Текст книги "Образы детства"
Автор книги: Криста Вольф
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 33 страниц)
И этот вопрос задан еще между делом. Но тут произносится Неллнно имя.
Ага. Твоя, значит? Тон остается почти нейтральным, но господин Варсинский приподнял левую бровь, Нелли, верно, даже и не заметила; соблазн велик. Она может попросту сказать: Да, пробка моя, и сунуть ее в ранец. Но ведь господин Варсинский всю жизнь будет презирать ее за баловство на уроке. Он уже говорит, и звучит это презрительно: Тогда изволь забрать ее и спрятать, эту свою пробку. Четыре-пять девчонок уже хихикают. Того гляди, весь класс ее обсмеет.
И она слышит свой голос; Нет. Пробка не моя.– Знаменательный миг: Нелли лжет, лжет сознательно, нарочно.
Кстати, ничего сложного тут нет. Зря она думала, что царство правды отделено от царства лжи глубоким рвом. Когда она приходит в себя, вокруг все точь-в-точь как раньше; только свет в прежнем мире был иной. Нелли сразу понимает, что он останется жить лишь в ее воспоминании, и ее захлестывает острая, необоримая тоска по этому утраченному свету, а меж тем она должна повторить, спокойно, без всякого вызова, свое «нет.
Ибо теперь удивленный господин Варсинский наконец вопрошает, что это еще за фокусы.
Можно поступить плохо и не чувствовать раскаяния.
Пустячное дело —только начни и продолжай в таком же духе.
Даже господь бог не добился бы от нее иного ответа.
Почему же она лишь сейчас узнала, что именно таким путем и можно одержать верх над ними над всеми? Гундель-то вон как стушевалась. глядя на недоумевающего господина Варсинского: такая маленькая, а врет, и неизвестно зачем —уму непостижимо! Чуть ли не умоляющим тоном он спрашивает в последний раз: Значит, в самом деле не твоя?
Да.
Ну что ж. Тогда не будем тратить время на эту глупую пробку, если же она кому понадобится, пусть скажет мне в перемену. А ты, Нелли, расскажи-ка, пожалуй, стихотворение об игрушке великанши.
С удовольствием. Стихи читать – это пожалуйста. «Душа полна прохладной тишиной» [27] 27
Гёте. Рыбак. Перевод В. Жуковского.
[Закрыть]– как говаривала мама. Кто смел, тот и съел. Кто врет, за тем и победа.
«Крестьянин – не игрушка! Господь тебя спаси. ...И навсегда запомни, что великанов род В веках свое начало от мужиков берет!» [28] 28
Л. фон Шамнссо. Игрушка великанши. Перевод Л. Гинзбурга.
[Закрыть]
Слушай, сказала в переменку Гундешь Пойман, слушай. Нелли, я ведь правда не знала, что она не твоя! И Нелли, впервые взяв Гундель под руку, спокойно сказала: А она моя!—и вполне насладилась недоумением и восторгом своей «пары», которая наконец-то, будто они впрямь подружки, прогуливалась с нею по школьному двору. Все, что так долго шло вкривь и вкось, сразу наладилось, стоило только раз в жизни набраться упрямства и солгать.
У господа бога это нареканий не вызвало: он не покарал, скорее наоборот, вознаградил. Так или иначе, он заставил повторять однажды свершенное. Повторять вновь и вновь, по одной простой причине – из гордости.
И вот только сейчас всплывает из памяти подоплека той отчаянной потасовки между Нелли и Лутцем, во время которой она вывихнула братишке руку, а он, как рассказано выше, пробыл несколько дней в больнице, заразился там корью и потому не праздновал со всеми окончание постройки нового дома, драка вспыхнула из-за того, что Нелли бесцеремонно нарушила правила игры в дитя Марии. Эта гриммовская сказка достаточно известна. Нелли —дитя Марии. От неуемного любопытства она отворяет в царстве небесном запретную тринадцатую дверь. Лутц выступает попеременно то в роли девы Марии, то в роли ангела-смотрителя, который, бия крылами, стремится помешать Нелли, дитяти Марии, войти. Она конечно, одолевает его, открывает дверцу и оказывается перед запретною лучезарною троицей, причем не только смотрит на святыню, но даже трогает ее, отчего палец у нее покрывается золотом, а ее самое охватывает сильнейший страх, который в конце концов, после того как дева Мария в великой своей жестокости трижды забирает у дитяти Марии младенца и бедняжку объявляют ведьмой и ведут на костер, исторгает у нее в последнюю минуту спасительное признание.
На этом-то месте Нелли возмутительным образом согрешила против оригинала. Она уже привязана к столбику кровати, пламенно красные бумажки сыплются огненным дождем, стало быть, она пылает во всю, палец у нее по-прежнему в золоте, но она продолжает трясти головой; Нет, нет, нет. Это не я! Положено признаться, а она упорствует. Лутцем внезапно овладевает один из тех приступов бешеной ярости, которых все боятся. Пытаясь унять брата. Нелли вывихивает ему руку.
Очистившись раскаянием, она участвует в празднике. Дом поднялся как раз на том месте, где они меньше чем год назад шагами обмеряли участок. Нелли сидит на пружинистых мостках в окружении каменщиков, которые показывают ей, как пьют из бутылки пиво, а ее отца зовут «шефом». Первый школьный год тоже позади, и был он в самом деле не так уж плох. Просмотрев ее табель, родители говорят: они-де не сомневались, что могут гордиться дочкой.
1 сентября 1936 года – открытие нового магазина. В остроумном письме Бруно Иордан доказал городскому магистрату, что адрес «Гальгенберг», то бишь «Виселичная гора», наносит ущерб коммерции, и получил разрешение приписать свой продуктовый магазин к Зольдинерштрассе – той расширенной теперь до двух полос северо-западной вылетной магистрали, по которой иа глазах у Нелли маршировали сперва на учения, потом на фронт солдаты из обеих казарм, а под конец тянулись обозы беженцев.
На фотографии—Бруно и Шарлотта Йордан, оба в белых халатах в день открытия магазина у своего нового дома. Бруно тридцать девять лет, его жене Шарлотте тридцать шесть, жизнь их—труды и хлопоты, а детям, здоровым и крепким, сравнялось семь лет и четыре года. Все – кроме Шарлотты – не привыкли походя употреблять такие слова, как «счастье», ну разве что в виде производных—«счастливчик», «счастливая полоса», «счастливый случай» и так далее.
Зато для Нелли было счастье – лучезарно-прекрасным августовским утром впервые проснуться в своей новой детской. Солнце освещало цветастые обои, которые она помогала выбирать в каталоге, ты и сейчас еще можешь нарисовать их узор; она тогда подумала и повторила вслух: Теперь начнется новая, прекрасная жизнь.
6. ПРОБЕЛЫ В ПАМЯТИ. МИРНЫЕ ВРЕМЕНА. ТРЕНИРОВКИ В НЕНАВИСТИ
Вспоминает человек, а не память.
Человек, научившийся видеть в себе не «я», а «ты». Стилистический элемент такого рода не может быть произвольным или случайным. Скачок из третьего лица во второе (которое лишь кажется стоящим ближе к первому) утром после яркого сна.
Тебе снился – много позже той летней поездки в Л.—некий город, не твой родной, но якобы он самый, во сне ты это знала. Сумбурный, беспорядочный город, в разгар ломки—такой, каким ты его видела тогда. Ты кое-что купила, кладешь в авоську – красивые желтые яблоки. Подошедший мужчина упрекает тебя в том, что ты, мол, прикарманила одну вещь, которую тебе отдали на хранение. Ты уверяешь, что положила ее в «другое место». Грубияном мужчину не назовешь, он вовсе не хочет тебя унизить. У него волнистые светлые волосы. Обижаться на него за то. что он тебя подозревает, нельзя. Ты понимаешь: такая у него должность. Вместе шагаете вы по запущенной рощице. Полицейский в белой фуражке грубо шпыняет какую-то старуху, которая-де украла хворост, один-единственный сук. Твой спутник назидательно замечает, что порядка ради надлежит сурово карать даже за мелкое воровство, а уж о твоем проступке– сокрытии чужого имущества —н вовсе говорить не приходится! Ты киваешь. Ведешь его в большой серый квадратный дом на опушке хилой рощицы: так поредели леса к концу войны. В доме вы обнаруживаете некое подобие гардероба, две женщины громогласно беседуют о будничных вещах. Предмет, о котором ты спрашиваешь, они якобы и в глаза не видали. Ты в отчаянии твердишь, что оставила его здесь. В конце концов одна из женщин кивает на авоську с какими-то сверточками, из которой высовывается красивая, изящной формы бутылка. Да, она самая! —восклицаешь ты с беспредельным облегчением, хотя смутно сознаешь, что искала что-то другое. И спутник твой тоже доволен. Смотрит бутылку на свет: нежно-зеленая и прозрачная, чистая и безупречная, даже сердце щемит. Вот видите, говорит спутник, это был настоящий пробел в памяти! Как же ты рада, что всему есть объяснение, оправдывающее тебя и не вызывающее протеста.
Провал. Это здесь, на косогоре, поросшем травой и населенном ящерками, играла Нелли; судя по всему, ее тянет спрятаться, уйти с тех открытых для обозрения мест, где была бы надежда или опасение ее отыскать. Теперь тебе ясно, почему целых двадцать шесть лет ты сюда не рвалась. Невысказанные и утаенные зацепки —потеря родины, возможная боль свидания – скоро оказались несостоятельны. Ты робела одной встречи, которая будет неизбежной. Может статься, отнюдь не достойны зависти люди, не ведающие этого– смущения перед ребенком.
Вот досада, до этого дома ты пробилась не по прямой, а словно бы наугад, зигзагами, чтобы «зацапать» ребенка, – глядишь, и с помощью памяти, которая, беспомощная перед натиском подробностей, начинает выдавать удивительные мелочи. Тут, однако, ты была вынуждена признать, что никогда не сумеешь снова стать союзником ребенка, что теперь ты назойливый чужак, идущий не по более или менее четкому следу, а в конечном итоге гоняющийся за ним самим, за его сокровенной, только ему принадлежащей тайной.
Это была уже не игра, и ты струхнула. Если ты будешь настаивать, ребенок выйдет из своего укрытия. И отправится в те доступные для обозрения места, куда тебе за ним идти не хочется. Ты бы должна, как раньше, шагать по его следу, решительно довести до конца полное его окружение, а внутри у тебя все крепнет желание отвернуться, отречься от него. Путь, на который ты ступила, был перекрыт запретами, и безнаказанно их нарушить не может никто.
Это было одно КЗ мгновений полнейшей ясности, какие мы обязаны ценить, более того, искать – даже когда поиски грозят обернуться манией, а такие секунды прозрения неопровержимо свидетельствуют, что планы, которых нам нельзя оставить, невыполнимы. Освещение царило яркое, но необычное – такое бывает от горячего июльского солнца. «Свет детства» – как ты только могла надеяться вновь его обрести! – остался незримым.
Ты попросила Лутца сказать, какую поставить выдержку, ведь с этого места можно было отчетливо видеть, насколько расщепленная макушка тополя возвышается над крышей дома и каким толстым стало дерево. Рассказано ли уже, что когда-то Нелли разрешили собственными руками посадить тополевый прутик? Старый Гензике («Садоводство и древесный питомник») выгрузил из тачки деревце с земляным комом и опустил в яму, а вот засыпала ее Нелли, и она же утрамбовывала землю, пока вокруг стволика не образовалось небольшое углубление, куда она залила воду, принесенную вместе с парнишкой, учеником каменщика, в ведре из-под известки. Старик Гензике отпустил по этому случаю одну из своих сакраментальных фраз насчет благополучия дерева и благополучия человека, его посадившего, а из подвала, где пировали каменщики, неслась песня «Василечек синенький». Вершина жизни. Впечатления, которые из нормальной памяти выпасть не могут. Так же вот и она, говорит Ленка, всегда будет помнить день, когда детям отдали в полное распоряжение полусгнившую беседку в одном из старых садов. Значит, слыша слово «родина», она думает и о старой беседке? – спрашиваешь ты. – Нет.– Тогда о чем же? —Слово «родина»– не вызывает у меня конкретных зрительных образов, отвечает Ленка.
Ты призадумываешься. Возможно, это и правда.
Родной дом, говорит Ленка, Да, Это люди, несколько человек. Где они, там и дом.
Она, чуть ли не озадаченная собственным подозрением, допытывается, уж не тянет ли вас, тебя и Лутца, в родные места. Сюда, например.
Вы медлите с ответом. Ведь так много изменилось, и очень сильно. Но с другой стороны... Нет, сюда вас, безусловно, не тянет, отнюдь.
Ленка молчит. Ты говоришь ей, что Нелли даже представить себе не могла, что будет когда-то жить в другом месте, а не здесь.
Ленка желает подробно узнать о Неллиных играх. Она же знает. в определенном возрасте Нелли играла в принца и принцессу, самозабвенно, как н она сама. Тебе вспоминаются долгие пешне переходы и скачки по жесткому дерну этого холма; вуаль и плащ вьются на ветру за спиной у Нелли, она —принцесса, а Хелла Тайхман, ее новая подружка, в бархатном берете с пером, – принц и, сообразно головному убору и обстоятельствам, все прочие придворные. Злодейства случались на каждом шагу. Отвратительное предательство одного из слуг, обнаружение, погоня влекли за собою ужаснейшие кары, а вершились суд и расправа здесь, на этом залитом солнцем песчаном холме, в воображаемых пещерах и гротах, и процедура их была чрезвычайно долгой и мучительной, что, кстати говоря, Ленкиным играм в принцессу совершенно несвойственно. Ей помнится лишь густо-зеленая сень боярышника, служившая замком, и горькие неудачи множества принцев, которым было просто-напросто не по силам выполнить все три задания и освободить ее.
Здесь состоялось и знаменитое выступление Зиги Дайке. Этот мальчик, noменьше Нелли, жил в первом из баровских домов. Подкравшись к ним, он неожиданно выскочил на самый край Провала (как раз там вы и стояли), вскинул вверх правую руку и зычным, визгливым от восторга голосом проорал: «Я ваш фюрер Адольф Гитлер, вы – мой народ и должны мне повиноваться. Зигхайль! Зигхайль! Зигхайль!» Когда Нелли с Хеллой подхватили его троекратное «зигхайль!», он вполне этим удовлетворился и более веских доводов покорности от них не потребовал, С головкой у него было плоховато, сказала Ленка,– Почему? отозвался Лутц. Мальчишка просто повторил слышанное по радио, – Бедняга, сказала Ленка.
И вот наступило то, что люди старшего поколения и теперь еще зовут «мирными временами»: три-четыре года, которые их сознание растягивает сверх всякой меры.
Почему это ощущение не вернулось, ни разу за двадцать восемь мирных лет? Неужели войны в других частях света, где вершится ныне история, не дают покоя тем, кто не имеет к ним прямого касательства? Это был бы шаг вперед. Или же, что вероятнее, на родном нашем континенте вполне достаточно напряженностей – пусть и не приведших к горячей войне, а только к холодной, чтобы ни на секунду не умолкало в нас чувство опасности?
Какая ошибка – ехать зимой на отдых в этот престижный пансионат. Вот и торчи теперь две недели в окружении верхушки среднего класса, отцы семейств именуются тут не иначе, как «господин профессор», матери носят западный текстиль, и все поголовно томятся скукой и распространяют убийственную стерильность. Ночью тебе снится, что едешь ты на машине по чистенькому, спланированному по линеечке красно-белому городу, что всюду попадаешь в тупики, а в конце концов поднимаешься в гору по заваленному снегом серпантину, машина идет юзом и передними колесами зависает над бездной.
Что означает этот сон в этой мирной долине, среди этих мирных людей? Наутро в газете – траурное извещение; все-таки слишком рано, хоть ты и ожидала его. Ты повторяешь про себя то, что Б., ныне покойная, сказала тебе пять дней назад. Оптимистическая скорбь, сказала она, возможно ли такое? Ты была сама не своя, поскольку знала, что видишь ее в последний раз.
X. соглашается съездить в город. Отпускает тебя одну по магазинам и не говорит ни слова о твоих нелепых покупках. Платье, блузка, сумка. Какое наслаждение – посидеть в заурядном кафе. На обратном пути – наслаждение игрой несчетных оттенков серого на небе. Ты замечаешь их, потому что жива. Засыпаешь и пробуждаешься с мыслью о ее смерти, но ты—жива.
Мирные времена. Когда все у нас было хорошо. Мирный товар: шерстяная ткань без деревянных волокон. Когда фунт сахару стоил тридцать восемь пфеннигов, пачка масла – марку, а бананами так просто швырялись. Когда толстая кредитная книга Бруно Йордана похудела до тоненькой тетрадочки, да и записывали туда не безденежных, а всего-навсего забывчивых клиентов. (12 мая 1937 года число безработных в рейхе упало до 961 тысячи человек.) Когда в пироги клали сливочное масло.
Забыто вот что: рационирование бытовых жиров началось в разгар мирных времен, и Закупочное товарищество немецких торговцев (ЭДЕКА), только что избравшее своего образцового участника Бруно Йордана секретарем правления, вынуждено обсудить «создавшееся положение» с партайгеноссе Шульцем из «Имперского земельного сословия»; Бруно Йордан выступает перед собранием бакалейщиков по вопросам четырехгодичного плана, законодательства о рынках и специальной периодики – первый и единственный случай, когда его имя упоминается в разделе местной хроники «Генераль-анцайгера». Зима тридцать шестого – тридцать седьмого года выдалась мягкая, это подтверждено документально. После того в целом весьма успешного заседания 3 января 1937 года Бруно Иордан, конечно, еще долго сидел со своими коллегами —а может, и партайгеноссе Шульц из Берлина составил им компанию,—так что домой он явился скорее ни свет ни заря, чем за полночь, а когда, слегка пошатываясь, добрел до спальни, то увидал, что его постель занята дочкой. Нелли; Шарлотта Йордан, из предосторожности осуществившая эту санкцию, холодно сообщила мужу, что ему постлано в большой комнате, на новом диване, когда же он пустился было в пространные объяснения, она оборвала его тираду одним-единственным словом: Шатун.
Она сказала ему «шатун», подумала Нелли, снова засыпая, и спрятала это слово подальше. А благодаря тому, что подумала, сохранила его. Мы с ним хорошо жили, так скажет Шарлотта позднее, в первый послевоенный год, когда Бруно Иордан был еще в советском плену, а Шарлотта Йордан показывала всем семейную фотографию, где изображен и он, в мундире унтер-офицера. Мы хорошо жили. Настоящий коммерсант, муж-то мой. За что ни возьмется, во всем удача. Между супругами – на фотографии – новый низенький столик, выложенный шестнадцатью кафельными плитками («bleu», то есть в голубых тонах), причем на угловых плитках нарисованы парусники средь бурного моря. За столиком, на диване с цветастой терракотовой обивкой, вытянулись в струнку дети. Мы всегда жили хорошо.
Ленка, которой не очень-то интересна семейная жизнь деда и бабки, все ж таки навострила бы уши при слове «шатун», но ей это слово не назвали. Нельзя и незачем говорить все – вот что надо уяснить. Куда бы еще ни проникло слово, нет нужды ставить перед собой задачу сказать все, что можно выразить словами,—пусть в зоне неизреченного уцелеют стыд, и робость, и почтение.
Доказано вроде бы, что дети не желают знать все о жизни своих родителей. Нелли, сверх меры любопытная и вынужденная в детстве утаивать это свое ценное качество – даже от себя самой, рискуя утратить его,– нимало не жаждала разоблачений, которые могли бы уронить родителей в ее глазах. Она страдала, когда причудливые настроения, которые все чаще обуревали мать и все чаще обращались против отца, выходили за рамки того узкого семейного круга, где их терпели и обходили молчанием. Ведь иной раз – бывало и так!—тетя Лисбет и тетя Люция суетились в йордановском кабинете вокруг рыдающей Шарлотты, а наверху, за кофейным столом «усишкиной» бабули, все дожидались, когда же в конце концов начнется праздник в честь дня рождения. Шарлотты нет как нет. За столом пожимают плечами и вот уж принимаются разливать кофе, а тетя Лисбет, еще умевшая быть веселой и непосредственной, уговаривает свою племянницу Нелли не делать «такое» лицо и рассказать стишок. И Нелли, конечно, встает и декламирует; Нашей милой бабушке шестьдесят пять лет...
Сама сочинила, прямо не верится.
Шарлотта Йордан способна целыми днями не разговаривать с мужем, если и скажет, то разве что самое-самое необходимое. По делу, ледяным тоном, которого Нелли боится пуще всего на свете. Сколько раз утренние часы перед школой проходили в молчании, адресованном друг другу, но не детям, отчего за столом велись какие-то ненатуральные разговоры, сколько раз все-таки вспыхивал скандал, для которого достаточно было самого пустячного повода—потерянной перчатки, нечищеных башмаков, детской неряшливости, сколько раз Нелли наконец-то захлопывала за собою дверь, и столько же раз она давала себе клятву, что ее дети ничего такого не увидят. (Не раз ты проглатывала резкое слово, с раннего утра вертевшееся на языке из-за немыслимой, неистребимой детской безалаберности,– слово, да. Но не раздражение, которое передается им. И против которого они, кстати говоря, могут и взбунтоваться, не в пример Нелли; Нелли приходится либо молчать, либо дерзить.)
Почему, собственно, родители любят своих детей? – спрашивает Ленка. Как назло, сейчас, как назло, здесь. Вы по-прежнему стоите на краю Провала; прошло минуты четыре, пять, не больше. Ты вдруг осознаешь, что X. не сказал еще ни слова. И говоришь: спроси у отца. X. ерошит ей волосы, встряхивает за плечи. От эгоизма, зайчонок.– Ясно, а еще почему? Когда Нелли столкнулась с такими вопросами? Более чем поздно. Родительская любовь была неприкосновенна, как и любовь супружеская.
Лутц пожелал дать племяннице исторический очерк развития родительской любви. Любовь, говорит он Ленке, имеет вполне определенный смысл на вполне определенном этапе развития вида. Мы к ней привыкли и считаем ее «естественной». Не думай, однако, что родительская любовь получила бы развитие, если б человечество несло из-за нее большие потери.
А почему слоны хоронят своих собратьев только в родных местах? – спрашивает Ленка. Она сама видела по телевизору: стадо тащит мертвого слона нередко за много километров к месту погребения клана и там хоронит по определенному ритуалу. Кому это нужно? И что это – животный инстинкт? Или? Что думают слоны? Во что они верят?
Лутц убежден, что происхождение "этого животного инстинкта рано или поздно будет выяснено. И незачем Ленке пускаться в сверхъестественные толкования.
С каких же пор родительская любовь так тесно переплелась со страхом? Лишь с тех пор, как всякому новому поколению приходится отрекаться от того, во что верили родители?
Твой брат Лутц – удивительное дело, но и ему, и его сверстникам не пришлось ни единого дня быть солдатами в полном смысле слова, и это в центре Европы, всередине нашего столетия,—твой брат Лутц одиннадцати-двенадцатилетним юнгфольковцем пристреливался по картонным головам Черчилля, лорда-вруна, и Сталина, большевистского вождя. Об этом, однако, уместно рассказать в другой главе, ведь пока мы еще не готовимся к настоящей войне, а ведем битву за выпуск продукции, воюем за рождаемость и даем бой пороку – битвы, войны и бои, которые входят в привычку, так же как и периодические учения по затемнению, А наш-то подвал выдержит бомбежку? – Не смеши. Расходы!
В День германского вермахта Бруно Йордан со своими детьми угощается в казарме имени генерала фон Штранца вкуснейшим гороховым супом из походной кухни, но по картонным мишеням в тире попадает не так метко, как двадцать лет назад, когда он, единственный в роте, получил три дня внеочередного отпуска за выдающиеся результаты в стрельбе. Зрение у него все ухудшалось, особенно в левом глазу,– этот изъян он передал по наследству своей дочери Нелли, но заметит она это лишь в четырнадцать лет.
После первоначального уныния и одиночества в новом районе Нелли открыла «на бочках!> школу и учит соседскую мелюзгу основам счета и чтению, распевает с ними английскую песенку «Бэ-бэ блек шип», а из закона божьего рассказывает про рождество Христово и распятие. «Бочки» на самом деле не бочки, а излишки канализационных труб, которые забыли вывезти, и они так и валяются на заросшем бурьяном пустыре между песчаной горой и йордановским домом. Одна из самых популярных игр в «бочечной» школе – в нее играют на переменках—«Мостик, мостик золотой». Навсегда испорченная, изгаженная Силачом Руди с Феннерштрассе. Силач Руди с девчонками никогда не играл, а в «бочечную» школу явился потому, что Нелли, эта дура набитая, вконец ему обрыдла,– он так прямо и сказал. И влез на переменке в игру. «Сломали мост, сломали мост – его чинить мы будем». Вместо «сломали» Руди пропел «зас...ли», прогорланил текст, от которого Нелли, хоть она толком его не поняла, не мешало бы. пожалуй, оградить своих маленьких учениц. Что она и сделает.
Засим следует огненно-красная сцена – красная, невзирая на то, что в глазах у Нелли темно, – страшное, хриплое рычание, причем издавал его не только Руди, нет, но и она тоже, режущая боль в переносицу и яростный восторг – наконец-то можно лупить кулаком по мягкой плоти. Потом она, бледная как мел, сидит на нижней ступеньке своего красивого нового дома, а из носа у нее хлещет кровь. Мама, в тревоге, быстро принимает меры: ребенка плашмя на диван, холод на затылок, в ноздри – пропитанные уксусом тампоны; «усишкина» бабуля кладет Нелли на лоб сморщенную шершавую руку: Ничего, все обойдется.
Никто не понимает, отчего она безутешна. Им ведь неизвестно, что открылось Нелли, прежде чем у нее потемнело в глазах: Силач Руди ненавидел ее и пришел нарочно, с твердым намерением унизить ее и погубить. А сама она, начиная с некоего резко очерченного мига, оказалась во власти того же стремления: одержать верх над противником! Одолеть! Отколошматить его! Но тут он ее отпустил: добился своего. Сделал ее такой, как он сам.
Школа «на бочках» не могла более стать тем, чем была. Никто в целом свете не мог вернуть Нелли прежнее гордое сознание, что она не чета всяким там Руди. Хотя ею отныне восхищались и непременно звали поиграть в мяч. Она-то и набирала теперь команду, а если играть ей было неохота, значит, неохота, и тогда, бог весть почему, она вихрем гоняла на своем допотопном велосипеде, который вечером после драки с Силачом Руди против обыкновения упорно и беззастенчиво выпрашивала у матери, и в конце концов та со вздохом пошла и за двадцать рейхсмарок купила у одной клиентки этот драндулет.
Ежедневные тренировки сделали свое дело: Нелли в совершенстве овладела машиной. Теперь она могла поехать куда угодно, остановиться всюду, где только увидит ребячью потасовку, и помочь слабому; могла приходить и уходить, никому не отчитываясь, а после, вечером, снова спокойно сидеть с остальными на валунах у подножия песчаной горы или в комнате «усишкиной» бабули, меж тем как солнце далеко за Провалом будет клониться к закату, а «усишкина» бабуля затянет дребезжащим голосом: «Солнце вечера златое, как прекрасно ты, не могу без упоенья зреть твои лучи».
Мы уже говорили, что «усишкина» бабуля пела? Ведь они с «усишкиным» дедом жили теперь не на Адольф-Гитлерштрассе, а в верхнем этаже йордановского дома. Две комнаты, кухня, уборная, печное отопление, в месяц за все про все тридцать две рейхсмарки, каковые она пунктуально по первым числам вручала зятю, под расписку в особой тетрадке.
После долгого перерыва она приснилась тебе сегодня ночью. Странным образом она была почти слепая – она, а не Неллина мама, у которой под конец нашли глаукому, правда, тогда она уже страдала смертельным недугом и все прочие болезни не имели значения. Слепая—«усишкина» бабуля, которая до последнего дня шила своей дочери Лисбет тончайшие вещицы. Быть может, эта приснившаяся слепота отражает не что иное, как упрек себе: ведь, пока она была жива, ты не выкроила времени показать ей Рут, первую ее правнучку, которой она связала мягкую шерстяную кофточку с капюшоном, и эта кофточка пережила ее на долгие годы, переходя в семье от одного младенца к другому...
Возможно и иное: «слепота» Августы Менцель означает лишь, что она видеть не хотела тот город, где жила последние годы, и ту реку, на берегу которой он раскинулся, – Эльбу. Мои глаза повидали достаточно, часто говорила она. Без объяснения осталась совершенно чужая квартира, по которой она водила тебя во сне, и рвение, с каким ты принялась вытирать пыль с чужой полированной мебели, покуда она в праздном ожидании сидела в кресле. —нелепая ситуация. При этом она вполне естественно с тобой разговаривала, а ты, радуясь, что человек, давным-давно умерший, может снова, как прежде, вести беседу, хотела сказать ей наконец, что все до сих пор горюют о ней. Но она не дала тебе слова сказать, а обратила твое внимание на то, что мертвые снятся к хорошей погоде, а вот когда во сне теряешь зуб – тогда жди в доме смерти. Большая часть сказанного ею утратилась. Память сохранила только, что ей, мол нельзя нагибаться над паром, из-за глаз, – это ей-то, кого ты сплошь и рядом видела за стиркой, среди густых клубов пара.
Потом вдруг ты очутилась —не ты, а Нелли, девочка Нелли,—в родительском доме, в узком проходике между гладильной, где стоял электрокаток для белья, и магазином, на мешке сахару, а «усишкина» бабуля, слепая, стояла рядом с Нелли и до неприличия грузно опиралась на ее плечо. От тяжести ты и проснулась. Не могла эту тяжесть стряхнуть.
Немецкая девочка должна уметь ненавидеть, говорил господин Варсинский, ненавидеть евреев, коммунистов и прочих врагов народа. Иисус Христос, твердит господин Варсинский, нынче был бы на стороне фюрера и ненавидел бы евреев. Ненавидел? – сказала Шарлотта Йордан. В этом он, пожалуй, был не силен. Вечером она спрашивает мужа: Слыхал, что он преподносит детям на законе божьем?—Пусть рассказывает, что хочет. Незачем во все это вникать!
Ходить в церковь Йорданы не любили. Они любили своих детей, и свой магазин, и свой новый дом. Бруно вдобавок любил ЭДЕКА, Шарлотта– свой альпинарий, который устроила террасами на прежде голом склоне и мало-помалу засадила так, что он стоял в цвету с весны до осени. Здесь только и отдыхаю, говорила она. от проклятущего торчания за прилавком. Слово «проклятущий» в связи с магазином.
Нелли ненавидит Силача Руди. Евреев, насколько ей известно, она еще не видела, коммунистов тоже. Ненависть к этим неведомым группам людей по заказу не функционирует – изъян, который надо скрывать.
Попытка компенсации; вместо сочинения на тему «Кто предал в конце мировой войны немецкий народ?» она подает господину Варсинскому собственные стихи. Что? – говорит господин Варсинский, взгляд которого, устремленный на Нелли, покуда не лучится надлежащим теплом. Не сама же ты это сочинила! Ты списала из газеты! («В кольце врагов был немецкий народ, /когда весь мир полыхал./ Но наш отважный немецкий солдат/ к нам домой врагов не пускал. /Когда евреи предали нас,/ навязали Германии мир...») Вот и засвидетельствовали нечаянно, каково было качество газетных стихов и как господин Варсинскнй преподавал историю. (Рифмы память хранит добросовестно и долго.) Разрази меня гром!—говорит господин Варсинскнй. Неплохо. Ну-ка, иди сюда и прочти вслух. Кое-кому невредно взять с тебя пример.