Текст книги "Образы детства"
Автор книги: Криста Вольф
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 33 страниц)
10.СОБЛАЗН САМООТРЕЧЕНИЯ. ПОТЕРЯ ПАМЯТИ. УЧИТЕЛЬНИЦА
Стало быть, девочка–Нелли – должна пойти за тебя
в огонь и в воду. Поставить на карту свою жизнь.
Не самообман ли – думать, что эта девочка движется сама по себе, по
собственным законам. Жить в заданных образах—вот в чем проблема.
Все путем, говорил Бруно Йордан, когда что-либо выходило само собой. По субботам все было путем в магазине. Все было путем с продажей бананов по сниженным ценам. И доставочный велосипед йордановской фирмы ученику, Эрвину, полагалось смазывать так, чтобы все было путем.
Человек—продукт своего окружения, говорит твой брат Лутц. Смелей, всё путем: марионетки.
Девочка, коль скоро все путем—это твое средство добраться до цели. Только вот до какой? Чисто случайно – вся надежда на это—ты на днях отчетливо и подробно видела во сне собственную смерть; точнее, свое медленное неотвратимое умирание и безразличие других, особенно врача, который привычно оказывал помощь, отпуская до боли деловые комментарии, особенно же собственную покорность приговору – еще час, гласил он – и бессильное негодование на свою неспособность хотя бы в смертный час взбунтоваться против неписаной договоренности, что негоже относиться к себе с чрезмерным участием, ведь тем самым – а это словно бы страшнее смерти – человек рискует вызвать у других недовольство и чего доброго, стать им в тягость.
Вот уж распоследнее дело. Становиться кому-либо в тягость—распоследнее дело. Во всяком случае, Шарлотта Иордан почитала за благо обходиться своими силами. Лучше гордо пойти ко дну, чем ждать помощи от других.
Зато девочке—Нелли, – как тебе кажется, помощь нужна, и ты, можно, пожалуй, сказать, нарочно довела ее до этого. Теперь уже нельзя назвать ее другим именем, хотя это имя выбрала для нее не кто иная, как ты. Чем ближе она подвигается к тебе во времени, тем более чуждой становится для тебя. И это, по-твоему, странно? (И это, по-твоему, убрано? – говаривала Шарлотта Иордан, входя в Неллину комнату. И это, по-твоему, чисто? А это, по-твоему, съедено?)
Если хочешь знать, Нелли – продукт твоего ханжества. Обоснование: только ханжа сначала изо всех сил старается сделать из субъекта объект и противопоставить его себе, а потом жалуется, что не может с ним совладать, что все меньше его понимает.
Или, по-твоему, можно бы понять и того, кого стыдишься? Взять под защиту человека, которого беззастенчиво используют, чтобы выгородить себя?
Любишь ли ты ее?
Ах боже мой, нет, конечно! – таков бы должен быть правильный ответ, но сейчас же приходят сомнения, ведь любовь, в расхожем понимании, очень напоминает то, как ты обошлась с нею; набросила ей на голову сетку, сплетенную твоим узором, а запутается – ее забота, ее беда. Пусть-ка тоже узнает, каково это – быть пойманной. (Точнее, быть зажатой между двумя непримиримыми альтернативами – безальтернативно.) Пусть вовремя научится чувствовать, что выражает ее бесстрастное лицо. Пусть до конца изведает страх, как бы не выделиться.
«Симпатию» толковый словарь определяет как «сочувствие, влечение и расположенность к кому-либо или чему-либо». Но как, спрашивается, ратовать за симпатию к ребенку, который начинает красть? И будет продолжать это годами, с все меньшими угрызениями совести. Речь идет о краже съестного, однако Шарлотта Йордан, неумолимая к нарушениям закона, выразилась бы покрепче, если бы узнала (впрочем, и она видит лишь то, что рассчитывает увидеть), что ее дочь начала походя таскать конфеты из стеклянных посудин на прилавке – сперва дешевые, а потом исключительно самые дорогие. Стало быть, кража. Двойная ломка запретов; сидеть у окна в большой комнате—на диване, – уплетать краденые сласти, а заодно читать «Дас шварце кор»1.
Ибо на эту газету распространяется строжайший запрет Шарлотты Йордан – запреты вводит всегда Шарлотта Йордан и никогда Бруно, которого спасение дочкиной души тревожит куда меньше. Тома «Мужчина» и «Женщина» под запрет не попадают: они хранятся в бельевом шкафу отца под аккуратной стопкой кальсон, и это без слов относит их к разряду вещей несуществующих. Никому в голову не придет вытащить их из шкафа и читать в открытую. Каждый том снабжен крупноформатной вклейкой, на одной изображена обнаженная женщина, на другой—обнаженный мужчина; отогнув их «кожу», можно увидеть все внутренние органы. Смелая штука (так выражается Шарлотта Иордан, когда речь заходит о чем-либо рискованном); ведь краски иных внутренних органов, успешно соперничая с природными, способны легко и надолго внушить буйной фантазии приторную гадливость.
Нелли прикидывается перед собою, будто все-все знает, а одновременно хорошо понимает, что это отнюдь не так. Она не раздумывая дает нагоняй брату—однако же маме на него не ябедничает, – застукав его возле юлиховского забора с рыжей Элли, возмущенно обзывает эту девчонку, которая старше Лутца, пакостницей (Лутцу она с ходу отводит роль соблазненного), в ответ на что слышит: Сама такая!
Ночью Лутц лицемерно требует просветить его, иначе он будет вынужден обратиться к посторонним. Пускай ему точно скажут, откуда берутся дети. Нелли, тоже лицемерно (ну никак от этого слова не отвяжешься!), вступает в игру, жеманится, изображает высоконравственную озабоченность и вместе с тем чувствует себя польщенной, но на всякий случай требует гарантий. Лутц их предоставляет, усиленно напирая на крайнюю ненадежность своей памяти. Услышит что-нибудь вечером, а к утру начисто забудет, это уж, мол, как пить дать. – Он и побожиться готов? – Само собой, с чистой совестью. Засим по ее настоянию они возобновляют давнишний детский уговор: тот из двоих, кому «после» придется все выложить, что вообще-то нежелательно, должен испросить у другого позволения, трижды стукнув в стенку. Брат готов и на это. И наконец происходит передача долгожданных знаний—три-четыре фразы, вероятно маловразумительные, сообразно уровню просвещенности. Они, к сожалению, утратились в отличие от неповторимой интонации заключительной реплики Лутца: Ах вот оно как [60] 60
Эсэсовская газета
[Закрыть].
Не то разочарование, не то удовлетворение. Серединка на половинку. Если угодно, впервые с легчайшей примесью мужского превосходства. И все, никогда больше ни слова об этом.
Видимо, как раз вскоре Шарлотта и Бруно Йордан решили, что их разнополым детям нельзя долее ночевать в одной комнате: случилось событие, которого Нелли ждала уже несколько месяцев и о котором, словно ничегошеньки не понимая (лицемерка!), рассказала матери, а та обняла ее за плечи, назвала своей «взрослой девочкой» и добавила: теперь, мол, надо еще лучше следить за собой и соблюдать предельную чистоту. Нелли едва сравнялось тринадцать, и Шарлотта находила, что «все это рановато»; так она сказала прислуге, Аннемари (которая не замедлила передать ее слова Нелли), и тете Люции. На другой день Нелли не разрешили влезть в магазине на стремянку, чтобы разложить хлеб на самой верхней полке. Она восприняла это с удовлетворением: все, мол, идет как надо.
Пришлось в результате выселить госпожу Крузе, снимавшую в верхнем этаже йордановского дома, рядом с Германом и Августой Менцель, вторую квартирку, поменьше – комната с кухней,– за 25 марок в месяц; квартиросдатчик п домовладелец Бруно Йордан решил по-иному распорядиться своей жилплощадью. Госпожа Крузе возмутилась: да по военным временам это просто неслыханно! —и в письме, составил которое, разумеется, ее непригодный к военной службе сын (кстати, живший весьма просторно), упомянула, какие чудовищные жилищные условия наши солдаты обнаружили на востоке (семеро детей в одной комнате!), но Бруно Йордан быстро ее урезонил: его дети—немцы, и нечего их равнять с русскими да с поляками. Госпожа Крузе уехала. А Нелли получила отдельную комнату: там, за столом, покрытым черной клеенкой, можно было делать уроки и заодно смотреть в окошко на город, реку, равнину; бывшая кухня Крузе стала складом дефицитных товаров, в частности шоколада.
Обычно склад держали на замке, однако Нелли сумела добыть себе ключик; особенно она пристрастилась к пористому шоколаду и присваивала его более чем дерзко. Забраться в постель, читать книжку и жевать пористый шоколад. Крикнуть: Да сейчас! – когда мама, стоя внизу, у лестницы, велит погасить свет; на несколько минут выключить лампу, затем накрыть ее платком и читать дальше, иногда до часу, до двух ночи, и порой запоздалые прохожие из числа йордановских покупателей говорили Шарлотте, что видели в окне у ее дочери свет, а ведь затемнение никто не отменял. Это я вчера только допоздна зачиталась, оправдывается Нелли. Нечаянно, правда – правда. Больше не буду.
Ну что, помнит Лутц, кто его просветил, или он не зря хвастался своей памятью и действительно забыл?
После полудня всех вас одолела усталость. Лутц предложил (известно ведь, в городе зной нарастает по меньшей мере часов до трех—камень кругом, а от этого еще жарче) съездить «на другую сторону». То есть через мост, в «мостовое» предместье. Именно этот район бывшего Л. вы оба с Лутцем знали из рук вон плохо, скрывай не скрывай. Раньше, бывало, только услышишь: «Мостовое» предместье, – и сразу все тебе ясно: речь идет о работягах с джутовой фабрики и из канатной мастерской. В «мостовом» предместье обитала беднота. Эти люди населяли ветхие, покосившиеся халупы или плохонькие многоквартирные дома. Весной в подвалах стояла вода. Дети этих людей ходили не в те школы, где учились вы, и купались совсем в других местах, за пределами купальни, там были песчаные отмели и омуты и оттуда они панибратски переговаривались с плотогонами и матросами-речниками. «Наследн. Штраухам – поблекшая надпись на кирпичной стене фабричного цеха. Штраух, Штраух, задумчиво повторял Лутц. это, кажется...
Да. Отец или дед доктора Юлианы Штраух, тот самый, один из богатейших местных предпринимателей, который пожертвовал городу статую для фонтана на Рыночной площади, ее так и прозвали—«Штраухова Мария». Ни слова больше о фройляйн доктор Штраух, пока ни слова. Взамен ты напоминаешь брату, кто его просветил, а машина тем временем тихонько ползет узкими улочками на другом берегу Варты, которую ты увидела впервые за много лет. Только сейчас, когда ты сказала, говорит он, что-то смутно прорисовывается. Ленка заметила, что такое сестринское рвение, пожалуй, достойно несколько большей благодарности.
Вы вдруг нежданно-негаданно выехали к береговой дамбе, отлогому, тенистому склону, поросшему травой. Вот тут мы пока и остановимся, сказала Ленка.
Тебя и саму поразил открывшийся вид. Река именно здесь широко и привольно забирает к востоку, теряясь в прибрежных зарослях. А за рекою, на фоне неба, силуэт города: железнодорожные арки, пакгаузы, церковь, жилые дома, – точь-в-точь как на открытке в киоске. На переднем плане – высокая бетонная лестница новой купальни.
И как раз теперь, любуясь этой перспективой, даже и тебе едва знакомой, даже и тебя поразившей, – («Из мрака/течешь, мой поток,/из заоблачных высей...») слово «величие» ты и в мыслях никогда бы не применила к здешнему ландшафту, как раз теперь они, Ленка с X., решили, что все понимают. Ну и ну, сказали они. Да-а. Это, конечно, вещь. Есть в этом кое-что. Город на реке —он кое на что сгодится, хотя бы как воспоминание. Они сыпали именами поэтов, цитировали стихи. «За полями, далёко /за лугами/ поток...»
Вы с Лутцем молчали.
На траве расстелили старые куртки X. и Ленки. Незачем утаивать, что ты с огромным удовольствием положила голову на землю. И то закрывала, то открывала глаза, пока этот образ – город на реке – не запечатлелся под сомкнутыми веками во всех подробностях. Здесь и пахло водою, и, хотя царило полное безветрие, слышался легкий журчащий шум. Нy а еще—вода сверкала, играли на волнах солнечные блики. Однако же никаким на свете перечнем —если даже назовешь буквально каждый из серовато-серебряных ивовых листочков – не воссоздать глубочайшего умиротворения, какое испытываешь в те редкие часы жизни, когда все правильно, все на своем месте.
Вне всякого сомнения – об этом ты догадываешься только теперь,– открывшаяся взору картина не была столь уж неожиданной. Грунт, нанесенный десятки лет назад, вдруг обнажился, придавая восприятию глубину. Давно-давно, ранним воскресным утром, Нелли, закутавшись в одеяло, любовалась из окна своей комнаты восходом солнца над городом и рекою. (Шарлотта-спальня-то у нее была прямо под Неллиной комнатой– застигла дочку у окна, пожурила за раннее вставание, напророчила простуду и в конце концов настояла, чтобы она хоть носки надела, – ты бы настояла на том же, если бы захватила Ленку в таком положении.) Но именно это незабываемое утро плюс тысячи других взглядов, брошенных из этого окна или из окна «усишкиной» бабули, шестью метрами правее, у которого Нелли частенько стояла днем, как-то раз даже в слезах, потому что мама не пустила ее в кино на «Великого короля» с Отто Гебюром [61] 61
Гебюр Отто (1877—1954) – известный немецкий актер, вфильме «Великий король» (1942) сыграл роль Фридриха Великого.
[Закрыть]в главной роли,—вот фон, на котором спустя столько лет свободно и, так и хочется сказать, дерзко проступили краски того послеполуденного часа.
Ленка, как все дети безошибочно чуткая к настроению родителей, лежала на своей старой куртке, уткнувшись головой тебе в плечо, иуже спала. Ты успела еще понаблюдать, как двое детей, девочка и мальчик, держась за руки, взбирались по высоким ступенькам новой лестницы и считали шаги, по-польски. Ты тоже стала считать за компанию, по-немецки, а до скольких досчитала —теперь уж и не вспомнить. Потом вдруг—наверно, прошло некоторое время – навстречу тебе в какую-то непонятную погоду на неведомой серой улице вьшли трое людей, не имевших друг с другом ну совершенно ничего общего – ты остро это чувствовала: Вера Пши-билла с Вальпургой Дортинг, твои одноклассницы, с которыми ты никогда не дружила, а между ними—твой старый друг Йоссель. Увлеченные спокойной беседой, они подходили все ближе, пожалуй, и видели тебя, но как будто бы не собирались объяснять, как и почему именно они, явно никогда друг друга не знавшие, встретились здесь.
Разбудил вас тихий оклик милиционера. Вежливой, но решительной жестикуляцией он довел до вашего сведения, что сидеть на дамбе запрещено. Вы, опять-таки знаками, объяснили, что не заметили запрещающей таблички—прочесть ее вы бы все равно не сумели, но понять-то бы поняли– и готовы немедля сделать соответствующие выводы и ретироваться. Милиционер согласно кивнул и подождал, пока вы уйдете. Немногочисленные прохожие и жильцы окрестных домов наблюдали за происшествием – без злорадства, с деловым интересом. Дети – мальчик с девочкой – по-прежнему или снова взбирались по лестнице. Прошло не более получаса, милиционер козырнул и запустил мотоцикл. Bye-bye [62] 62
Пока (англ.).
[Закрыть], сказала Ленка, Молодец, что не пришел раньше.
А что теперь?—Школа, сказала ты, Бёмштрассе, – Дорогу найдешь?– Хоть во сне.
Итак, во сне эти двое —Вера и Вальпурга, подружки с того самого дня, как Вальпурга с некоторым опозданием была зачислена в Неллин класс, – прихватили с собой Йосселя, хотя в жизни никак не могли его знать. Что же это означало? О прочих несообразностях и вовсе нечего говорить: девчонки выглядели, как тогда, шестнадцатилетними – Вера с моцартовской косичкой, Вальпурга с длинными распущенными волосами, а Йоссель на свои нынешние годы. И эта их близость, беспардонно искажавшая действительное положение вещей, ведь с Йосселем тебя связывала многолетняя дружба, а эти две девчонки – бог весть, где они теперь! – никогда не были друзьями Нелли и понятия не имеют о его существовании. Впрочем, если б он повстречался вам в ту пору, когда вы были шестнадцатилетними , тут сон опять-таки был справедлив,—в ту пору, когда Йоссель был молодой, без этой бороды и без этого выражения во взгляде, для которого нелегко подыскать название, мало-мальски подошло бы «потерянность»; в ту пору, когда он, венский еврей, был схвачен во Франции и отправлен в Бухенвальд, – так вот, если бы он в ту пору очутился здесь, в городе, – что, собственно, было немыслимо, – он скорее мог бы пройтись по улице с Верой Пшибиллой, баптисткой, и с ее подругой Вальпургой, дочерью христианина-миссионера (она долгие годы жила в Корее и бегло говорила по-английски, но никто, в том числе и учительница английского, ее не понимал), чем с Нелли.
Если назначение этого сна было указать на сей ошеломительный факт, то он свою задачу вьшолнил.
«Упразднить стражу у врат сознания».
Как раз теперь, когда искренность оправдала бы себя, что случается не всегда, а может быть, даже и не часто, ты столкнулась с новым видом амнезии, в корне отличной от провалов в памяти, относящихся к раннему детству и как бы само собой понятных, от тех туманных и белых пятен среди причудливого, озаренного солнцем ландшафта, над которым витает сознание, точно привязной аэростат на переменном ветру, конечно же отбрасывающий собственную тень. Теперь, однако, само сознание, опутанное событиями, хотя, вспоминая, должно было бы подняться над ними, частично как бы помрачается. Оно как бы соавтор тех затемнений, какие ты намерена с его помощью осветить. Задача становится неразрешимой. Но делать нечего—выдумки отпадают, а воспоминание о воспоминаниях, воспоминание о фантазиях можно использовать лишь как сведения из вторых рук, как отражения, не как реальность.
(У Адольфа Эйхмана, читаешь ты, была чрезвычайно плохая память.)
Да ведь попросту быть не может, чтобы вдруг стало происходить меньше событий. Впечатление такое, будто в пустыне лопатой гребут песок против ветра—иначе определенные следы совсем уж заметет.
Почти двенадцати лет от роду Нелли пополнила собой ряды кандидаток в командиры и стала ходить на их сборы, которые проводились уже не в школьных классах, а в собственном «клубе» – трех-четырех голых комнатах на чердаке бывшего дома благотворительных обществ, по сей день стоящего на том же месте. Были, конечно, вступительные церемонии и суровые правила, которые нужно было соблюдать, упражняясь в исполнении обязанностей будущего эталона, примера для подражания. Нелли наверняка не осталась от этого в стороне. Однако же ни одно из этих граничащих с уверенностью допущений не удается ни выразить в зрительном образе, ни процитировать в виде определенной фразы. Сохранились зато уж с предельной отчетливостью – лишь одна картинка и одна фраза, связанные с данными обстоятельствами: у входа в школьную библиотеку Нелли встречает доктора Юлиану Штраух, заведующую библиотекой, по обыкновению пугается (хотя втайне ищет встреч с фройляйи Штраух), говорит «хайль Гитлер!», а в ответ не просто слышит слова приветствия – учительница обнимает ее за плечи и удостаивает звучного: Браво, девочка. От тебя я иного не ожидала.
Скажи кто-нибудь, что ради этой похвалы Нелли бы горы своротила, а не только сделала первый шаг на пути в гитлерюгендовские вожаки, и он был бы, наверно, прав. Что же до Юлианы Штраух, учительницы немецкого языка и истории, которую обычно звали Юлией, то здесь память работала как нельзя лучше. Ее лицо, фигура, походка, манеры – все это двадцать девять лет пребывало в тебе в целости и сохранности, хотя прочие воспоминания о том времени, когда она безраздельно владела Неллиными мыслями, скорее обрывочны. Словно на ней одной Нелли сосредоточила все внимание.
(Вероятно, не стоит делать из таких наблюдений скоропалительные выводы, тем паче по аналогии. Но разве не может быть так, что – забудем на минуту об особых закономерностях становления детской памяти – замедленный, до известной степени более обстоятельный ход жизни создает лучшие предпосылки для развития тех участков мозга, где должна запечатлеваться жизнь, нежели все возрастающая спешка, в которой мелькают перед нами люди, предметы, события и которую мы чуть ли не боимся назвать жизнью? Та украинка, что на днях, испуганная вестью о смерти матери, пробудилась от двадцатилетнего летаргического сна, вероятно, могла бы поведать о разительном несогласовании ее внутренних часов и нанесенного временем урона, к которому окружающие, как правило, уже успели привыкнуть. Странное волнение охватывает душу, когда она произносит фразу, на первый взгляд совершенно банальную, но как бы выплывающую из пучин иного, для нас безвозвратно ушедшего мира; Мне хочется жить. И думаешь: а вдруг ошеломительное испытание вроде того, что выпало на ее долю, дает человеку силы осуществить этот замысел? Средства послабее на нас, кажется, уже не действуют.)
Как бы там ни было, ясно одно: ты хотя и не утверждаешь, что сумела бы описать первую встречу Нелли с Юлией Штраух—по всей вероятности, вы просто разминулись на школьной лестнице, – а вот за правдивое воспроизведение их последней встречи ты вполне можешь поручиться. (После нее они виделись только лишь мельком, в гимнастическом зале школы имени Германа Геринга и в большом танцевальном зале ресторана «Вертоград»., то бишь в помещениях, оборудованных в январе сорок пятого для приема беженцев с востока; в попечении о беженцах доктор Юлиана Штраух, возглавлявшая женщин-нацисток, играла важную роль, а Нелли была привлечена к подсобным работам, о которых в свое время тоже будет рассказано.)
С первых же зимних дней сорок четвертого – сорок пятого года завернули холода, и наверняка холоднее всего было на белесых, голых улицах в районе Шлагетерплац, где ветер беспрепятственно гулял между ровно, по линеечке, возведенными порядками домов. Нелли мерзла в своем конфирмационном пальтеце, прохаживаясь возле дома Юлии и считая минуты до четырех. Она злилась на себя за то, что настроение у нее хуже некуда. Но ведь это же обычное дело: перед самым исполнением давнего горячего желания радость скисала – изъян характера, вынуждавший ее всячески развивать и совершенствовать умение притворяться.
Вконец оробев, Нелли позвонила в квартиру Юлии, и в тот миг, когда приблизившиеся шаги замерли у двери и Юлия, наверно, уже протянула руку, чтобы открыть, – в этот миг в Неллиной душе, к счастью, вновь вспыхнуло прежнее волнение, разогретое простым средством—воспоминанием о пылких мечтах, в которых Нелли рисовала себе, как, получив приглашение, придет к Юлии в гости. Ведь, само собой понятно, без приглашения к Юлии не заявишься.
Разумеется, ей даже в голову не пришло смущать Нелли извинительными замечаниями насчет черствого овсяного печенья, жидкого чая или весьма экономно протопленной комнаты. В любой обстановке Юлия сохраняла невозмутимое спокойствие, делавшее ее неуязвимой и не только горделиво-самоуверенной– это слово слабовато, – но величавой. Ей ничего не стоило встретить неизбежные у четырнадцати-пятнадцатилетних девчонок-школьниц приступы смеха шутливой, казалось бы. репликой; Не вижу, над чем тут можно посмеяться, ну разве что надо мной.
Но самым значительным ее достижением, безусловно, было другое; сколько труда, причем втайне от всех, она затратила, чтобы сгладить разительный контраст между собственным обликом и идеалом немецкой женщины, который она без устали пропагандировала. Мало того, что она была маленького роста, черноволосая, с откровенно славянским лицом—«плоским», как писали в учебнике биологии; вдобавок это была единственная интеллектуальная женщина, с какой Нелли была знакома в юности (если не считать госпожи Леман, которая, видимо, была женой еврея); а главное, она не сочла нужным выйти замуж и подарить немецкому народу детей. Кстати, она добилась, чтобы ее называли не «фройляйн», не «барышня», а «госпожа доктор», ибо почетное звание «госпожа», «матрона» прилично любой особе женского пола, достигшей определенного возраста. На уроках истории она нет-нет да и роняла замечание, что, мол, история Европы – к превеликому сожалению, породившая жутчайшую мешанину благороднейших и неполноценных кровей—привела к тому, что в людях, чья внешность как будто бы даже намека на это не допускает, обнаруживаются чисто германские мысли и чувства, словом – германская душа.
Подобные замечания, которые ты записываешь не сразу, потому что они легко могут показаться надуманными, слетали у Юлии с языка совершенно естественно. И в беседе с глазу на глаз она, конечно же, говорила, что Германия должна теперь напрячь все свои силы, в том числе и силы молодежп, чтобы одержать победу в решающей битве с врагами. А у них в классе – вот об этом-то она и хотела потолковать с Нелли – в последнее время наблюдаются симптомы расхлябанности, нарушений элементарной дисциплины, групповщина.
Нелли не могла не согласиться с Юлией, как всегда безоговорочно, по всем пунктам. Но уместно ли называть серым словом «согласие» то, что было скорее единомыслием, глубинной общностью, а у Нелли еще и узами неволи. Ибо любовь Нелли узнала сперва как узы неволи.
После уроков Нелли торчала возле школы. Бёмштрассе. Как и обещано, ты нашла ее без труда, хотя подъездная дорога со стороны Барты, пересекающая городской центр, коренным образом изменилась, иными словами —ее модернизировали. Спрямили, расширили. Был третий час пополудни. Улицу перед школой, к счастью, затеняли дома. Деревья (ты готова была поклясться: боярышник, но, присмотревшись в лупу к фотографиям, обнаружила, что это липы, посаженные, видимо, не так давно, лет двадцать назад) сгущали тень еще сильнее... Из таблички у двери вы узнали, что теперь в школе размещено педагогическое училище.
Не в пример большинству учителей Юлия обыкновенно пользовалась выходом, отведенным для учениц младших классов. Сидела она чаще у себя в библиотеке, а не в учительской, и держалась особняком от других преподавателей, которые определенно уважали ее, но не любили. Люди, не умеющие скрыть, что они считают себя совершенней других, любви не вызывают. Зато Нелли – как и все, подавленная неодолимой пропастью между совершенством Юлии и собственной своей греховностью, торчала возле школы (якобы дожидаясь подруги и поставив портфель на низкую стеночку, окаймлявшую газон), чтобы взгляд и приветствие Юлии выделили ее среди других и подняли в собственных глазах.
«Самоотверженность» – было одно из любимых слов Юлии. Нелли чувствовала, что по крайней мере в этом пункте способна удовлетворить требованиям Юлии. Из знакомых ей женщин ни одна не жила такой жизнью, какую она могла себе пожелать или хотя бы вообразить,– кроме Юлии. (Юлия! Юлия!—говорила Шарлотта. Если Юлия велит тебе прыгнуть в окошко, ты ведь прыгнешь, так, что ли?) Нелли прислушивалась к шорохам, долетавшим нз кухни Юлии, словно там кто-то возился. Может, в самом деле хозяйство у нее ведет старшая сестра? Юлия объяснять эти шорохи не собиралась.
Вопрос был не в том, ждала ли она от Нелли больше, чем от других,—это разумелось само собой, так как Нелли не составляло труда блеснуть в сочинении по немецкому или в докладе, за что Юлия оценивала ее строже, чем остальных, и это было в порядке вещей. Доказательством доверия и отличием могли служить скорее уж небольшие спецзадания: например, она поручала Нелли подготовить экскурсию или просила ее дополнительно позаниматься с каким-нибудь мальчиком, сыном знакомых, который опасался, что не выдержит вступительных экзаменов в среднюю школу.
Когда же Юлия, ответственная за школьный праздник в честь дня рождения фюрера, поручила Нелли продекламировать в актовом зале программные стихи, это был уже верх доверия: «Когда народу /Страданий поток /Захлестывает рот, /Выхватывает бог /Своего рукой /Из сокровищницы мужей, /Что всегда у него наготове, /Пригоднейшего /И швыряет его./ Как кажется, беспощадно /В беспросветную тьму, /Нанося смертельные раны ему /И сердце его наполняя /Горчайшими муками /Ближних» [63] 63
Перевод здесь и далее Д. Науменко.
[Закрыть]
Ленка говорит: Вот это память. Я ни одного стиха больше года не помню. Проверка показывает: так и есть. Даже из «Пасхальной прогулки» только обрывки. Зато неистребимый запас дворовых и уличных песенок времен раннего детства, песни об Испании со старых пластинок, которые на новом проигрывателе не прослушаешь, и Моргенштерн [64] 64
Моргенштерн Кристиан (1871 —1914) – немецкий поэт, мистер гротеска.
[Закрыть], и Рингельнац [65] 65
Рингельнац Иоахим (1883 —1934) – немецкий сатирик-кабареттист.
[Закрыть].
(Она целыми днями валяется на диване и слушает музыку. Ты так и намерена кончить год?—спрашиваешь ты. – Отстань, говорит она. Последний год был не очень-то хорош.—Ты имеешь в виду свою лень?– Яимею в виду, что начинаю привыкать.– К чему? —К тому, что всё – псевдо, и я сама тоже, в конечном счете. Псевдолюди. Псевдожизни. Или ты не замечаешь? Или я, может, ненормальная? Или, может, правы те, кто об этом не задумывается? Иногда я чувствую, как снова отмирает кусочек меня. А кто виноват? Одна я?
Страх за нее, совсем новый страх, захлестывает тебя. Писать надо совершенно иначе, думаешь ты, совершенно иначе.)
Как всякий влюбленный, Нелли изводила себя, выискивая неопровержимые доказательства взаимности, никоим образом не связанные с заслугами и выгодами. Да, безусловно, как-то раз Юлия провела урок только для нее, и это было одно из самых замечательных событий ее школьной поры. «Что теперь с асами? Что теперь с альвами? Турсы в смятении; боги совет ведут» [66] 66
Старшая Эдда. Прорицание вельвы; 48. Перевод С Свириденко.
[Закрыть]. От суровых строф Эдды через скандинавские саги о героях, личностях ярких и беспощадных, которые, однако, никогда не руководились низменными мотивами, вплоть до мрачно-трагического витязя Хагена фон Тронье, преданнейшего из преданных, oмывающего меч кровью врагов своего суверена; упрямец Хаген, не ведающий раскаяния, отрывок из его предсмертной песни Юлия цитирует наизусть: «О женщины—проклятье! /Они есть зло, и вот /за их телес объятья /Бургундов гибнет род./ Яви нам ту причину /Второй здесь Зигфрид, я /Ему вонзил бы в спину /Второй раз сталь копья/.
Нелли, которой Юлия на исходе этого урока наконец-то посмотрела прямо в глаза, не подала виду, что поняла: Юлии было ненавистно, что она женщина. А Нелли волей-неволей вынуждена была признать, что весьма далека и от этого.
В конце этой цепочки мыслей, перечисление всех звеньев которой завело бы слишком уж далеко, тебе видится картина: Нелли в так называемом отцовском кабинете сидит на диване, углубившись в запретный «Дас шварце кор»; после обеда, около четырех, можно было читать газету, не рискуя, что тебя застукают с поличным. Читает она – дело происходит, кажется, осенью – заметку об учреждениях, именуемых «Лебенсборн», сиречь «Кладезь жизни» (кстати, одно из их отделении, как ты узнала спустя много лет, размещалось в Мюнхене в бывшем доме Томаса Манна); это были дома, где рослых, голубоглазых, белокурых эсэсовцев сводили с такими же точно невестами в целях зачатия чистокровных младенцев, каковых затем—с восторгом подчеркивал «Дас шварце кор» – их матери приносили в дар фюреру. (Ни слова о том, что эта же самая организация с большим размахом занималась похищением детей в странах, оккупированных вермахтом.) Тебе запомнилось, что автор заметки то в резком, то в насмешливом тоне бичевал старозаветные предрассудки, порицающие такое поведение, хотя на самом деле оно вполне достойно германских идеалистов обоего пола.