилось, что Хелена почти ничего не ела, урезая свою порцию в пользу трех младших сестренок.
Сочинение писали о маркизе Поза из «Дон Карлоса» Шиллера. Мария Кранхольд прямо им в лицо объявила, что эта пьеса – как и «Вильгельм Телль» – в последние годы национал-социализма была исключена из школьных программ за одну-единствепную фразу: «О дайте людям свободу мысли!» [118] 118
Перевод В. Левика.
[Закрыть]Все, а особенно Ута, Хелена и Нелли, ожесточенно оспаривали утверждение учительницы. Клевета! У них в школе Шиллера проходили целиком!
Нелли постаралась написать как можно более двусмысленное сочинение: у каждого народа своя особая жажда свободы, не разделяемая другими народами и им непонятная как прежде, так и теперь.
Что ее разозлило, так это оценка; Кранхольд влепила ей «хорошо» не за содержание, а за «витиеватость стиля». В конце урока Мария Кранхольд уже по другому поводу сказала: в коричневые времена она считала вершиной свободы не приветствовать флаг с пауком свастики. Она-де позволяла себе такую свободу, добывала ее хитростью и обманом и никогда не вскидывала руку, салютуя гитлеровскому флагу. Говоря «свобода», нужно хотя бы знать, что свобода одних может явиться несвободой других.
Нелли впервые слышала такое от человека, не сидевшего в концлагере. И твердила себе, что терпеть не может эту Кранхольд. Не в пример другим Кранхольд не говорила «нацисты». До перелома она еще говорила «нацисты», а вот теперь ей, мол, противно, что это бранное слово у всех буквально с языка не сходит. Мария Кранхольд была верующей христианкой. Если хотите, предложила она Нелли, приходите ко мне в гости.
Жила она всего через две улицы от Нелли. Недавно ты проезжала по этой улице, медленно-медленно, ты еще помнила номер дома, но все-таки засомневалась, тот ли это. Сама Мария Кранхольд много лет назад уехала на Запад.
Нелли втайне гордится, что не знает в этом городе никого, кроме двадцати четырех своих одноклассниц и десятка учителей, и что ее тоже никто не знает. Она упражняется в игре: незнакомый, незнакомее, самый незнакомый. Чуточку схитрив – дескать, господин Врунк вот-вот вернется, – она получает от жилотдела ордер на малюсенькую комнатушку в доме вдовы Зидон, на Фриц-Ройтерштрассе и обрывает наконец последнюю нить, связывающую ее с деревней Бардиков.
Отчаянное уродство Фриц-Ройтерштрассе пришлось Нелли по душе. Ей по душе, что все доходные дома на этой улице неотличимы друг от друга. Каждый раз она, точно в укрытие, ныряла в свою подворотню, где вечно стояла жуткая вонь. Ее завораживало полнейшее безразличие вдовы Зидон ко всему в жизни, за исключением того факта, что ее шестнадцатилетний сын Хайнер растаскивал из кладовки продукты, не задумываясь над тем, помрет его мамаша с голоду или нет. Нелли слышала, как за стеной, в своей холодной комнате, вдова Зидон, вооружившись выбивалкой для ковров, гоняется за неслухом вокруг стола, А мальчишка, заливаясь хохотом, прикидывается, будто убегает от нее; но в конце концов это ему надоедало, он отбирал у матери выбивалку и выбрасывал в окно с пятого этажа на мостовую Фриц-Ройтерштрассе.
Вообще-то он был не такой. Это всё времена виноваты.
Так эта фраза и застревает в голове у Нелли, целые сутки она не может от нее отделаться: Вообще-то он был не такой, вообще-то он был не такой. Утром она подходит к окну, которое начинается почти у самого пола, берется за раму и глядит на улицу, на толчею людей, спешащих на работу. Ее не пугают мысли, возникающие как бы сами собой, но она знает, что никогда их не осуществит. Как всегда, пойдет в школу и будет спорить с Кранхольд.
Кранхольд повторила свое приглашение. После обеда Нелли, презирая себя за это, впервые идет к ней.
День – один из первых мало-мальскн теплых в году. Март. Мария Кранхольд живет с матерью в бывшем пасторском доме, в казенной квартире, – ее отец был священником. Объясняя свой приход, Нелли говорит, что новые задачки по математике у нее никак не идут, в геометрии она вообще всегда слабо разбиралась. Пространственное воображение ни к черту, формулы так и остаются пустым звуком. (Этот изъян и поныне сохранился.) Мария Кранхольд преподает два предмета, в редком сочетании – немецкий и математику. Нелли сообщает ей, что, между прочим, всегда не выносила учителей математики. Кранхольд глазом не моргнув предлагает ей свою вторую половину, которую можно вынести, – учительницу немецкого, У нее случайно готов чай – из ежевичных листьев, он больше всего похож на настоящий – и печенье из овсяных хлопьев и темной муки с сахарином. Ее матушка, которая разок мелькает в глубине квартиры, седая и согбенная, знает толк в экономных рецептах.
Ровно год и три месяца назад Нелли ела овсяное печенье у другой учительницы, Юлии, на Шлагетерштрассе в Л. Тамошняя комната тоже была заставлена книгами, как и эта, бывший кабинет отца Марии Кранхольд. Учительница Кранхольд говорит, что, наверно, книги хотя бы отчасти были одинаковые. Она на двадцать лет моложе Юлии, волосы у нее каштановые, а не черные, тоже заколотые узлом. Волевой подбородок. Голубое полотняное платье с белым пояском вполне подошло бы и Юлии.
Нелли вдруг спрашивает, неужели Мария Кранхольд вправду верит, что такие люди, как учительница Юлия Штраух, все эти годы сознательно обманывали ее, Нелли. И тотчас злится на себя за этот вопрос,
Мария Кранхольд ответила не сразу. Вероятно, призвала себя в душе к величайшей осторожности. Для начала она осторожно повторила слово «обманывали» с вопросительной интонацией: Обманывали? Потом продолжила: Думать так – значит слишком уж все упрощать. Можно ли говорить, что человек обманывает других, если он сам – по крайней мере отчасти, что ей кажется наиболее вероятным, – верит в эту ложь?
Впрочем, вера, конечно, не оправдание, сказала Кранхольд немного погодя. Верить тоже надо с разбором. В самом-то важном никого не обманывали. Разве Гитлер с самого начала не требовал для немецкого народа больше жизненного пространства? Для всякого мыслящего человека это означало войну. Разве он не твердил сплошь и рядом, что намерен истребить евреев? И истребил, по мере возможности. Русских он объявил недочеловеками– так с ними и обращались потом те, кто, по их словам, верил, что это недочеловеки. А люди вроде Неллиной прежней учительницы Юлианы Штраух своей упрямой верой сами загнали себя в капкан. Кто оправдывает то, что они отправили свои умственные способности на покой?
Юлия, сказала Нелли, не смогла бы убить человека, тут она совершенно уверена.
Возможно, кивнула Кранхольд. Но это она заставила вас мучиться угрызениями совести, когда вы говорили себе, что не сможете убить человека.
Нелли промолчала.
Это она, сказала Кранхольд, устроила так, что ваша совесть обернулась против вас же, что вы не умеете быть хорошими и добрыми, не умеете даже как следует, по-хорошему думать, не испытывая чувства вины. Да как же вы могли совмещать заповеди «Не убий!» или «Люби ближнего твоего, как самого себя!» – с теориями о неполноценности других?
А вы? – спросила Нелли. Вы-то их как совмещали?
Плохо, ответила Мария Кранхольд, Очень плохо. Вечно на грани тюрьмы, на грани измены богу и людям, мне доверенным. Но я не поклонялась чужим богам – впрочем, поэтому и не могу оправдаться тем, что я в них верила.
Нелли удивлялась, что вообще понимает, о чем говорит Кранхольд. А та еще спросила, знает ли она «Ифигению». Неужели правда не знает? Один из тех странных взглядов, какими взрослые частенько награждали Нелли в последующие годы. Кранхольд подарила ей книжицу издательства «Реклам». Возьмите. И прочитайте.
Нелли лежала на койке в холодной комнатушке вдовы Зидон. И читала. «Под вашу сень, шумливые вершины...» [119] 119
Гёте. Ифигения в Тавриде, I, 1. Перевод Н. Вильмонта
[Закрыть]Она ничего не чувствовала, чужие слова совершенно ее не трогали. Ее Гёте был тот, какого звучным голосом читала учительница Юлия Штраух: «Медлить в деянье,/ Ждать подаянья. /Хныкать по-бабьи /В робости рабьей, /Значит – вовеки/ Не сбросить оков. /Жить вопреки им – /Властям и стихиям, /Не пресмыкаться, /С богами смыкаться, /Значит – бьггь вольным /Во веки веков!» [120] 120
Гёте. «Медлить в деянье...». Перевод Л. Гинзбурга.
[Закрыть]
Сегодня ночью, в лихорадочном гриппозном сне, ты украла из незастекленной витрины пару рыжевато-коричневых замшевых перчаток с крагами. Голыми руками не возьмешь, подумалось тебе при этом. Ты – секретный агент во вражеском городе, твоя задача – добыть воровством принадлежности для путешествия. Очередной объект—дорожная сумка. А вот как раз и отличный магазин кожгалантереи, «увести» оттуда сумку, которую ты быстренько присмотрела (ту самую, что лежала в багажнике, когда вы ездили в Польшу), будет проще простого, – и вдруг ты осознаешь, что находишься на Постштрассе в своем родном городе Л. Секретное задание забыто. И однако же тебя вовлекают в авантюру, в ходе которой ты вынуждена застрелить во сне двух людей, злодеев наихудшего пошиба (один из них действует под маской врача). Проснувшись, ты размышляешь о том, что означает нарушение несокрушимого доныне табу убийства во сне. Почему ты видишь себя в родном городе шпионкой, спрашивать не приходится.
Время течет. Теперь Нелли пора заболеть. Пора наконец сломаться. Пора четко выявиться структуре, неумолимо повелевающей случаем. В январе – вот вам законы случая – ее посадили рядом с новенькой, Ильземари из Бреслау [121] 121
Ныне г. Вроцлав (ПНР)
[Закрыть]. У Ильземари широкое и какое-то прозрачное лицо, волнистые пепельно-русые волосы, заплетенные в косу и подколотые вверх. Под глазами глубокие тени, руки сильные, с тонкими запястьями. Манеры у нее небрежные, что совсем ей не идет. Нелли этот сплав несовместимого и притягивает, и отталкивает. Голос у Ильземари чуть хрипловатый, речь медлительная; Ута с Хеленой считают, что она «ломает комедию».
Весной у Ильземари начинается жуткий кашель. Вернее, хронический кашель, к которому все привыкли, переходит в новое, жуткое качество. Мария Кранхольд настоятельно советует ей пойти к врачу. Ильземари пожимает плечами. Нелли не понимает, отчего ее взгляд—явно против воли —приобретает насмешливое выражение. Глаза у нее карие. А к карим глазам насмешка не идет. Что-то в Ильземари день ото дня становится все более вызывающим. Они с Нелли шушукаются над учебниками. Иногда Нелли простоты ради списывала из книги отрывок латинского текста, чтобы перевести дома. Vedetis nos contenti esse. Certo vos dignitatis esse. Postulo ut diligentia sitis [122] 122
Вы видите, что мы довольны. Требую от вас прилежания. Стараюсь, чтобы вы сохраняли достоинство (лат., с ошибками).
[Закрыть]
Она записала эти фразы в желтовато-коричневую тетрадь, на обложке которой черным оттиснуто «Учет корреспонденции» и которую, судя по маленькой наклейке, купила за 75 пфеннигов у наcл. В. Клее, влад. Г. Шепкер, в Хагенове (Мекленбург). Большинство страниц исписано стихами Рильке. Вперемежку с ними, без комментариев, фразы Марии Кранхольд. На последних листочках она несколько месяцев кряду рассчитывала свой стомарковый бюджет. Кой-какие статьи расхода теперь уже не расшифруешь. В самом деле немыслимо, чтобы в январе 1946 года ей пришлось внести в платную библиотеку 10 марок 55 пфеннигов. А может, существовал какой-то вступительный взнос? Но где находилась эта библиотека? Какие книги брала там Нелли? На театр истрачено 4 марки – какая пьеса? На поход в кино – 1 марка 10 пфеннигов. Основные расходы; 30 марок за комнату, 2,80 – субботняя поездка в Бардиков. (Дезинсекционный барак на вокзальной площади. Суетливые пальцы медсестры на темени, на затылке. Маленькая белая справка о дезинсекции, дававшая право на покупку билета. Недолгая дорога в насквозь продуваемых, кое-как залатанных досками вагонах. Мама ждет на станции или встречает ее в лесу. Самый чудесный час за всю неделю: прогулка через лес, начинающий потихоньку зеленеть.)
Визит к врачу в марте обошелся в 3 марки – уж не чесотку ли она подхватила тогда в поезде? Но какое же лекарство продавали по 70 пфеннигов? Зубной порошок стоил, оказывается, 13 пфеннигов, а один раз против загадочной суммы 48 пфеннигов написано редкое слово «мясо»... В феврале Нелли потратила 5 марок на парикмахера, отрезала волосы, решила снова «помолодеть». Позднее ей хватает на стрижку 2 марок 75 пфеннигов в месяц. Толокно, из которого она вечерами варит себе жиденькую похлебку, стоит 10 пфеннигов. Странная сумма 18,75 марки, судя по всему, заработана уроками. Какими? Кому она их давала?
Неизвестно.
К сожалению, фотография, за которую она отдала 3 марки, не сохранилась.
Обеденные разговоры. Ленкин класс обсуждал на уроке биологии катастрофический голод, угрожающий человечеству, намечал контрмеры – от предупреждения беременности до всеобщего полного разоружения. Лучшая ученица, обладательница легендарного среднего балла 1,1 [123] 123
В ГДР и ФРГ лучшей школьной оценкой является «единица».
[Закрыть], активная участница нескольких общественных организаций, которую, несмотря на строжайший отбор, безоговорочно рекомендовали в медицинский, – эта ученица в конце концов замечает; Человечество столкнулось с неразрешимой задачей распределить недостаточное количество продовольствия среди непомерно большого населения, так не стоит ли первым делом оставить без пищи стариков и неизлечимых больных?
Ленка, наверное, забудет элементы геноэнзимной гипотезы. Но тот урок, на котором одноклассница высказала мысль, что на голодную смерть нужно обречь в первую очередь стариков и больных, она запомнит. Нравственная память? Ты вот тоже начисто забыла всю математику Марии Кранхольд, однако отчетливо помнишь, когда и где Нелли встретила свою учительницу всю в слезах. Через несколько месяцев Мария Кранхольд написала ей в туберкулезный санаторий, рассказав о причине своих слез; она тогда опять не сумела достать картошки для тяжелобольной матери. С той минуты, как увидела учительницу плачущей, Нелли больше не называла ее по фамилии, только по имени – Мария, и с интересом выслушала рассуждения Марии Кранхольд по поводу диктатуры. Оказывается, Нелли, сама того не замечая, целых двенадцать лет прожила в условиях диктатуры.
Город Пном-Пень «пал» – так выражаются те, другие. Мы говорим «взят», «освобожден» и едва ли отдаем себе отчет, что тем, в какой языковой области человек остался, а впоследствии и прижился, распоряжались случайности, происходившие тридцать или двадцать пять лет назад – вспомнить, к примеру, родню за Эльбой, навсегда потерянную для Нелли и ее семьи. Тридцатая годовщина освобождения. Без кавычек. Кавычки отнесут эту фразу на двести километров дальше к западу. Школы промышленного района, включающего три общины, шагают под красными и голубыми знаменами к стадиону. Делегации Народной армии и Советских Вооруженных Сил в парадных мундирах. Духовые оркестры. («Среди нас был юный барабанщик, /В атаку он шел впереди /С веселым другом барабаном, /С огнем большевистским в груди».). Обрывки речей, доносящиеся с близкого митинга, по-русски, по-немецки. Фразы-полуфабрикаты, нанизанные друг на друга. Музыка из динамиков, оглушительно громкая. «Вставай, проклятьем заклейменный» – песня.
На маленькой четырехугольной площади перед трибуной, где расположились певцы, вы чуть ли не старше всех. Похоже, никому не мешает, что левый динамик нещадно коверкает звук. Кучки молодежи. Куртки, джинсы. Кое-кто из девушек в модных вязаных шляпках с волнистыми полями. Солдаты Народной армии и советские военнослужащие, порознь. А вот тут наметилось сближение: вместе разглядывают открытки, карты. Энергичный блондин в советской форме компонует группы, фотографирует. Советские солдаты вперемежку с немецкими; второй ряд под ручку, первый на корточках. Трое советских летчиков, едва ступив на площадь, молча присоединяются к фотографирующимся. Вокальная группа школы-двенадцатилетки поет про пастора и его коровушку. У киосков с сардельками толкотня. Приехали пожарные – будут присматривать за костром, который вот-вот загорится. Солнце, красное на закате, за березовым редколесьем.