355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Криста Вольф » Образы детства » Текст книги (страница 30)
Образы детства
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:41

Текст книги "Образы детства"


Автор книги: Криста Вольф



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 33 страниц)

17. ГЛАВА. ПОЛНАЯ СТРАХА. КОВЧЕГ

Целая глава страха, и это еще совсем немного.

Возьми и просто-напросто – кто тебе мешает? – убери из своей жизни весь страх. Нынешний, прошлый; быть может, получилась бы та самая желательная жизнь (желательная с точки зрения других) – столетие, лишенное связующего вещества. Оно бы распалось на исторические анекдоты, обладающие общим достоинством «осуществимостью», «реальностью»

Императив «производи!», размышляешь ты, препятствует тому, чтобы способность страдать с годами подавила прочие – все прочие – способности. Он, хочется сказать тебе, не влияет на природу материала, который ты создаешь. И тотчас до тебя доходит; вот это-то и неверно. Самой удивительно, но все-таки ты вечно забываешь: особая природа страдания, именуемого «страх», как раз и вырабатывает тот вид продукции, в котором ты узнаешь себя. Зачем отрицать.

Надежда обрести свободу.

Освобождение как процесс. Как самоосуществление, для которого не назначить годовщины. Писать, а заодно принуждать страх к отступлению.

Еще не освобожденные, еще оккупированные страхом зоны – предыстория.

На примере незнакомки по имени Нелли, которая по-прежнему служит источником подробностей, каких никто бы не сумел придумать. В августе сорок пятого она вместе с родней еще раз – предпоследний в этом году-переезжает. Треть Бардикова, в том числе и пасторский дом, выселяют, а жилье отдают советской воинской части. Солдат, посланный с приказом о выселении в бургомистрову контору, натыкается на запертую дверь: со своего места у окна Нелли давно его углядела. Она одна в конторе, ни жива ни мертва от страха перед этим чужим мундиром, перед этим чужим парнем, довольно высоким, крестьянской наружности, с усами. Страх выключает мозг, ноги двигаются совершенно автоматически: Нелли бросается в коридор, к входной двери, и запирает ее на ключ за секунду до того, как солдат берется за ручку. Какой-то миг – два лица, разделенные только рифленым стеклом, искаженные страхом и недоумением. А потом злостью, у русского.

Банальный прием, который нынче в кино только смех вызовет, – пример прогресса. Жители обхохочутся, глядя, как эта обезумевшая от страха девчонка выскакивает через черный ход на улицу и, в паническом ужасе карабкаясь через ограды, мчится по выгонам за деревней, а солдат меж тем с такой силой молотит в бургомистерскую дверь, что рифленое стекло вылетает из рамы и разбивается вдребезги. А Роземари Штегувайт спасается бегством в коровник, а сам бургомистр хочешь не хочешь, снимает с живота горячий кирпич, надевает коричневые вельветовые штаны и собственноручно впускает русского солдата. В лучшем случае комедия, где чистое недоразумение как двигатель действия вполне допускается.

Однако ж, когда люди дрожат от страха, им даже в голову не приходит смеяться. Сельчан новость уже поставила на ноги – она как молния обежала деревню, куда быстрее, чем Нелли. Когда Нелли, запыхавшись, подбегает к пасторскому дому, ее мама уже в панике: русский угрожал конторской барышне, русский над ней надругался.

Впечатляющая сцена, обильно политая слезами.

Наутро неминуемое объяснение с бургомистром по поводу разбитого стекла; Нелли говорит, что это ерунда, а бургомистр твердит, что она обязана принимать в конторе всех посетителей, без исключения. Кстати, именно ей приходится разъяснять обитателям западной части Бардикова, что они должны в двадцать четыре часа очистить свои дома. А тем, кого из домов не попросили, – что у них добавится постояльцев.

К. Л., твой московский друг – ему первому из русских ты рассказываешь бардиковскне истории, – полагает, что выселение деревни как комедию не изобразишь. Верно, соглашаешься ты, хотя и при этом случались моменты... Пасторша Кноп, например, в сопровождении двух своих сыновей, прямая как палка, явилась к будущему коменданту Бардикова – лейтенанту, чтобы выхлопотать пасторскому дому статус нейтральной зоны и таким образом предотвратить выселение жильцов. Ее речь, по замыслу трагическая, разбилась о недоуменное лицо лейтенанта Петра, однако пасторша сумела хотя бы ретироваться с достоинством, Не то что несколько дней спустя старуха Штумпен: она выстирала лейтенанту белье, а на прощанье брякнула «хайль Гитлер!», – после чего убежала, думая, что всё, не сносить ей головы, и спряталась; через неделю два солдата опять доставили ее к коменданту. А тот, вместо того чтобы лично ее расстрелять, очень серьезно вручил ей мешок грязного белья, с которым она, вне себя от счастья, обегала всю деревню, сообщив каждому, что пойдет за лейтенанта в огонь и в воду.

Тут она явно была одинока.

Память, что же, работает прежде всего как накопитель забавных случаев? Что-то в ее структуре как будто бы весьма под стать структуре остроумной историйки. Структура есть множество – множество точек и так далее,– в котором выявлены определенные взаимоотношения. Переработка тяжких исторических периодов, где определенные взаимоотношения еще не выявлены, в газетные побасенки, по случаю всяческих годовщин. («Тридцатая годовщина освобождения».) Использование техники перезаписи: стереть, сделать выборку, расставить акценты. Вот и остается то, что приемлемо для главного редактора любой газеты, – историйки во вкусе Армии спасения. (Так выражается знакомый таксист, господин Икс: Отвяжитесь вы от меня с этими сказочками для Армии спасения!) Советские солдаты, раздающие суп, спасающие детей, отвозящие рожениц в больницу.

Конечно, всего этого никто не отрицает.

Чего же вы хотите: ни одна на свете армия не смогла бы выстоять в подобной войне, будучи этакой филантропической Армией спасения. Воздействия войны губительны и для тех, кто ее не начинал. Это было сказано таксисту, господину Икс, который тридцать пять лет живет тут поблизости и «повидал все, не сходя с места». Он намекает, что знает твою профессию и, мол, только потому и открывает рот: Впрочем, если вам охота знать лишь то, что в газетах написано, тогда извините!

Он убедительно заверяет, что солдатом был нехотя; за действия, направленные на разложение вооруженных сил, даже просидел два года в тюрьме, вот почему конец всего этого светопреставления застал его дома, как непригодного более к военной службе. Напоследок, говорит он, сосед донес на него в гестапо, так как он оборвал верноподданнические бредни этого соседа насчет чудо-оружия; Атомная бомба? Была да сплыла! А потом, хотите верьте, хотите нет, этого соседа пристрелили в подвале у нас у всех на глазах, потому что он отказался снять свою кожаную куртку. Через неделю моя жена едва не покончила с собой. Я ведь не мог ее защитить, иначе и мне бы тоже каюк. Но я ей сказал, что надо держаться, не вечно же так будет. И правда, через две недели боевые части были отведены в тыл, на их место пришли другие, была создана комендатура, настал покой и порядок. Не знаю, что вы об этом думаете, молодая хозяйка, но разве такое забудешь. Н-да, вот если б немцы тоже себе такое позволяли. Но я вам говорю: у нас времени не было! Да и не по душе нам это.

Разговор происходил между Тельтовом н Маловом. До Шёнефельда еще пятнадцать минут езды. Пятнадцать минут против тридцати лет. От злости никакого толку не будет, это тебе было ясно, удивление лишь заставит его снова замолчать. А от чего вообще будет толк? Доказывать в такси, что ответственность за войну несут немцы... Первые фразы у тебя получились неуклюжие. Господин Икс ведь никак не оспаривал общенемецкой ответственности за войну, не ставил под вопрос ни одного погибшего из миллионов убитых русских, о которых повела речь ты. Он даже не сказал: Такова война. Согласен; начали мы. И большинство тут действительно вконец отупели, полными болванами стали со своим Адольфом. Однако же то, что русские потом сделали с нами, – особь статья, отдельная страница.

За тридцать лет не удалось свести в одну статью, на одну страницу два текста, которые в голове у господина Икс идут параллельно, не соприкасаясь. Он начинает рассказывать подробности, скверные подробности, что верно, то верно; но, добавляешь ты и, чуть ли не сгорая со стыда, сообщаешь господину Икс информацию, которая все эти тридцать лет через газеты, радио, телевидение явно проникала и в его квартиру и которую он все эти тридцать лет упорно пропускал мимо ушей. Быть не может, думаешь ты, чтобы он не читал определенных описаний, не видел определенных кинофильмов и картин. Чтобы его ни разу не охватил ужас. Лютый страх, стыд. Он даже слушает тебя, но ведь всегда чувствуется, верит тебе собеседник или нет. Он не желает признать, что если придется сводить счеты, то счет другой стороны будет больше. Значительно больше. Что он там говорит напоследок? Опять повторяет: Извините. Я вовсе не хотел вас обидеть. Просто каждый судит по-своему, И своя рубашка все ж таки к телу ближе.

Господин Икс едва не вынудил тебя рассказать бардиковские истории как серию газетных побасенок. (Вы-то наверняка не знаете, что такое страх, молодая хозяйка.) Тебе вовремя вспоминается одна из главных тем твоих разговоров с московским профессором-историком: проклятущая подмена истории трактатом. Этого человека уже десять лет нет в живых. Вы были знакомы по крайней мере лет шесть, об этом свидетельствуют даты на письмах в московской папке. Одышка у него становилась все сильнее, все чаще письма приходили из санаториев. Твои визиты к нему в больницу – в Берлине, в Москве. (Дочь Сталина, говорил он,– они были знакомы,– жила в мире, который вовсе не существовал. Эти слова запали тебе в душу.) Москва, какой ты ее уже никогда не видела – ни до, ни после. Больница на холме. Парк, где поодиночке и группами медленно прогуливались больные. Изумительный вид на город, темные контуры крыш на фоне блекло-золотой каймы заката. При каждом расставанье профессор думал, что оно последнее. Но жалость к себе была ему чужда. Его глаза, полные печали, его улыбка, В войну он, майор, был редактором фронтовой газеты. Присутствовал как наблюдатель на Потсдамской конференции. Ты порой думала, что ему, быть может, довелось увидеть слишком много. Потом он опять улыбался, дарил тебе свои статьи. Он верил в разум. Цитировал Монтескье, который считал, «что разум обладает природной силой... «"Ему сопротивляются, однако же сопротивление это и есть его торжество; пройдет еще несколько времени, и к нему обязательно вернутся"».

Последняя встреча (вскоре он умер) в темном автомобиле в парке дворца Цецилиенхоф – там, на месте подписания Потсдамского соглашения, проходила научная конференция. Как-то так получилось, что ты начала рассказывать про деревню Бардиков. Про Ковчег, про коменданта Петра, про налеты. Ему хотелось услышать как можно больше, услышать все. Иногда он смеялся, иногда молчал. А под конец сказал: если он тебе и завидует – он никогда не жаловался, никогда не испытывал чувства, будто упустил что-то, – если и завидует, то лишь в одном: ты доживешь до такого времени, когда можно будет открыто и свободно говорить и писать обо всем. Это время придет, повторяет он. Вы доживете. Я нет.

Теперь ты понимаешь, что в эпоху недоверия искреннее слово не существует, потому что искреннему оратору нужно, чтобы его искренне хотели выслушать, и потому, что человек, которому долго бьет в уши искаженное эхо собственных слов, теряет искренность. И ничего он тут поделать не в силах. Эхо, с которым он поневоле считается, уже наперед звучит в самом его искреннем слове. Вот мы более и не можем точно сказать, что именно узнали.

Нелли, августовскими ночами в сарае у многоземельной крестьянки Лаабш, Эрны Лаабш, матери трех дочерей Ханны, Лизы и Бригитты, из которых лишь средняя, Лиза, была мало-мальски приятной наружности. Звезды мерцали сквозь худую крышу, а Нелли лежала без сна между мамой, тоже не спавшей, в братом Лутцем, который, наработавшись в поле, засыпал мгновенно, стоило ему только лечь. Они слушали, как поют «русские»,– к тому времени в деревне усвоили, что среди них были и нерусские. Песня казалась Нелли печальной и одновременно грозной, и она побаивалась в своем незапертом сарае. Вдова Лаабш, тощая, востролицая, крикливая особа, каждую ночь запирала трех своих дочерей на замки и засовы – точно сокровище, говорила Шарлотта Йордан, терзавшаяся мыслью, что она свою дочь запереть не может. Кофе в банках русские деревенским девушкам не дарили, у них его просто не было. Они ели грубый черный хлеб и носили выгоревшие, пропотевшие гимнастерки. Иногда уводили где-нибудь велосипед и катались на нем по деревне, выделывая лихие трюки. В строю они ходили быстрым шагом, над которым немцы втихомолку посмеивались. Лагерник Эрнст (его все только так и называли) как-то раз сказал в конторе нескольким женщинам, что немцы, поди, единственный на свете народ, оценивающий другие народы по строевому шагу. Нелли подумала: вот и я только что именно так и поступила. И внезапно все это показалось ей смехотворным и стыдным. Строевые песни русских сильно отличались от тех, что разносились по деревне ночью. Ребятишки шли рядом с колонной, копировали солдатский шаг и горланили: Колбаса, колбаса, тра-та-та, колбаса!

Приблизительно в это время в Бардикове объявился Красный Комендант. Звали его Фриц Вуссак. Прежде чем он прибыл собственной персоной, по деревням прошел о нем слух, которому можно было и верить и не верить. Но вот однажды у конторы, под Неллиным окном, остановилась легендарная двуколка. С Красным Комендантом был его постоянный спутник, некто Франц (Имена – пустой звук; зови меня просто Франц. А вот шефа попрошу называть господином Вуссаком, и только так), и Mанне Бандинг, в прошлом вожак бардиковского гитлерюгенда, потерявший на Восточном фронте левую руку. Этого Нелли знала, ведь он ей проходу не давал. Глаза у него были карие, и в одном на радужке белое пятно. Шарлотта Йордан находила его «малосимпатичным», и Нелли не могла с нею не согласиться. Теперь он нацепил на правую руку красную повязку с белой буквой «К».

«К» означало «комендант», это Нелли узнала лично от господина Вуссака. Он сообщил, что-де новая администрация назначила его комендантом пяти деревень – он перечислил названия – и наряду с прочими весьма большими полномочиями облекла правом подобрать себе в каждой из деревень заместителя, который будет обеспечивать покой и порядок, защищать население от бандитов и выполнять приказы главного коменданта. Вопросы есть?

Вуссак весь состоял будто из тонких, гибких стальных тросов. Люди перед ним мгновенно робели и тотчас же спрашивали себя: Это перед кем же я струхнул? Перед этим тощим человечком с реденькими светлыми волосами? В сдвинутом набок берете. Тут Вуссак поворачивался на стуле, сверкающий взгляд молнией пронзал посетителя, тонкая маленькая рука на столе нервно сжималась – и каждому сразу становилось ясно, почему он оробел.

Вопросов нет, господин Вуссак.

В деревнях зпали, что Комендант любит позавтракать, не отказывался он ни от кусочка ветчины, который Роземари Штегувайт доставала из дымохода, ни от горшочка смальца. Он принимал дань с такой быстротой, что в первый раз Нелли даже подумала: да он скорей фокусник, чем комендант. На субботу он заказал парочку кур, забитых, выпотрошенных и ощипанных. Вот эта барышня вместе с Манне Бандингом пойдет и реквизирует птицу от его имени. Манне Бандинг изобразил именно такую ухмылку, каких Нелли на дух не выносила. К субботе она сумела раздобыть пару кур, не выходя с Манне Бандингом на реквизицию. Достаточно было шепнуть младшей дочке вдовы Лаабш, Бригитте, и Роземари Штегувайт, что у Коменданта, у господина Вуссака, феноменальная память на людей, хоть раз оказавших ему услугу.– Кстати говоря, лаабшевская курица была поупитанней бургомистровой. Велика премудрость, сказала Роземари Штегувайт, она ж их зерном кормит.

Деревня, думала Нелли, вообще-то похитрее города. Специально она такого намерения не преследовала, но толика этой деревенской хитрости передалась и ей, как неизбежная зараза. Иначе, того и гляди, на бобах останешься, думала она. А этого ей не хотелось. Кажется, не все ли равно, что о ней думают здешние крестьяне, но странным образом ей это было небезразлично. Она хотела сохранить за собой место при бургомистре, по причинам, в которых сама себе не сознавалась: работа доставляла ей удовольствие. Она даже бровью не повела, когда в ее присутствии один из крестьян сказал другому: Умная голова – наша-то барышня! Но в глубине души ей все ж таки было приятно.

А значит, вовсе не обязательно, чтобы страх и удовольствие исключали друг друга, если речь идет о реальном страхе перед реально существующими объектами. Страх перед бардиковскими русскими у Нелли исчез – не потому, что она видела их героями, а потому, что в ее глазах они были немножко забавными. (Ленка говорит: Только не надо сызнова про яйца! Ты тоже не избавила своих детей от нудного повторения стандартных побасенок.)

Однажды кНелли в контору явился молоденький вестовой советского коменданта – непокорные светлые волосы, голубые глаза, веснушчатая физиономия. С превеликим трудом он объяснил Нелли, что деревня должна каждые три дня сдавать в комендатуру два десятка яиц, за плату. Яйца – понятно? Курица —понятно? Деньги, марки – понятно? (Это было до той поры, когда Нелли стала звать вестового просто Сережей, и задолго до той поры, когда комендант превратился для нее просто в лейтенанта Петю.) Суровый тон сильно контрастировал с выражением лица вестового, и Нелли дала ему понять, что заметила этот контраст. Дала понять без слов. Он от смущения еще посуровел и назначил Нелли ответственной.

Она уже привыкла отвечать за выполнение приказов, выходящих далеко за рамки ее полномочий. Бургомистр, понимая, что его дни в этой должности сочтены, решил: раз так, пусть она и добывает эти яйца, в одиночку. И вот Нелли, повесив на руку корзинку, отправилась в поход и просьбами, угрозами, нажимом добилась от хозяек сдачи яиц по тридцати пфеннигов за штуку—Рихард Штегувайт сказал, что больше официальная власть платить не может. На черном рынке за каждое яйцо драли чуть не две марки. Нелли красноречиво расписывала, что ожидает деревню, если комендант, которого она изображала большим самодуром, не получит яиц. И хозяйки со вздохом выкладывали две-три штуки.

Все с той же корзинкой на руке она подошла затем к шлагбауму, отделявшему занятую советской ротой половину деревни. Яйца и слово «комендант» побудили часового открыть перед нею шлагбаум. (Позже часовые только кивали, а она без всякой парадности обходила шлагбаум.) Ее послали в трактир «Зеленое дерево», в тамошней кухне стряпали на всю советскую роту. Пять поваров, двое в высоких белых колпаках. Тот из них, что побольше ростом, и был уполномочен произвести закупку яиц. Нелли поставила корзину на стойку и подвинула к нему, а он слазил в карман бриджей и достал из-под белого фартука пачку денег, оккупационные марки. Нелли, словно в отцовском магазине, сказала: Шесть марок, пожалуйста. Повар положил на стойку пятидесятимарковую купюру. Нелли сказала: Слишком много. Повар сказал: Хватит. Так повторилось трижды. Нелли даже на пальцах показала: шесть марок. В конце концов повар рассердился и сказал: Всё, идите. Нелли взяла пятьдесят марок. Выходя, она невольно рассмеялась. Шеф-повара она уже не боялась.

Бургомистр, который теперь почти не вставал с постели, к русским деньгам прикасаться не пожелал. Нелли-то, мол, и сама знает, что община, по сути, ни гроша ей не платит, а работы у нее сколько—прорва! Тридцать марок в месяц означало полбуханки хлеба.

Нелли добросовестно записывала в журнал поступление и расходование яичных денег, количество собранных яиц, которые она, кстати говоря, хранила в печной духовке, в конторе, где они летом могли лежать не больше четырех-пяти дней. С другой стороны, здравый смысл подсказывал, что без небольшого запаса не обойтись, поскольку итоги сбора бывали весьма неодинаковы. Яйца, грозившие залежаться, надо было есть. Кому? Бургомистр считал, что и это – дело Нелли. Ее семейству – восемь душ как-никак —вполне хватит на ужин яичницы-болтуньи из двух десятков яиц. Нелли добросовестно оплачивала яйца из денежных излишков от сделок с шеф-поваром. Суммы были не маленькие. Рихард Штегувайт говорил: Теперь вам регулярно платят русские.

Так оно и было.

Вдова Лаабш говорила Шарлотте Йордан, которую терпеть не могла за то, что Шарлотта ее не боялась: Дочку-то вашу русские, поди, как облупленную знают. Она ж там у них днюет и ночует. Ну и что? – отвечала Шарлотта. Взяли бы да послали туда свою дочку, коли вы такая храбрая. Моя Нелли знает к русским подход. Они тоже люди.

Потом в Неллину жизнь на несколько недель вошел второй повар из «Зеленого дерева». Он появлялся е бургомистерской конторе каждый день около половины четвертого. Должно быть, в это время у него кончалась кухонная смена. Нелли не сразу его узнала без белого колпака. Скорее всего это был кавказец—смуглый, черноглазый, с кудрявыми иссиня-черными волосами. Он входил, здоровался, снимал пилотку и садился в обшарпанное посетительское кресло, из которого можно было смотреть на Нелли. Сидит, значит, и смотрит. Нелли было не по себе. Она пыталась выяснить, какое у него дело. Но он упорно отмалчивался, и она перестала спрашивать. Сидел он обычно около часа, теребя ручку старого телефона, потом вдруг вставал, нахлобучивал пилотку, говорил по-русски «до свидания» и уходил.

Когда он пришел в третий раз, она поняла. Его-то, конечно, бояться было незачем. Пусть себе сидит да глазеет —она спокойно, по крайней мере с виду, писала, печатала на машинке, принимала посетителей, которые кстати, словно по уговору, являлись именно в этот час, с половины четвертого до половины пятого, и щедро отпускали замечания по адресу ее бессловесного гостя. Шарлотта сказала: Сплетни о тебе идут. Теперь настал черед Нелли сказать: Ну и что? Не исключено, что в присутствии второго повара, которого вся деревня скоро звала «ее русским», она двигалась чуть более вызывающе, нежели всегда. А может, и нет. Может, она не воспользовалась ситуацией, упустила шанс. Он сидел и смотрел на нее. Структура их отношений была ясна.

Однажды, недели через три-четыре, он отвинтил телефонную ручку, положил ее рядом с аппаратом, поспешно, раньше срока, встал, ушел, не прощаясь, и больше не появлялся.

Телефон искорежил, вот и заробел, сказал дядя Альфонс Радде. Нелли старалась в это поверить наперекор точившим ее сомнениям. Она видела второго повара, когда раз в три дня приходила с яйцами в «Зеленое дерево», но он держался в глубине и на нее не смотрел. Нелли не задавалась вопросом, до какой степени он ее разочаровал.

(Двадцать три года спустя в одном из волжских городов, после второй бутылки шампанского в Доме культуры, перед кино, человек, угощавший шампанским – журналист, русский, спрашивает, знаешь ли ты деревню Д. в Мекленбурге. Ты об этой деревне никогда не слыхала. Л он в сорок пятом несколько месяцев в ней со своей частью стоял, сержантом. Беженка там была одна, Анна Б. Молоденькая, красивая. Может, она и сейчас еще в той деревне живет, говорит журналист. Ты предложила запросить совет тамошней общины. Он задумался и наконец сказал: Да, сделайте это, пожалуйста. А если получите от нее весточку, спросите, есть ли у нее ребенок, двадцати трех лет от роду. И напишите мне. Совет общины Д. ответил на твой запрос, что женщина по имени Анна Б. – или носившая это имя в девичестве – никому в деревне не известна. К сожалению. Глупо, но тебе оказалось трудно написать об этом человеку, с которым ты пила шампанское.)

Настала осень, октябрь. Как все давно ожидали, политически запятнавший себя бургомистр Рихард Штегувайт был смещен, общинную вывеску сняли со штегувайтовского дома и привинтили к забору сапожника Зёлле, которому Нелли была не нужна – с писаниной родная дочка поможет.

У Нелли больше не было причин ходить в «Зеленое дерево», но напоследок ей пришлось-таки исполнить должностные обязанности: она вела списки, когда молодая советская военная докторша в течение двух дней обследовала всех деревенских женщин на предмет венерических заболеваний. На краю деревни, в доме бобыля Штумпфа, отвели для этого комнату с кушеткой, кухонным столом и жестким стулом для Нелли, обеденным столом и стулом для врача; еще там стоял в углу таз с дезинфицирующим раствором и висело на гвозде полотенце, которое госпоже Штумпф велено было почаще менять. На чугунной печке в углу сестра Надя кипятила чайник. Женщин вызывали по алфавиту, на улице перед домом стояла очередь. Мужики шли мимо с ухмылкой. Нелли пила с докторшей и сестрой Надей чай и даже умудрялась участвовать в разговоре: она вызывала женщин, удостоверяла их личность, галочкой отмечала в списке фамилий и заносила в особую графу определенные медицинские термины. Она обязалась соблюдать клятву Гиппократа, хотя и не давала ее, и не разглашать имена тех шести-семи женщин, которым пришлось отправиться в районный город на более серьезное обследование.

Эти два дня оставили в Неллиной душе глубокий след. Впервые она была свидетельницей тому, как женщины поневоле расхлебывали кашу, заваренную мужчинами. Некоторые – например, пасторша – плакали. Нелли пыталась уговорить докторшу сделать кой для кого исключение, но тщетно. Она готова была поручиться за пасторшу Кноп. Нет, строго сказала военврач и растолковала Нелли, что даже за себя она поручиться не может. С этим все было ясно. Работа докторши, разумеется, была необходимой и правильной. Однако же Нелли считала излишним перед осмотром спрашивать у каждой, замужем она или нет.

Вечером первого дня докторша сказала: Немецкие женщины – свиньи. Как выяснилось, она требовала, чтобы все незамужние были девственницами. По горячности, с какой протестовала против этого тезиса, Нелли догадалась, что придерживается в этом вопросе иного мнения. С каких пор? И почему? Она перестала сама себя понимать. Застланная клеенкой старая кушетка, на которую одна за другой, как на конвейере, укладывались женщины, вызывала у нее омерзение. Глухая ярость переполняла ее.

Она осталась у Штегувайтов прислугой – без жалованья, только за харчи—и однажды, выметая сор, нашла под супружеской кроватью Роземари Штегувайт и ее сгинувшего без вести мужа картонный ящик с книгами, среди них были и те ,что она когда-то брала в школьной библиотеке у Юлии Штраух. Прочие обитатели дома – в том числе и экс-бургомистр, который, лишившись должности, вмиг исцелился, – копали картошку. Нелли совала детям, Эдельтраут и Дитмару, игрушки, а сама садилась в кресло– бывшее посетительское из конторы – и часами, все утро, читала. Перечитала «Вагенбург» Фридриха Гризе, прочла «Жертвенность» Рудольфа Биндннга, «Врач Гион» Ганса Кароссы и, читая, верила, что страдает и мучается. Только теперь – и это неудивительно – она осознала в себе ту особую боль, которую ты назвала бы «фантомной», люди ощущают ее после ампутации в утраченной конечности. Все то, чего Нелли уже не имела, терзало ее. Книги травили душу жалостью к себе самой.

(Вопрос: Вы верите в действенность литературы? – Конечно, но, вероятно, понимаю ее не так, как вы. По-моему, литература формирует аппарат, обеспечивающий восприятие и обработку реальности; у Нелли—она об этом не подозревала он был сильно поврежден. – Как мы стали такими, каковы мы сегодня? Один из ответов; перечень книжных названий.)

Страх выписывает диковинные пируэты. Отступает, если назвать его по имени, и переходит в атаку, стоит лишь попытаться от него увильнуть, В величайшем страхе рассказывают веселые истории, но они не в силах снять судорогу, скрутившую все под ложечкой, во вполне определенном месте. Отравленная страхом, источник которого ты назвать не можешь (неспособность, отнимающая у тебя любое человеческое участие), ты видишь ночью во сне, будто лежишь в какой-то бездонной пещере, где с отвесных каменных стен каплет вода, лежишь на нарах, долго-долго, пока наконец не получаешь разрешение вернуться в свою квартиру. И вот ты стоишь у двери, которую никогда раньше не видела, но твердо знаешь: она твоя. На звонок открывает интеллигентный, ухоженный седовласый господин, и ты сразу узнаешь в нем Феликса Дана («Битву за Рим» Нелли, видимо, прочла в те годы). Бросаешь взгляд в открытую дверь: этот человек живет в твоей квартире. Твои претензии он встречает интеллигентной, удивленной улыбкой. В крайнем случае он может разве что допустить, что у тебя точь-в-точь такая же квартира в соседнем доме, наверное точь-в-точь таком же. Стоя перед собственной дверью, ты волей-неволей соглашаешься: тебе ведь никогда не доказать, что эта квартира—твоя. Нет у тебя ни малейшего шанса вообще попасть домой.

Не считаясь с отчаянием, в котором проснулась, ты решаешь первым делом заняться веселыми историями, плутовскими и озорными проделками, какими богаты неподконтрольные времена. Можно бы и в таком духе продолжить. (Когда эти истории начали вызывать смех – вопрос совсем уже другой, интересный эстетически: один и тот же материал меняет свой жанр смотря по тому, каким – печальным или веселым способны его найти рассказчики н слушатели.) Свадьба Фрица Вуссака, Красного Коменданта, расколола население пяти обложенных данью деревень на два лагеря; на взбешенных хозяев-крестьян и хохочущих беженцев. Крестьянам-то пришлось оплатить праздничный стол, а ведь стоило это немалых денег, как злорадно заметила Шарлотта. Ради подготовки этого пира на глазах у оккупационных властей, но без их ведома с большим размахом шла сдача сельхозпродуктов. Вневесты Фриц Вуссак выбрал беженку из Баркхузена, бесцветную девицу, в которой только и было особенного, что тусклые курчавые волосы, два круглых красных пятна на скулах да писклявый голос. Звали ее Ильза Видехопф, а Вуссак принародно называл ее Ильзи. Их бракосочетание было последней должностной акцией бургомистра Рихарда Штегувайта. какового Нелли по такому случаю сподобилась один-единственный раз увидеть в белой рубашке, черном пиджаке из толстого сукна и при черном галстуке. Среди потных участников церемонии и зрителей он потел больше всех.

Согласны ли вы, фройляйн Ильза Видехопф, вступить в брак с вашим женихом, господином Фрицем Вуссаком, и быть ему отныне верной супругой? – Да, пропищала Ильзи. Ильзи была в белом подвенечном платье. И растрогана до слез. Но это было в порядке вещей. Зато Нелли никак не ожидала, что и Франц, Вуссаков телохранитель, которого Шарлотта Йордан называла «отчаянным» («ох и отчаянный же тип»), безудержно разрыдается и что сам Вуссак («этот черствый сухарь») будет придавать такое огромное значение торжественности процедуры и точному соблюдению всех формальностей. Ходил слух что он даже предлагал пасторше Кноп теленка за церковное венчание (а теленка можно было выменять, скажем, на алтарный покров, украденный недавно из бардиковской церкви). Однако пасторша золотым тельцом не соблазнилась и отказала Вуссаку, впервые сославшись на то. что официально в сан не возведена.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю