Текст книги "Рабиндранат Тагор"
Автор книги: Кришна Крипалани
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)
"Главное возражение против Рабиндраната Тагора состоит в том, что этот господин, подражая Вордсворту, упрямо продолжает свою деятельность. Много раз посланец смерти призывал его потушить светильник, но даже тогда, когда старец встает со своего трона, он продолжает держаться за его ручки. Если он не хочет уходить по своей воле, наш долг – покинуть его двор. Тот, кто придет вслед за ним, также совершит триумфальное восхождение, будет метать громы и молнии, хвастливо утверждать, что его правлению не будет конца, что сами небеса прикованы к его бренному обиталищу. И опять почитатели будут прославлять и обожать его до тех пор, пока не пробьет час приносить жертву, когда они же станут требовать освобождения от пут поклонения. Так поклоняются четвероногому богу в Африке. Так же можно поклоняться двустопному, трехстопному, четверостопному или пятистопному богу стихотворного размера. Никакое осквернение не может сравниться с профанацией почитания, ставшего избитым и затасканным… Культ литературной диктатуры быстро устаревает. Второе мое возражение против Рабиндраната Тагора заключается в том, что его литературные творения округлы или волнисты, как и его почерк, навевающий мысли о розах, луне и женских лицах. Примитивно копировать созданное природой. От грядущего диктатора мы ждем произведений прямых и острых, как колючка, как стрела, как отточенное копье. Не цветов, а ударов молнии, невралгической боли… Поэты, которым не стыдно подавать голос в течение шестидесяти или семидесяти лет, обесценивают себя и должны за это поплатиться. В конце концов их стиль раззванивается по свету подражателями, которые их передразнивают и строят гримасы за их спиной. Их творчество теряет всякое художественное достоинство и, воруя понемногу из собственного прошлого, они превращаются наконец в обычных торговцев краденым…"
Роман завоевал популярность не только среди молодежи. Зрелые и разборчивые критики тоже приняли его Доброжелательно. "Последняя поэма", – утверждал профессор С. К. Банерджи, – роман, написанный с большим поэтическим напряжением и на более поэтическую тему, чем, может быть, любой другой роман в истории мировой литературы". Доктор Шукумар Шен говорит о нем как о "любовной истории, написанной так, чтобы покончить со всеми любовными историями", а Бхабани Бхаттачарья, сам автор многих романов, заявлял: "Красота чувств в нем не поддается описанию, как и красота его языка. Каждый отрывок из него – это уникальная, потрясающая поэма в прозе, – и просто поразительно, что такое свидетельство молодости духа могло выйти из-под пера писателя, живущего восьмой десяток лет. Тагору удалось внутренне переродиться заново, так что творческий гений его сочетает богатое изобилие юного духа и глубину миропонимания подлинного ясновидца". Сюжет романа очень прост. Герой представляет собой образец ультрасовременного бенгальского интеллектуала, оксфордское образование которого развило в нем комплекс превосходства, создало манию оригинальности. Однако его агрессивному самодовольству нанесен сильный удар: он случайно встречает, а затем влюбляется в совершенно отличный от него продукт современного образования – умную девушку, способную на глубокие чувства. Ниспровергатель идолов становится пылким обожателем, но девушка понимает, что он влюблен не в нее, а в идеализированный ее образ, которому она никогда не сможет соответствовать. Чувствуя приближа-ющуся трагедию, она освобождает его от клятвы верности. Последнее стихотворение, которым она прощается со своим возлюбленным, – свидетельство глубины чувств, на которую она способна.
Я все тебе дала! Из смертной глины
Сам изваяй богиню для себя
И в храме сердца поклоняйся ей.
Не оскверню твой храм, рукой не двину,
Слезинки я не уроню, скорбя,
Не заглушу напев священной вины
Печалью безысходною моей.
Все к лучшему, и ты разлуку нашу
Не смей оплакивать со мною, – обещай!
Я вновь могу наполнить жизни чашу.
Мой друг, прощай! [102]102
Перевод Ф. Мендельсона
[Закрыть]
На склоне лет поэт вновь переживал в воображении свою романтическую юность. Его молодые современники, очарованные последним романом, умоляли его издать антологию своих любовных стихов и поместить в нее новые сочинения. Этого предложения оказалось достаточно, чтобы тлеющие угли вновь вспыхнули. Как он сам замечал с иронией, он уподобился автомобильному двигателю, который заводится с пол-оборота. Поэтому вместо составления антологии он написал целую книгу совершенно новых стихов, в основном о любви, – «Мохуа», по названию пахучего индийского цветка, из которого делают местное хмельное вино. Поэт всю свою жизнь был влюблен в любовь, в любовь обезличенную. В одном из ранних стихотворений он писал:
Она спросит: "Останутся ли жить твои песни?" И я отвечу: "Этого я не знаю, но знаю я, что часто в песне я обретал бессмертие".
Во время сезона дождей 1928 года Тагор ввел два новых сезонных праздника: Врикша-Ропана (Посадка деревьев) и Хала-Каршана (Вспашка) соответственно в Шантиникетоне и в Шриникетоне. Эти живописные праздники с их незатейливыми церемониями, сопровождавшимися музыкой, танцами и ведическими песнопениями, взывавшими к жизненным силам природы и символизирующими ее непреходящую молодость, отмечаются до сих пор и привлекают многочисленных зрителей из окрестных деревень и из Калькутты. Тагор был влюблен в лес, постоянно сетовал на безжалостное уничтожение лесов в сельской местности и хотел ввести в практику особый ритуал посадки деревьев. Это ему удалось. Ныне не только в Шантиникетоне, который когда-то был клочком выжженной земли, а теперь стал миниатюрным городом-садом, – по всей Индии посадка деревьев, введенная Тагором, превратилась в народный праздник, в ее организации принимают участие центральное правительство я правительства штатов.
Одна из самых характерных книг его стихов называется "Бонобани" ("Голос леса"). В ней собраны стихи о деревьях, кустарниках и цветах, а также о различных временах года. В целом книга представляет собой гимн природе и посвящается другу поэта, биологу Дж. К. Бошу, который доказывал, что растениям свойственны почти такие же жизненные реакции, как и людям. В одном из писем, написанных в молодые годы в плавучем доме на реке Падме, Тагор тоже описывает свое странное ощущение родства с землей: "Я чувствую, как будто смутные, далекие воспоминания возвращаются ко мне из тек времен, когда я был единым целым со всей остальной землей, когда на мне росла зеленая трава, на меня падали осенние листья, когда горячий аромат молодости исходил из каждой поры моего огромного, мягкого и зеленого тела при прикосновении ласковых солнечных лучей, и новая жизнь, светлая радость полусознательно испускалась и разливалась по свету из всей огромной глубины моего существа, безмолвно раскинувшегося под ясным голубым небом разными странами, морями и горами".
1928 год был по-настоящему плодотворным, и отчасти, быть может, потому, что по состоянию здоровья Тагор оставался на родной земле. Именно в этом году он приступил к первым своим опытам в совершенно новой и неожиданной для него области творческого выражения – в живописи. Его всегда тянуло к этому искусству, всегда бросал он на него вожделенные взгляды с тех пор, как маленьким мальчиком увидел, как рисовал его старший брат Джотириндронат, одаренный разнообразными талантами. Об этом своем тайном желании он рассказывает в "Воспоминаниях". "Я вспоминаю, как лежал вечерами на покрытом ковром полу с альбомом в руках и пытался рисовать – скорее играл в создание картин, чем упражнялся в изящных искусствах. Главным в этой игре было то, что сохранилось от нее в моей душе, и от чего ни следа не осталось на бумаге".
Позднее, когда в его племянниках Обониндронате и Гогонендронате обнаружились способности к живописи, он вдохновлял их на этом поприще и помогал находить то, что со временем стало называться современным течением в индийском искусстве. Сам же он почти не брал в руки кисть. Однако часто рисовал пером. Его рукописи содержат обширные и увлекательные свидетельства таких упражнений в рисовании, вплетенные в стихи.
Большинство этих упражнений связано с тем, что он называл "небрежностями в моих рукописях", то есть с исправлениями и зачеркиваниями, которые он не оставлял на листе в виде бессвязных помарок. Они казались ему "потерянными бродягами", неистово ищущими спутников и жалобно призывающими спасти их от горького положения изгнанников; поэтому он тем же пером объединял эти "одинокие несообразности" в причудливые или гротескные ритмические фигуры.
Теперь же он отдался новому занятию, упиваясь им как ребенок новой игрушкой. К счастью, он не имел достаточной выучки и амбиции, чтобы попытаться утвердить себя как художник, поэтому он рисовал, не подчиняясь никаким внешним ограничениям, не делая ничего показного. Единственное, что достойно сожаления в этой ситуации, это то, что, не принимая всерьез свое искусство, он рисовал на любых попадавшихся под руку листах бумаги, подчас самыми случайными инструментами и красками, из-за чего возможность сохранения этих картин становится теперь проблематичной. Рисовал он быстро и уверенно, чаще всего в перерывах между литературным трудом, каждую картину заканчивал в один прием и оставил после себя около 250 картин и рисунков, причем все они созданы в последние тринадцать лет его жизни. Это, несомненно, выдающийся результат, учитывая к тому же то обстоятельство, что в эти же годы он опубликовал более шестидесяти книг новых стихов и прозы.
Сам он называл свои картины "стихосложением в линиях" и признавался в одном из писем, что был "безнадежно опутан очарованием линий". Многие его рисунки, несомненно, отмечены ярко выраженным чувством ритма, однако в остальном трудно найти что-либо общее между его поэзией и живописью. Какое-то другое его "я", если и не более глубокое, то, во всяком случае, более открытое искало свое выражение в этом новом виде искусства. В литературе Тагор – сознательный художник, законченный мастер, в совершенстве владеющий своими инструментами и умениями, способный сказать то, что он хочет, и так, как он хочет. Поэтому то, что он говорит, непременно выверено, обдумано, как и всякое большое искусство, и всегда прекрасно, иногда настолько прекрасно, что задаешь себе вопрос, до какой степени это сказано Рабиндранатом, человеком из плоти и крови, и в какой мере его голосом говорит дух всей Индии. Он пишет, сознательно посвятив себя служению высшей воле. Рисуя же, он скорее похож на лунатика, уверенно шагающего, не глядя себе под ноги, влекомого неуправляемой силой. Гротеск, эксцентричность, жестокость, злоба – все то, отчего он тщательно очищал свои литературные произведения, проявляется в его рисунках. В них чувствуется игра не только Ариэля, но и Пэка и Калибана.[103]103
Образы духов из пьес Шекспира. Ариэль – светлый дух воздуха («Буря»). Пэк – беззаботный насмешник («Сон в летнюю ночь»), Калибан – мрачное чудовище, воплощение неодухотворенной силы («Буря»). (Примеч. пер.)
[Закрыть]
Он писал в одном из писем: "Моим картинам нельзя дать названий, так как на них не изображается никакой заранее задуманный сюжет. Внезапно какая-нибудь форма, истоки которой остаются для меня загадкой, срывается с кончика моего пера и обретает индивидуальность". Этот взрыв творческого неистовства, проявившийся в рисовании на уровне глубин подсознания, был столь же загадочен для него самого, как и для окружающих. "Что все это значит? – писал он. – Когда в книге моей жизни заканчиваются последние главы, властелину моей жизни заблагорассудилось предоставить мне эту невиданную возможность и средства, с помощью которых я мог сочинить эпилог". "Картины Тагора, – писала графиня де Ноай в 1930 году, когда в галерее Пигаль в Париже была устроена выставка его работ, – которые начинаются как проникновение духа в сон по призрачным, неуловимым спиралям, вырисовываются в самом процессе своего удивительного создания, и можно только удивляться мастерству, проявляющемуся во всем, вплоть до мельчайших деталей… Почему Тагор, великий мистик, внезапно, сам того не зная, выпустил на волю то, что в душе его издевается над миром, высмеивает его, а может быть, и презирает?
Я люблю Вас и еще больше восхищаюсь Вами, Тагор, с тех пор, как Вы сделали нам такие богатые и в то же время жестокие признания; но смогу ли я когда-нибудь вновь обрести того великого чистого ангела, которым Вы были, когда Ваши неслышные шаги по гравийной дорожке сада вызывали во мне мысли о моих, может быть, вымышленных грехах и о Вашей возвышенной невинности?"
Не так изысканно, но более определенно писал в том же году выдающийся философ-искусствовед Ананда Кумарасвами. "Выставка рисунков Рабиндраната Тагора представляет исключительный интерес, так как на ней мы видим, практически впервые, настоящие образцы современного примитивистского искусства. Правомерно задать вопрос, как это воспримут те художники и критики, которые так долго выдвигали и расхваливали более расчетливые примитивизмы, архаизмы и псевдоварваризмы европейского происхождения – восхитятся ли они действительно подлинным искусством? Это на самом деле оригинальный, на самом деле наивный способ выражения, уникальное свидетельство вечной молодости, сохранившейся в убеленном сединами и почитаемом человеке…
Поэт не давал описательных названий своим картинам – да и возможны ли они? Это не картины о вещах, а картины о нем самом. В этом смысле они, по-видимому, намного ближе к его музыке, чем к поэзии. В поэзии, по крайней мере в том, что касается ее содержания, он в первую очередь выступает не как изобретатель, а скорее как чуткий выразитель национальных традиций, поэтому его слова более взвешены и более выразительны, чем могут быть слова какого-либо индивидуального гения; поэзия ничего не открывает для нас в личности поэта, хотя и указывает на его общественную позицию. Живопись же – это очень интимное самовыражение, сравнимое с личной перепиской. Какую же разностороннюю и яркую личность она раскрывает… Стиль столь же разнообразен, как и темы… Средства всегда соответствуют цели; цель эта не искусство с большой буквы, не средство самовыражения, не урок, предназначенный для развития нашего ума, и не способ ухода от жизни самого художника, – это искусство без скрытых мотивов, абсолютно невинное, как сотворение мира".
1 марта 1929 года Тагор отплыл в Канаду по приглашению Национального совета по делам образования этой страны.
Затем последовали приглашения от нескольких американских университетов, и поэт вновь решился на поездку по Соединенным Штатам, несмотря на горький опыт, приобретенный восемь лет назад. К сожалению, при отъезде он потерял свой паспорт, и поэтому его ждали еще более жестокие испытания. Как пишет Джеймс Диз, "при отплытии из Ванкувера поэт был задержан в помещении американской иммиграционной службы, где его подвергли, по его словам, унизительному допросу. Среди прочего лауреата Нобелевской премии по литературе спросили, умеет ли он писать и читать. Оскорбленный поэт хотел было сразу же отменить свой визит в Штаты, но затем решил все-таки плыть в Лос-Анджелес, поскольку уже существовали договоренности о лекциях. Однако через несколько дней он прервал это долгожданное турне и отплыл на родину".
Возможно, ему и на этот раз вспомнилась позорная нищенская сума. Как бы то ни было, все его визиты в эту страну, кроме самого первого, оказались неудачными. Конечно, замечал Элмхерст, он питал "…огромное уважение и глубокую привязанность к некоторым американцам, которые до конца оставались его друзьями. Но в целом Америка вызывала его раздражение. Его духовный взгляд па Жизнь не мог смириться с головокружительным темпом, суетой и безобразием. Он считал, что в такой атмосфере трудно размышлять и, насколько я знаю, нигде и никогда не чувствовал себя спокойно. Он никак не мог забыть, как по приезде в Калифорнию у него сняли отпечатки пальцев, что он воспринял как тягчайшее оскорбление. Конечно, было время, когда и мы, британцы, должны были оставлять свои отпечатки пальцев; но я думаю, что он считал, что этот акт американцы применяли только к преступникам и цветным из Азии и Африки. Иногда его негодование по поводу некоторых сторон американской жизни могло быть совершенно необоснованным, однако нет сомнения, что многие из его критических выступлений были справедливы".
Почти месяц провел он в Японии. Он любил эту страну, ее добрый и дисциплинированный народ и с огромным сожалением наблюдал, как умы японцев неотвратимо отравляются преднамеренно развязанной истерией имперских притязаний.
После остановки в Сайгоне, тогда столице Французского Индокитая, где ему был оказан очень теплый прием, в июле Тагор вернулся в Индию, как раз вовремя, чтобы, как он любил говорить, приветствовать своими песнями дождевые облака в небе Шантиникетона. На этот раз поэт вернулся крайне утомленным и душой и телом, и даже песни отказывались литься потоком, как раньше. Почти все его зарубежные визиты, за единственным исключением его пребывания в Буэнос-Айресе, стали скорее тормозом, чем стимулом его творческой активности. И поэт и пророк, оба занемогли. К счастью, в распоряжении Тагора находилось столько средств самовыражения, что если какое-то не соответствовало его настрою, он прибегал к другому. Поэтому он удовольствовался тем, что занялся живописью, а также критическим переосмыслением принципов литературы, которые он излагал в своих лекциях в Калькутте. Тогда же он переработал для сцены свою старую драму, написанную белым стихом, – "Раджа и рани". Тагор переписал драму в прозе и озаглавил ее "Тапати". Она была успешно поставлена в Калькутте, где в роли Раджи выступил автор. Один из самых плодовитых писателей в мире, Тагор был самым экономным в выборе тем. Он часто использовал одну и ту же тему в различных формах. Трудно сказать, почему так происходило: то ли из-за того, что ему трудно давалось придумывание новых сюжетов, то ли потому, что он, как хороший повар, любил подавать старые блюда под новым соусом, а может быть, его старые любимые герои, по мнению их создателя, заслуживали лучшей доли, чем он отвел им.
В январе 1930 года Тагор посетил западную Индию. В Бароде он прочитал лекции на тему "Человек – художник". В начале февраля, вернувшись в Шантиникетон, он принял губернатора Бенгалии сэра Стэнли Джексона, который приезжал в Шриникетон на открытие конференции кооператоров. Тагор подвергся резкой критике со стороны своих соотечественников за то, что принял представителя британского режима, в то время когда Махатма Ганди планировал организацию новой волны массового сопротивления этому режиму.
А в начале марта Тагор вновь воспользовался возможностью уехать в Европу: его давно уже приглашал Оксфордский университет, а в парижской галерее Пигаль открывалась выставка его живописи.
Парижская критика хорошо приняла его картины. "Только те, – писал Анри Виду, – кто никогда не признавал существование загадочных течений мыслей и чувств, порождаемых самим нашим веком, которые незримо проникают во все души и определяют направление целой эпохи, удивятся тому, что эта чистая живопись, совершенно искренняя и совершенно лишенная всяких следов влияния наших студийных привычек, иногда столь похожа на самые последние искания художников Запада. И речи быть не может о подражании, однако совпадение духа просто замечательно".
Приехав 11 мая в Англию, Тагор провел первые несколько дней в квакерской общине в Вудбруке около Бирмингема. Сюда дошли потрясшие его известия о событиях в Индии, происшедших после его отъезда: арест я заключение Махатмы Ганди, Джавахарлала Неру и других лидеров партии Индийский национальный конгресс, введение осадного положения в Шолапуре, массовые расстрелы и огульные аресты по всей стране. "Хотя и очень неполно, – говорил он представителю "Манчестер гардиан", – через приезжающих из Индии до меня доходят сведения о том, какие жестокие и необоснованные наказания терпят совершенно невинные люди. Хотя эти действия и прикрываются высокопарными словами о законе и порядке, они являются наитягчайшим нарушением закона гуманности, который представляется мне выше любого Другого закона". Лекции, прочитанные им в Оксфорде, вышли год спустя в лондонском издательстве "Аллен эпд Анвин" под названием "Религия человека" с посвящением Дороти Элмхерст.
Несколькими годами раньше Дороти и Леонард Элмхерст приобрели средневековый замок в живописном графстве Девоншир, известный под названием Дартингтон Холл, и намеревались организовать там "ряд учреждений образовательного, исследовательского и коммерческого назначения, что-то вроде Шанти– и Шриникетона, вместе взятых". Здесь Тагор отдыхал летом в течение нескольких недель, окруженный заботами друзей. "Однажды, – вспоминает Элмхерст, – он попросил несколько флаконов цветных чернил, и, когда их принесли, начала рождаться серия рисунков и набросков. "Я не могу сказать вам, откуда во мне берется это вдохновение, – сказал он мне. – Ясно, что моей рукой движет что-то, не поддающееся моему сознательному контролю. Кто эти странные существа, появляющиеся на бумаге? Откуда они? Я не знаю".
После выставки его картин в Бирмингеме и Лондоне Тагор в июле отправился в Берлин. Разные объяснения давались всеобщему энтузиазму, с которым Тагора принимали в донацистской Германии, но факт остается фактом, что до конца своей жизни он сохранил теплые воспоминания о своих поездках в эту страну, и горячую привязанность к ее народу даже в те годы, когда он со всей своей бескомпромиссностью возненавидел нацизм.
После почти месячного отдыха в Женеве Тагор отправился в Москву по приглашению Советского правительства в сопровождении Омио Чоккроборти, Арьяма Вильямса, Шоумендроната Тагора (своего талантливого внучатого племянника) и мисс Марго Эйнштейн, дочери известного физика. К счастью, полные записи об этом визите сохранились в серии писем, написанных им домой, которые позднее были опубликованы под названием "Рашиар Читхи" ("Письма о России"). Эти письма свидетельствуют об одном из самых выдающихся качеств поэта: чем старше становился он годами, тем моложе был духом. К старости он стал намного менее консервативным и более терпимым, чем в свои зрелые годы. И, как ни странно это может прозвучать, в старости он выглядел более красивым, чем в молодые годы, – это подтверждается не только его фотографиями, но и свидетельствами современников, видевших его в том и другом возрасте. Он скорее созревал, чем старел. Как и Ганди, с годами он обнаружил, что правда выше любой религии, а человеческое благополучие важнее любой философии.
Иначе вряд ли автор "Гитанджали" и великий выразитель духовного наследия Индии мог бы рассматривать свой визит в Советскую страну как паломничество. "Если бы я не приехал в Россию, – писал он, – паломничество моей жизни было бы неполным. Первая мысль, которая поразила меня еще до того, как я мог оценить хорошее и плохое, что здесь делается, была: какая невероятная смелость! То, что называется традицией, остается с человеком тысячами различных способов; ее многочисленные убежища, бессчетные двери охраняются легионом часовых; ее сокровища образуют горы, складываемые веками. Здесь, в России, все вывернули с корнем; в их умах нет ни страха, ни колебаний… Зов русской революции – это также зов всего мира. По крайней мере эта нация единственная из всех наций сегодняшнего мира думает об интересах всего человечества, считает их выше своих национальных интересов".
Истый поборник интернационализма, он завороженно следил, как поднимается занавес над сценой мировой истории. "Было бы непростительно, – писал он, – не взглянуть на величайший жертвенный костер в истории человечества". Когда-то его глубоко тронули слова одного корейского юноши, что "сила Кореи – это сила ее горя". То же великое чудо силы горя влекло его в Россию. Он слышал много противоречивых отзывов об этой стране, ему рассказывали о жестокой борьбе, которую пришлось выдержать большевикам ради упрочения власти. Многие друзья пытались отговорить его от этой поездки, расписывая ему картины трудностей: недостаток комфорта и привычных удобств, скудную пищу и грубые нравы; во всяком случае, утверждали они, Тагору удастся увидеть лишь показную сторону жизни страны.
Но, писал Тагор, "…слова корейского юноши звенели в моих ушах. Про себя я думал: вот, в самом центре западной цивилизации, столь гордой мощью богатства, Россия провозгласила власть неимущих, полностью игнорируя угрозы и проклятия всего западного мира. Если я не поеду, чтобы увидеть это зрелище, кто поедет? Они силятся разрушить власть сильных и богатство богатых. Почему мы должны этого бояться? И зачем нам сердиться? У нас нет ни власти, ни богатства. Мы принадлежим к самому голодному, беспомощному и обездоленному классу в мире".
Этот поэт, на которого "высшие" английские критики клеили ярлыки "средневекового барда", оказался намного сильнее и мужественнее многих своих более молодых современников. Ганди, который отличался от него взгляда-Ми по стольким общественным вопросам, интуитивно понял его, когда описал Тагора как "великого стража" прав человека, как защитника права каждого индивидуума, белого, коричневого или черного, на полное развитие личности. Если любая общественная или политическая система, как бы ни была она священна и неприкосновенна, стоит на пути развития человека, он не колеблясь сказал бы: "Ёcrasez l`inlame"[104]104
Раздавите гадину (франц.). Возглас Вольтера в адрес католической церкви. (Примеч. пер.)
[Закрыть]
И поэтому, когда поэт отправился в Россию, он не мог не восторгаться великими достижениями революции в поднятии обездоленных до уровня, достойного человека.
"Куда бы я ни посмотрел, – писал он, – я не вижу никого, кроме рабочих… Возникает вопрос: где так называемые благородные господа? Массы России не живут более в мрачной тени так называемых благородных господ. Те, кто был спрятан за занавесом, стали полноправными людьми. Я не могу не думать о крестьянах и рабочих моей страны. Кажется, будто бы волшебники из "Тысячи и одной ночи" поработали в России. Только десять лет назад массы здесь были безграмотны, беспомощны и голодны, как и у нас, так же слепо религиозны, так же глупо суеверны. В горе и в опасности они имели обыкновение просить защиты у своих святых в церквах, в страхе перед другим миром их ум был закрепощен священниками, а в страхе перед этим миром – правителями, заимодавцами и землевладельцами. Обязанностью бедняков было чистить те самые сапоги, которыми хозяева их пинали. Они не знали никаких перемен в образе жизни за тысячелетия. У них были те же самые старые телеги, те же старые прялки, те же старые масляные прессы. Любое предложение перемен вызывало их на мятеж. Как в случае с нашими тремястами миллионами соотечественников, призрак времени сидел на их спинах и закрывал им глаза руками. Кто мог быть более поражен, чем несчастный индиец, как я, увидевший, что за эти несколько лет они уничтожили гору невежества и беспомощности?"
Он знал, он собственными глазами видел, что подавляющее большинство в его стране, как и во многих других странах, – это вьючные животные, у которых нет времени стать людьми. Они вырастают на отбросах общественного богатства, получая лишь самое малое количество еды, одежды, образования. Те, кто трудится больше всех, получают взамен самые жестокие унижения – они лишены почти всего, что делает жизнь ценной. Они, как говорил Тагор, будто фонарные столбы, держат лампы цивилизации на своих головах; все вокруг получают свет, тогда как их собственные спины закапаны потеками масла. Он часто думал о них, работал для них и чувствовал стыд за свой собственный, более счастливый жребий. Тагор вынужден признать, что нищета и неравенство были, по-видимому, неизбежными спутниками общественного прогресса. "Я думал про себя: это неизбежно, чтобы часть нашего общества находилась наверху, а если кто-то есть наверху, то кому-то надо оставаться внизу?.. Цивилизация начинается только тогда, когда человек расширяет свое видение за пределы простой борьбы за существование. Самые прекрасные плоды цивилизации выросли на полях праздности. Развитие культуры требует досуга".
Поэтому он некогда верил, будто самим Провидением указано, что большинство должно трудиться для того, чтобы привилегированное меньшинство могло цвести как лилии на лугу. Самое большое, что счастливые высшие классы могут сделать, это считать себя, как предлагал Ганди, опекунами благополучия неимущих и стараться улучшить их жалкое состояние. "Однако беда в том, – писал он, – что мы не можем свершить ничего постоянного в деле благотворительности. Если мы стараемся сделать кому-нибудь добро, оно искривляется обстоятельствами. Реальная помощь исходит из четкого чувства равенства. Как бы то ни было, я не смог удовлетворительно решить для себя эту сложную проблему. И все же я чувствовал стыд за себя, ибо я был вынужден прийти к выводу, что пирамида цивилизации могла быть построена лишь на подчинении и обесчеловечении преобладающего большинства в человеческом обществе – всех тружеников мира".
Он не обращал внимания на очевидное отсутствие в России так называемых цивилизованных удобств, которые в преизбытке встречал в городах Европы и Америки. Наоборот, он даже радовался, что "…лоск роскоши совершенно отсутствует в Москве… То, что мне больше всего нравится в России, это полный отказ от этой безвкусной гордости богатством". Автора "Гитанджали" вовсе не шокировал даже открыто атеистический характер Советского государства.
"В течение многих веков, – замечал он, – старая философия теологии и старая философия политики подавляли дух русских людей и даже, быть может, саму их жизнь. Советские революционеры ныне истребили эти два зла до самых корней. Мое сердце радостно бьется при виде этой столь безболезненно раскрепощенной нации, достигшей такого великого освобождения и в такое короткое время. Ибо религия, разрушающая свободу мысли человека путем удержания его в невежестве, является худшим врагом, чем самый плохой из монархов… Пусть богословы из других стран осуждают Советскую Россию как им угодно; я не могу осуждать ее и не осуждаю. Атеизм гораздо лучше, чем суеверие в религии и тирания царя, которые были тяжелыми камнями на груди России". И далее он говорит, что в действительности он только в Советской России полностью понял смысл великого призыва "Упанишад" – "не домогайся".
Конечно, Тагора нельзя причислить к сторонникам коммунистической идеологии. Марксизм и философия диалектического материализма были чужды строю его ума, искавшего в историческом процессе гармонии и сотрудничества, а не противоречий и конфликтов. Его вера в ценность индивидуального сознания и в "бесконечную личность человека" подготовила в нем предубеждение против политических действий, направленных на подавление оппозиции. Но он верил великому созидательному стимулу русской революции, наиболее ярко проявившемуся в деле образования масс.