Текст книги "Образы детства"
Автор книги: Криста Вольф
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 33 страниц)
А вскоре Нелли довелось увидеть, как поляки-кучера побросали вожжи– ходили разговоры, что прямо впереди американцы, а сзади русские па пятки наступают – и. соскочив с козел, зашагали назад, то есть с их-то точки зрения вперед, на восток, на родину. Довелось ей увидеть и как разъяренный господин Фольк по старой привычке занес руку для удара. И как один из поляков его руку перехватил. А немцы, в большин-стве семьи сельхозрабочих, даже не подумали прийти господину Фольку на подмогу. И что примечательно—произошло все спокойно, без шума. Правильно, так и должно быть, невольно подумала Нелли, глядя на эту сцену. Лишь позднее она удивлялась, что поляки вроде бы толком и не ликовали. А тогда не находила ничего странного в том, что победители не кричат на радостях во всю глотку. Вконец подавленная, она покуда вряд ли воспринимала как счастье тот факт, что они выжили, уцелели. Тон, каким рассуждала об этом мама, ничего хорошего не сулил. Из кулька в рогожку попадем, говорила Шарлотта.
В противоположность стабильному метеорологическому порядку на дорогах ширился немыслимый беспорядок: немецкие войска, стремительно отступая, избавлялись от балласта. Спустя годы Нелли еще снилась природа, задыхающаяся под толстенными пластами бумаг. На обочинах бро-сали, ставили, складывали все, в чем нуждается современная армия,– от пишущей машинки до артиллерийского орудия. Вскрытие нутра. Никто туда не глядел. Всё наши денежки, сказал «усишкин» дед, ставший молчуном. Что бы ты понимал! – оборвал его зять, Альфонс Радде.
Если уж на то пошло, им бы всем впору помалкивать.
На лагерников они наткнулись однажды днем. Слева от дороги зеленел реденький лесок, справа поднимался отлогий травянистый склон. Откуда стало известно, что это люди из Оранненбурга, теперь уже не установишь. Они, между прочим, тоже не выказывали ни радости, ни счастья. Одни стояли, сидели, лежали поодаль, в леске, другие, держа на прицеле дорогу, заняли позиции на склоне. Это явно были те, кто покрепче, у кого хватало сил нести винтовку и стоять с нею на посту. Говорить они немогли или не хотели. Позднее, спрашивая себя, что читалось в их глазах, Нелли прежде всего называла безразличие, даже холод и внимательность. А вот ненависти и триумфа в них точно не было.
Насчет поведения тех мужчин ты можешь сказать только, что Нелли оно удивило. А удивленье – это крохотный шаг вперед, хоть и малюсенький, но просвет во мраке полной инородности («совсем не такие, как мы с тобой»), которая до сих пор наполняла Нелли.
Ленка не поймет, почему никто, ни один из беженского обоза, не подошел с ломтем хлеба в руках к этим изможденным фигурам. Почему никто их даже не окликнул. Почему все молчали и не замедлили шаг, не остановились. Им было страшно. Страшно не от нечистой совести; когда самому грозит смертельная опасность, нечистая совесть помалкивает. Сперва надо спастись, а там уж не грех и расплатиться за свою шкуру. (Разумеется, речь не о всех подряд. Скоро обнаружилось, что в любом народе есть люди хорошие и есть плохие. Цитата из дяди Альфонса Радде, дяди Вальтера Менцеля, тети Трудхен, тетушек Лисбет, Люции, Ольги: На немцах вечно все свою злость срывали.– Этим любой урок не впрок! – цитата из Шарлотты Йордан и Бруно Йордана, которые и после раздела Германии единственные из всей родни остались в зоне советской оккупации, будущей ГДР.)
Старики! – говорит твой брат Лутц. Не требуй от них чересчур много. Уплетая вишни, вы сидите на лавочке у дороги между польским городом Г., где вы уже побывали, и расположенной в нескольких километрах от него родной деревней Бруно Йордана. Вы видели, эта деревня – одна из тех вполне зажиточных придорожных деревень, которые нередки в здешних краях. Кстати, и красивая. Время близится к полудню, 11 июля 1971 года, воскресенье, как известно. Вишни вы купили у светловолосого парнишки, вон он стоит у дощатого стола на обочине – джинсы, белая рубашка с открытым воротом, – причем платили не по весу, а за кулек, 16 злотых. Местечко словно по заказу, лучше не придумать. Пусть это прозвучит как преувеличение: вкус тех вишен ты не забыла. К ним в точности подходило слово «освежающий», приложимое еще разве только к воде и сну. Вкуснейшие плоды, из которых ослабевшие герои легенд внезапно черпают новые силы и магические способности. Каких сил ты жаждала, о какой магии мечтала – об этом ты не проронила ни слова,
В этот миг поездка себя оправдала.
Перечень удовольствий – качала его Ленка. Пусть каждый назовет свои удовольствия. Ты было хотела, недолго думая, поставить на первое место эти вот вишни. Твоя идея была отвергнута как слишком уж сиюминутная, однако же в личном перечне ты могла поставить на любое место хоть вишни, хоть вообще что угодно. В общем списке превосходный балл получила «еда», а также «сон», «любовь». (Ленка предложила поместить любовь во главу перечня, любовь как жизненную позицию, а не как занятие! И сразу же за нею – ненависть. Ненависть как удовольствие? Ну-ну. Пускай в свой личный список заносит.) Еще Ленке непременно хотелось включить туда «жизнь». Она даже заспорила с дядей, есть ли «жизнь» в том смысле, какой она вкладывает в это слово, нечто большее, чем совокупность отдельных поступков, чувств, мыслей, состояний, которые, по ее разумению, отнюдь не всегда означают, что человек живет. Лутц сказал, что для него это, пожалуй, чересчур заумно.
Он хотел включить в перечень удовольствий работу. Вы с X. ничего против не имели. А Ленка энергично запротестовала: лучше, мол, назвать отдельные виды работы – рисование, пение, игры с детьми. Но этак можно невесть куда зайти. От голосования она воздержалась. Далее, по Ленкиному предложению, следовало далеко впереди большими буквами записать музыку и все времена года, кроме ноября. И вообще – природу. И вообще – дождь! И море. И плаванье. И книги. И ее старые драные шлепанцы из клеенки. И театр, но только некоторые спектакли. И танцы, но только под аккомпанемент вполне определенных групп (ты оскандалилась, употребив допотопное слово «ансамбль»). И ее выцветшую стеганую куртку. И ее постель. Боже мой, а впереди всего – друзей.
Ну, это уже через край. Впрочем, хотя бы еще одно, вообще самое важное – радость. И дружелюбие. – Пожалуйста.
Лутц махнул рукой на свои попытки классификации. В июне сорок шестого, когда ему было столько же, сколько сейчас Ленке, и он ходил в Бардикове, в Мекленбурге, в школу, а после обеда пас коров крестьянина Фреезе, – тогда в самом начале списка удовольствий он бы поставил «хлеб» сразу за пожеланием, чтоб вернулся отец. В январе сорок третьего, когда Нелли было столько же, сколько сейчас Ленке, она – не обязательно, но вероятно – отвела бы первое место благосклонности своей учительницы Юлии Штраух; а для X. в Ленкином возрасте, в августе 1943 года, наивысшей усладой был лес. И возможность побыть одному. И чтение.
Да. Разговор сам собой зашел о прогрессе. Можно ли считать такой «перечень удовольствий» – баловство, по сути, – мерилом прогресса, как, похоже, собирались сделать вы? Научно-технический прогресс игнорировать нельзя, предостерег Лутц. И упрекнул вас в интеллектуальной гордыне.– Это с какого же боку? – А с такого: вы ведь норовите объявить нормальными весьма незаурядные потребности, а нормальные потребности обыкновенных людей ни в грош не ставите. Как будто зазорно превыше всего ценить обеспеченную жизнь в комфортабельной квартире, с холодильником, стиральной машиной и автомобилем. Как будто все правительства не стараются учесть эту потребность большинства – а там у них психологи получше вашего, сказал Лутц. (Иегуда Баконь – в Освенциме ему было четырнадцать – поставил бы вверху списка, наверно, ту милость, которую охранники иногда оказывали детской колонне, позволяя детям после работы обогреться на территории лагеря у печей крематория.)
Как же это вы с благ цивилизации сбились на немцев?
Не только их одних, сказал твой брат Лутц, все народы можно подавить, можно посредством системы террора держать в страхе, втягивать в войны, толкать на бесчеловечные жестокости. Он перечислил примеры из истории последнего пятидесятилетия. Героев у всякой нации наперечет, и героические поступки не поднимешь до общечеловеческой нормы. Масса молчит или соучаствует. А нацисты величайшие свои гнусности– акцию по «эвтаназии», массовое уничтожение евреев – старались от собственного народа утаить. (Тут он был прав.) Так почему же, как мы думаем, они прилагали такие старания?
Действительно, почему?– спросила ты. Потому что боялись восстаний? Всеобщей забастовки? Или широкой акции по спасению евреев, как в Дании? Хотя бы пассивного сопротивления? Как минимум отказа от службы в лагерях смерти? (Четырнадцатилетний Иегуда Баконь – он уже рисует – греется у печей, на которых прочно приделана бирка производившей их, возможно с гарантией, немецкой фирмы: «И. Топф. Эрфурт».)
Нет, это все не то. А вот настроение в массах было бы паршивое, и некоторый шок имел бы место и, конечно, страх. Ведь не все же немцы были садистами, ты не думай, сказал Лутц.
(Один из уцелевших узников Освенцима на вопрос о том, что он может сообщить о характере эсэсовцев-охранников, отвечает: Трудно сказать об этом что-либо. Садистов было немного, и, разумеется, они лезли вперед, поскольку могли таким образом дать полную волю своим наклонностям. Остальные – примерно тысяч семь, – я бы сказал, вполне заменимы.) Вы что же, сказал Лутц, пока вы доедали из кулька последние вишни, вы что же, думаете, будто наша промышленная цивилизация со всеми ее удобствами, которыми, если не ошибаюсь, дорожите и вы, поточное производство, по-прежнему, образующее ее основу, возможны вкупе с массовым наличием «добрых людей»?
Не обманывайте вы себя.
Изречения Шарлотты, ставшие после встречи с освобожденными лагерниками мрачнее и многочисленнее, были, по всей вероятности, обусловлены больной совестью. В Неллином окружении она чуть ли не единственная обладала задатками совести – умела войти в положение людей, не принадлежавших к узкому кругу ее близких. Что же она говорила? А вот что: «Встретимся мы при Филиппах» [100] 100
Цитата из трагедии Шекспира «Юлий Цезарь» (IV. 3). Перевод М. Зенкевича.– При Филиппах (Македония) в 42 году до н. э. убийцы Цезаря Брут и Кассий были разбиты Октавианом иАнтонием.
[Закрыть]. Или: «Блажен, кто незнаком с виною, кто чист младенчески душою!» [101] 101
Цитата из баллады Шиллера «Ивиковы журавли». Перевод В. А. Жуковского.
[Закрыть]Она похудела. Юбку ска-лывала большой черной булавкой и никакого «олимпийского валика» уже не носила; волосы ее без краски быстро поседели и были скручены на затылке в пучок; жилы на тощих икрах выпирали толстыми жгутами. Хмурая, суровая, шагала она обок повозки.
Нелли чувствовала, что мама отдалялась от нее, ни в коем случае не желая разделить с нею, с дочерью, свою судьбу, – интересная, пышущая жизнью сорокапятилетняя женщина за год превратилась в изможденную седую старуху. (Гиперфункция щитовидной железы – медицинское объяснение катастрофической метаморфозы, которая, конечно же, подтверждается не фотографиями, а четкими образами воспоминаний; но это объяснение не объясняет главного: что именно заставляло щитовидную железу работать интенсивнее обычного. Старики были куда ближе к истине, когда говорили: Она от горя сохнет.)
Дети решительно отказывались прочувствовать драму матерей. А у матерей взрывы отчаяния из-за ничтожных проступков, какими дети ежедневно их ранили, не по злобе – бездумно. Враг того гляди на горло наступит, а девчонка цветочки рвет. Маргаритки, которыми луг прямо-таки пестрел. Неужто не слыхала? Американцы! Что теперь с нами будет?
Первым делом было приказано – окриком из головной части обоза – сойти с повозок. Они остановились в лощине, которую ты так и не сумела отыскать, сколько ни ездила в окрестности Шверина. Ты даже рада этому. Все правильно: то место, которое для воспоминания, невзирая на сияющий майский день, погружено в мрачные сумерки, должно провалиться сквозь землю. Арены чересчур серьезных событий не могут удержаться на земле. Они тонут в памяти, оставляя блеклые, неразличимые следы там, где были на самом деле.
Нелли так и подмывало заартачиться. Не слезать с повозки, не вытаскивать рук из карманов, не идти в узенький проход между двумя невозмутимыми, долговязыми американскими сержантами. Это невероятно узкое пространство, куда все протискивались поодиночке, давая обыскать себя на предмет оружия, составляло теперь единственный выход. Нелли остро это почувствовала. Шарлотта, не спускавшая с дочери глаз, за руку потащила ее за собой. Давай-ка без глупостей. С побежденными цацкаться не станут. Теперь командуют они. Так что привыкай, да поживее.
Ни за что.
Другие тебе не указчики, они сами за себя решают: спешно разводят у обочины костерки и жгут вермахтовские бумаги, а иногда петлицы, нашивки, галуны и даже офицерские кители; торопливо здороваются с тремя американскими офицерами, которые, небрежно развалясь на сиденьях джипа, неприступные и молчаливые, едут по лощине, обозревая своих пленников. Нелли не шевельнулась. И глаза отвела. Ее гордость была не сломлена. С непроницаемым лицом, которому она старалась сообщить презрительное выражение, она дала себя обыскать, свои часы—первые в ее жизни американцы наверняка зарились на немецкие часы!—свои часы она сунула в карман пальто): их не нашли. Крохотный триумф.
Внезапно все заторопились. Давайте, давайте, живо на повозки! Гоните лошадей. Несколько американцев бросали в повозки беженцев вер-махтовские одеяла. На ночь! —громко повторял один; значит, ночевать придется под открытым небом. Следующий сборный пункт был у поселка Варсов. Слева от дороги, на большом отлогом лугу, должны были стать лагерем гражданские, справа в сооруженный наскоро проволочный загон согнали солдат и офицеров вермахта.
Сравнение воспоминаний с кадрами кинохроники, отснятой советскими операторами, приносит ожидаемый результат; картина воспоминаний искажена эмоциями (стыдом, унижением, сочувствием); потому-то пленные немцы выглядят вовсе не такими прибитыми, как, бывало, вражеские пленные; беспристрастная кинопленка, зафиксировавшая различные этапы советского наступления на столицу рейха, показывает немецких солдат в момент капитуляции, а затем через один, два, три дня в плену; лица стремительно меняются, обрастают щетиной, худеют, а главное – отупение стирает их черты. «Усишкин» дед, чьи редкие высказывания становятся все злее, кивает на пленных за колючей проволокой по ту сторону дороги: Ну в аккурат скотина на выгоне.—О господи, когда ж этот старикан наконец научится держать язык за зубами.
Тот майский вечер выдался холодный. Пришлось кашеварить под открытым небом. (По загадочным причинам стряпать под открытым небом называется кашеварить.) Надо было притащить сушняку из лесочка, больше похожего на парк, камней для очага, воды. Воды? Виллы на взгорье были заняты американцами. Что ж, делать нечего. Шарлотта подхватила ведро, сунула второе Нелли. Пошли поглядим, что это за нелюди такие. В случае чего удирай, мне-то хуже не будет. Нелли сурово решила ни на шаг от мамы не отходить.
Все двери в домике стояли настежь. Шарлотта и Нелли вошли в незнакомую переднюю, где на крючках, будто так и надо, висели американские шинели. С верхнего этажа доносилась незнакомая, визгливая музыка. Кто-то неразборчиво пел. Возле кухонной двери груда пустых консервных банок. Незнакомый, довольно противный запах. Да, живут как у Христа за пазухой.
Когда они обернулись, на пороге одной из комнат, явно гостиной, стоял, прислонясь к косяку, невысокий чернявый офицер. Видимо, он уже некоторое время наблюдал за ними. Шарлотта по привычке сразу взяла быка за рога и показала свое ведро. Вода, проговорила она. Офицер молчал. Не понимает. Скажи ему по-английски. Нелли, на безупречном английском, которому ее научил штудиенрат Леман; Water please [102] 102
Воды, пожалуйста (англ.)
[Закрыть].
Офицер даже бровью не повел. Оттолкнулся от косяка, открыл дверь ванной. Прошу, сказал он но-немецки, без малейшего акцента. Они набрали ведра над ванной, стараясь не озираться в этом незнакомом, занятом врагами помещении. Офицер донес ведра до садовой калитки. Шарлотта поблагодарила: Большое спасибо. Дальше мы сами.
Офицер посмотрел на Нелли. Может быть, ждал, что она тоже поблагодарит, но она молчала. Откуда вы?– спросил он.
Шарлотта ответила. Он кивнул, словно прекрасно ориентировался в названиях немецких городов. А сам все смотрел на Нелли. Спросил, сколько ей лет. Ответила опять не она, а мама. Он, точно пробуя на язык, повторил: Шестнадцать. И добавил: Плохо дело.
Странно, печаль в его глазах, казалось, была не нова и возникла отнюдь не по ее милости. Еще он спросил, как и раньше не вполне уверенно, но все на том же безупречном немецком, не нужно ли им чего-нибудь. Нелли опасалась за мамину стойкость, однако Шарлотта Йордан знала, что надо делать; она поблагодарила и отказалась. Может, лекарства?– спросил он, К счастью, у нас, слава богу, все здоровы, Шарлотта так и сказала. Он все не решался отпустить их. Потом собрался с духом и сказал тоном, который не вполне ему подходил; Ничего, для вас тоже все уладится.
Тут уж Шарлотта не выдержала. Наше отечество погибло, и мы все тоже – такова война. Вы победители, мы побежденные. Нам надеяться не на что.
Невысокий офицер тихо, будто стыдясь, проговорил: Это Гитлер погубил Германию.
Конечно, сказала Шарлотта, это вы так считаете. А мне уж позвольте остаться при своем мнении. Я не пинаю ногами тех, кто и без того повержен.
Она подняла ведро. Печальный взгляд офицера по-прежнему был устремлен на Нелли. Они почти добрались до своего костерка, когда мама тихо сказала Нелли: Он ведь еврей, ты заметила? Наверняка из Германии эмигрировал.
Нелли ничего не заметила. Американский офицер, якобы еврей и якобы эмигрант из Гepмaнии, произвел на нее жутковатое впечатление. В тот дом они за водой больше не ходили.
В дочиста отмытом умывальном тазу кипел на огне гороховый суп. Когда же Нелли в последний раз видела живой огонь в густеющем сумраке ночи? Давно-давно—тот довоенный костер на празднике солнцеворота, и еще раньше, в Провале. Это было в другой жизни, думала она, странно обрадованная собственной четкой формулировкой. Братишка Лутц в свои двенадцать лет не мог припомнить, чтобы в темноте разрешалось зажечь огонь, тем более костры – сразу дежурный кричит: Гаси! Он, как щенок, сновал вокруг костров, он места себе не находил от возбуждения. будто ему дозволили участвовать в некоей запретной акции: Шарлотта умирала со страху: Не дай бог, свихнется мальчонка.
Как лагерник очутился у их костра? Не иначе кто-то его позвал – наверняка мама. Видела, должно быть, как он одиноко бродил среди телег и костров, изредка останавливался, смотрел на людей, неприкаянный, всем чужой. Шарлотта сразу распознавала, что за народ слоняется вокруг. Прошу вас разделить наш скромный ужин, сказала она, словно приглашая гостя в парадную горницу. Он было воззрился на нее, но быстро сообразил, что это не издевка, а вежливость, адресованная лично ему, и уселся на пенек. Шарлотта выбрала из своих бережно хранимых тарелок ту, что была оббита меньше других, и подала ему. И налила ему прежде всех. Он ел так, что Нелли невольно подумала: вот теперь я понимаю, что значит есть. Круглую плоскую шапчонку он снял. Бугристая стриженая голова, оттопыренные уши. Нос – большущая кость на изнуренном лице. Представить себе его настоящее лицо было невозможно, особенно когда он закрывал глаза, а он закрывал их довольно часто, от изнеможения. И тогда сидя покачивался—Нелли такого еще не видела. Очки в никелированной оправе, с сильными стеклами, были привязаны за ушами грязным шнурком. Когда за толстыми линзами открывались его глаза, брезжила догадка о том, какое у него лицо – не то было, не то будет. Нелли заметила, что смеяться он не умеет. Это была первая крохотная точка соприкосновения между ними.
Мама извинилась за жидкий суп. Ах, добрая женщина, сказал он, мы не привередливы. Нелли впервые слышала, чтобы ее маму называли «доброй женщиной»– и разговаривали с нею таким снисходительным тоном. А она, словно тон этот был вполне естествен, сказала: Не привередливы? Охотно верю. Плохую с вами шутку сыграли. В чем обвиняли-то, если не секрет?
Я коммунист, ответил лагерник.
В тот день Нелли слышала сплошь новые фразы. Подумаешь, костры, безнаказанно горящие в ночи! Да разве они идут в сравнение с человеком, который сам открыто обвинил себя в том, что он, мол, коммунист?
Вот как, сказала мама. Так ведь за одно за это в лагерь, поди, не сажали.
С невольным удивлением Нелли отметила, что лицо этого человека все ж таки способно было измениться. Правда, он уже не мог выразить ни злости, ни недоумения, ни озадаченности, В его распоряжении остались всего-навсего глубинные оттенки усталости. Точно обращаясь к самому себе, без упрека, без особого нажима он проговорил: Где вы все только жили.
Конечно же, Нелли не забыла этих слов, но лишь позднее – спустя годы – они стали для нее чем-то вроде девиза.
Ночевать под открытым небом было холодно. Когда, доев вишни, вы опять сидите в машине, едете обратно в Л., уже почти решившись распрощаться с этим городом, X. рассказывает своей дочери Ленке, как они, пленные, жили в палатках на просторном, отлогом лугу – западнее Эльбы, которую он потом переплыл на лодке, чтобы удрать в родные края,– как им опостылела американская тушенка (есть ее приходилось б езхлеба) и как один из пленных каждое утро выходил из своей палатки, поставленной повыше других, и протяжно, с подвывом, кричал на весь лагерь: Не-е-емцы-ы, не-е-емцы-ы. всё-о-о дерьмо-о-о!
X. повторил этот крик, двадцать шесть лет стоявший у него в ушах, а Лутц неожиданно сказал: Не очень-то он и ошибался, надо отдать ему справедливость. X. продолжил рассказ: первый побег кончился неудачей, зато вторая попытка переплыть Эльбу увенчалась успехом, и он поспешил домой, не один день шел, временами батрачил у крестьян – за питание и харчи на дорогу. В пути разжился штатской одеждой – с бору да с со-сенки, на вид совсем был мальчишка. Военные патрули его не задерживали. Так он избежал тягот лагерной голодухи.
Ленка заметила, что обнаруживается все больше случайностей, которые либо должны были, либо не должны были произойти, чтобы ее родители в конце концов повстречались, а там и она сама родилась. Она не знала, как быть: считать ли себя теперь ничтожеством или, наоборот, пупом земли. В сомнительных ситуациях выбирай середину, сказал ее дядя Лутц, того и другого поровну.
На третий день беженский лагерь под Варсовом был распущен. Лишь несколько километров обозы двигались по шоссе, затем военные регулировщики направили их на проселки, ведшие к отдаленным деревням. Именно там беженцы должны были искать себе приют. Господин Фольк, сверившись с картой, бросил клич: Гросмюлен. В Гросмюлене находилась усадьба полкового приятеля господина Фолька, Густава фон Бендова, родовитого мекленбургского аристократа. Бендовы друзей в беде не бросят.
Шарлотта, которая становилась все строптивее, хоть и спросила вслух: А нам-то какое дело до этих Бендовов? – но не могла же она в конце концов скинуть с повозки свои чемоданы да мешок с постелью и остаться посреди леса, на росстанях двух песчаных дорог.
Лисбет и Альфонс Радде считали, надо сказать Фолькам спасибо, что те взяли их с собой.
Вот еще дерьма-то, сказала Шарлотта.
Ее сестрица Лисбет тут же вставила, что она, мол, день ото дня грубеет. Пожалуй, так оно и было. Ведь когда, одолев короткую, километра два всего, но скверную дорогу, окаймленную кустами терна, по обеим сторонам которой тянулись огороженные выгоны, они подъехали к Гросмюлену, когда разглядели приземистые, обветшалые домишки батраков да собак, что с яростным лаем кидались на проволочные стены сооруженной посреди двора псарни, когда увидали и сам замок – мрачное здание, где долго не было никаких признаков жизни, – Шарлотта опять открыла рот и сказала: Ну, родные мои, нас и занесло – прямиком к черту на рога.
Это была чистая правда.