355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Корнель Филипович » День накануне » Текст книги (страница 5)
День накануне
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 14:03

Текст книги "День накануне"


Автор книги: Корнель Филипович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)

Как одуванчик

Моя мама из Восточной Европы
(перев. И. Подчищаева, 2002 г.)

Где-то там, наверное – в Швеции или в США, – старушки живут себе безмятежно в светлых солнечных комнатах. Лежат в белоснежных постелях или посиживают в креслах. Стены их комнат украшены репродукциями с картин Рёйсдала, Милле, Ван Гога. На подоконниках растут в горшках комнатные цветы. Если денек теплый и солнечный, окна приоткрыты и ветер чуть колышет занавески. За окнами видны деревья, слышится щебетанье птиц. В такие погожие теплые дни сиделки – с неизменной улыбкой на лице и в белых чепцах на голове – ведут старушек на прогулку, бережно поддерживая под локоток, или же, усадив в кресла-каталки, вывозят в сад, чтобы старушки могли подышать свежим воздухом и полюбоваться на птичек, зелень и бабочек. Старушки, улыбаясь, глядят по сторонам, иногда болтают с сиделками о том о сем, допустим о погоде или питании. Впрочем, сиделки знают – их этому учили, – о чем им говорить со старушками. Порой, исчерпав главную тему, они откровенничают с ними (что тоже входит в программу): сплетничают о своих мужьях, парнях, детях, иногда рассказывают о болезнях и смерти знакомых, в основном тех, которые умерли в молодом возрасте, которым судьба не дала спокойно дожить до счастливой старости – получить вознаграждение за честную трудовую жизнь. Старушки смотрят, слушают, бывает, сочувствуют либо выражают удивление, а, по правде говоря, в глубине души испытывают затаенное, но по-человечески понятное злорадство по поводу чужих бед и чужой преждевременной смерти – вот им, старушкам, выпало доживать свой век в добром здравии, окруженными заботой и любовью родных. Улыбчивые сиделки всегда начеку – глаз не спускают со старушек; слушая их болтовню, мгновенно замечают, если что не так: скажем, если старушка потянется надеть свой беленький чепчик на ногу вместо головы или ни с того ни с сего начнет уверять, что ее родная сестра, которой уже тридцать лет как нету в живых, придет в воскресенье ее проведать и принесет свежесорванной клубнички со своей грядки. Если старушки чересчур вялы и их без конца клонит в сон или, напротив, как-то неестественно возбуждены: на щеках выступили красные пятна, а под глазами набрякли мешки, если они начинают прерывисто дышать или вдруг покажется, что они дышать перестали, – сиделки немедленно бегут за дежурным врачом. Доктор поспешно встает и, захватив с собой все необходимое, быстрым шагом идет по длинному коридору. Перед комнатой старушки замедляет шаг, неслышно открывает дверь, изображает на лице непринужденную, едва заметную, но внушающую доверие улыбку, задает традиционный вопрос: «Как мы себя чувствуем сегодня, мадам Жанетта или фрау Генриетта?» – и не торопясь приступает к обстоятельному осмотру. Все это время он не переставая беседует со старушкой, потом, отойдя от кровати, разглядывает цветы в горшочках, приоткрывает или закрывает окно. Медлит, не спешит уходить, а выйдя из комнаты, тут же организует помощь. Медсестра бежит по длинному коридору, неся разноцветные таблетки или шприц, а если понадобится, катит тележку с кислородным баллоном, и вскоре сердце старушки перестает бешено колотиться или, наоборот, начинает биться быстрее, ее легкие вдыхают едва ощутимый, живительный, кажется, голубой, как само небо, обогащенный кислородом воздух, – старушка открывает глаза, улыбается, приходит в себя или, если ей это требуется, погружается в здоровый, укрепляющий сон. К ней возвращается ее девяностолетнее здоровье. Она перестает делать глупости и нести околесицу. Мысли и чувства ее успокаиваются, и все приходит в норму в соответствии с ее возрастом и состоянием. Ну а если утомленная жизнью душа старушки пожелает расстаться с телом, улыбчивые медсестры и врачи все сделают для того, чтоб задержать ее на грешной земле, но делать будут деликатно, поскольку уважают как потребности тела, так и чаяния души. Словом, они заботятся о том, чтоб старушка как можно дольше прожила в своей светлой, украшенной цветами и картинами комнате. Старушка мирно дремлет, сиделки кормят ее с ложечки и меняют пеленку, врач по три раза на дню щупает угасающий пульс и прислушивается к мало-помалу стихающему, словно ветер перед заходом солнца, дыханию.

А покуда старушки живы, каждый месяц, а то и чаще, в субботу или в воскресенье их навещают сыновья и дочери вместе со своими женами и мужьями, с детьми и внуками. Родня застает старушек подготовленными к визиту лучше некуда: умытыми, с расчесанными волосами, одетыми в праздничные блузки и чепчики, после принятия порции таблеток или загодя сделанного укола, благодаря чему старушки предстают перед родственниками хорошо воспитанными старыми дамами – умиротворенными, здоровыми, счастливыми. Их облик вызывает неподдельное умиление и оживляет семейные предания: а помнишь, мамочка, мне было тогда, кажется, лет девять… лет пять… три годика? Старушки улыбаются, кивают в знак того, что помнят, а если не помнят, все равно кивают. Порой, вдруг погрустнев, кривят рты подковкой и роняют слезу. Но вскоре снова начинают улыбаться, сосредоточенно слушают, отвечают на вопросы. Глядят своими по-детски невинными глазами, понимают, что им говорят, поддакивают. Иногда только притворяются, что понимают, а иногда не притворяются, что не понимают. Но это редко. Бывает, конечно, они вообще не соображают, что вокруг них происходит; тогда родные, в свою очередь, делают вид, что этого не замечают, и визит проходит в молчаливом переглядывании либо в разговорах родни между собой, будто старушек тут нету в помине или как если бы все было в полном порядке. На прощание сыновья нежно похлопывают по спине своих стареньких матерей, дочери гладят их по голове и целуют. В коридоре останавливаются на минутку переговорить с медсестрой. Интересуются, все ли есть у старушек для жизни? Иной раз беседуют с врачом или директором в их кабинете.

Моя старушка мама живет вместе со мной. Окна ее комнаты выходят на улицу. Днем по улице почти непрерывным потоком мчатся машины и снуют взад-вперед прохожие. Ночью относительно спокойно. Изредка только послышится собачий лай или чей-то возглас, кто-то вдруг запоет или кого-то окликнут. Моя мама родом из Восточной Европы; она пережила две войны в стране, через которую не раз прокатывались туда и обратно неприятельские армии, ведь страна эта открыта на восток и на запад. Моя мама немало пережила, и у нее есть что вспомнить. В конце Первой мировой мою маму хотели расстрелять – кто-то донес, что в углу комнаты стоит прислоненная к стене винтовка. Винтовку не нашли; кстати, до сих пор непонятно, хорошо, что ее не нашли, или плохо. Это лишь одно из сотни маминых приключений, и с той винтовкой не все до конца ясно. Иногда, слушая мамины рассказы, я перестаю понимать, как там по правде обстояло дело, и даже начинаю сомневаться, была ли винтовка вообще. Может, это только выдумки моей мамы, своего рода миф, символ всех опасных приключений, в которые мама была втянута? Но порой, в минуту счастливого просветления памяти, из мрака и бездны былого мама вдруг выуживает такое яркое воспоминание и с такими подробностями, как будто все произошло не полвека с лишним назад, а вчера. А дело было так: винтовку ту оставил в комнате один паренек, бледный худющий солдатик лет тринадцати от силы. Когда начали стрелять, он насмерть перепугался и убежал, а винтовка осталась стоять в углу. Но тем, что пришли следом, отыскать винтовку не удалось – ее спрятали под матрацем кровати, на которой лежала моя притворявшаяся умирающей прабабушка (в то время ей было девяносто четыре года). Искать-то искали – про винтовку сболтнула, скорей всего, наша кухарка, – но не нашли. Нету винтовки, но была же – а потому моя мама у стенки то молится и плачет, то начинает ругаться на чем свет стоит, призывать в свидетели Бога и Хрыба и клясться всеми святыми, что никакой винтовки не было. А кто такой этот Хрыб, или Гриб, или как там его? Хороший человек или плохой? Как будто плохой, но улыбается ласково, вроде бы хороший, но нет-нет да и сверкнет недобрым взглядом из-под бровей. Черт с ней, с одной винтовкой – нам их сто тысяч нужно. Итак, все как-то успокоилось, улеглось – идет снег, вокруг тишина, моя мама уже не стоит у стенки, а сидит за роялем, играет «Нэ тішься, враже…», нет, она этого не знает, а умеет наигрывать «Віют вітры, віют шумні, аж деревья гну-у-тца» – и тихим журчанием днепровских порогов отзываются издалека бандуры. Ба, да это я у рояля, стою положив руки на крышку, – люблю, когда музыка щекочет мне пальцы. Охохо, у вас тут одни женщины и дети, о мужчинах не спрашиваю – носит их где-то нелегкая. Атаман плюхнулся на диван и уронил слезу, всхлипнув говорит, что у него дома тоже такая ж «маленька дытына» осталась, как я. Надо бы развести огонь в печках, пусть станет тепло и светло – кто знает, что будет завтра и где мы все будем завтра. А дров нету. Как это нету дров? Мало, что ли, деревьев в лесу? Но до леса-то три версты, и дерево в такой мороз тверже камня – а на что же заборы, жерди, ненужные шкафы? Ну-ка живо котлет нажарить – подкрепиться на дорожку. Наша кухарка, похоже сболтнувшая про винтовку, ревмя ревет – обидели ее в клуне, а теперь еще на ночь глядя котлеты жарь? Бабушка – ей помогать; помогать взялась даже переставшая изображать умирающую прабабушка. В общем, дым коромыслом, уже «Рэвэ да стогнэ Дніпр широ-оки-и» понеслось, а на дворе ночь, вокруг ни души, один наш дом светится всеми окошками, и гремят в нем песни так, что слышно на всю округу. Шумит думка, віют вітры, взял бы я бандуру. И опять все поменялось, апокалипсис превращается в жалобную, тоскливую, нежную пастораль. И так – всю ночь напролет, до самой зари, а назавтра снова стрельба и возвращаются те, кто неделю назад отсюда бежал, – теперь им до зарезу нужна оставленная в нашей комнате винтовка. А тут еще кто-то брякнул, что все то время, пока их не было, в доме у нас гуляли напропалую – пили-ели, песни пели и стреляли в воздух. Так где та винтовка? Не найдется – пеняйте на себя. А куда делся парнишка, ну, тот солдатик, что винтовку бросил? Пускай приходит и забирает. Какой еще парнишка? Ах, этот Аника-воин, у которого молоко на губах не обсохло. Нету его в живых. Никак погиб? Какое там – простудился, слег, пометался в жару и помер. Тогда моя прабабка, которая и на сей раз прикидывалась умирающей, слезает с кровати, а мама вытягивает из-под матраца винтовку – оказывается, она все это время была заряжена. Ну да ничего, не выстрелила же. В который раз наша кухарка, заливаясь слезами, вместе с бабкой и прабабкой пекут, жарят-парят, готовят харчи на дорожку. Снова-здорово все меняется – опять мама за роялем, только теперь – не поминай лихом, дивчина, ночь хоть выколи глаза, между нами снега и снега… В доме сумрачно, нечем печь растопить, нету свечек, подходит к концу керосин. Ни заборов, ни кольев больше не осталось, и до леса три версты. А на что колченогие кресла да столы без ящиков? Скамейки в саду, деревянный настил у колодца, ворота амбара? Ну и опять светло и тепло, в комнатах от печей пышет жаром, в кухонной плите огонь гудит, что тебе в домне. Ах, черт возьми, до чего же красив был тот парень, что все пел: мы как те перелетные птицы – нынче здесь, завтра там! А спозаранку в путь – пора, за лесом артиллерия грохочет, бьют в костеле колокола, в церкви тоже трезвонят – полдеревни уже в огне. Ну что ты, глупыш, не от наших печей занялось, из пушек подпалили, и теперь нам надо уносить ноги. Итак, мы бежим. А кто же это нас везет, у кого еще осталась лошадь, кому была охота под огнем орудий и под пулями выводить из лесу лошадь? Неужто один из тех хороших людей, от которых ждешь только добра? Как бы не так – плохой то был человек, хуже во всей деревне не сыскать. Когда он сказал: ладно, поехали, в его раскосых глазах вспыхнули недобрые огоньки – ох, наверняка злой человек, жестокий, мстительный, страшно перепугалась мама: чего доброго, завезет нас куда-нибудь да и прибьет. Но что было делать? Спас нашу семью как раз-таки этот мужик. Может, и плохой, но сумевший себя переломить. Злым он был по своей первобытной, как любит говорить моя мама, восточнославянской натуре, но решил сделать доброе дело. Ненавидящий взгляд исподлобья и ухмылка принадлежали прежнему – по природе своей дикому и злому, а поступил он как другой человек, чистый и благородный.

Но чем старше становится моя мама, тем труднее мириться ей с этой двойственностью человеческой натуры, с тем, что люди чуть ли не в одно и то же время могут быть и плохими и хорошими, хотя совсем недавно она была в этом свято убеждена. Тут как-то, к примеру, такое сказала, чего я от нее никогда не слышал: категорически заявила, что рассчитывать можно только на хороших людей, она якобы всегда на них только и полагалась и ни разу не обманулась. А что же стало с положительными героями из ее былых рассказов – людьми милыми, отзывчивыми, смелыми, а как дошло до дела, оказавшимися просто свиньями и трусами? В воспоминания моей бедной старенькой мамы закрадывается беспорядок. Картины прошлых событий мешаются, рвутся, стираются, а поскольку нету у них никаких рамок – совсем как у тех старых поблекших фотографий с обтрепанными уголками и нечетким, смазанным изображением, то они легко совмещаются с другими картинами минувшего. Противясь этому сумбуру, мама пытается навести порядок в своих воспоминаниях. Смахивает с них пыль, раскладывает по полочкам, а заодно выметает из памяти то, что, по ее мнению, не нужно. Герои воспоминаний меняются местами, характеры их упрощаются. Тому, кто однажды стал маме врагом – теперь несдобровать. Даже если он и сделал маме что-то хорошее, ему придется отречься от своего благородного поступка в пользу того, кто всегда был хорошим и таким останется впредь в маминой памяти. Отбирая у плохих людей их хорошие поступки, мама делает хороших еще лучше – прямо уж совсем ходячими совершенствами. Если они и причинили маме зло, то ее волей освобождаются от него, перекладывая дурные поступки на плечи плохих людей, которым теперь, по мнению моей мамы, на спасение уже нечего рассчитывать.

Но такое перетряхивание и очищение воспоминаний не приносит маме душевного спокойствия. Всякий раз ее берут сомнения. Сейчас она снова встревожена. Я вижу, как она выдвигает ящики, развязывает тесемки папок, просматривает бумаги. Лихорадочно ищет какие-то документы, которые должны в чем-то ее убедить. Берет у меня лупу и подолгу вглядывается в старые снимки, читает чьи-то письма, какие-то записи, газетные вырезки. Но, по-видимому, не находит того, что искала, и, отказавшись от дальнейших поисков, садится на стул и задумчиво смотрит в небо. Потом вдруг подымается и идет на кухню, ставит чайник на плиту, берет хлеб, яйца, сыр, помидор. Она не желает, чтоб я готовил ей ужин. Она всегда была очень самостоятельной, вот и теперь хочет чувствовать себя независимой от других. Тут я не уверен: потому ли, что зависимость унизительна, или – и это вероятнее всего – ей просто необходимо доказать себе, что она еще жива. Возможно, она тихонько бормочет: вот, копошусь помаленьку, брожу по квартире, готовлю себе ужин – значит, я существую. Просыпаюсь, встаю с кровати, могу от нее отойти, могу подойти к окну, пройти через прихожую в кухню. Могу дотянуться до каких-то предметов на полке, могу взять их в руки. Они мне послушны. Но не так уж они послушны маминой воле, как она это рисует в своем воображении. Они, предметы, пользуются малейшей ее оплошностью, предпочитая подчиниться скорее законам земного притяжения, чем оказаться в маминой власти. Яйца скатываются со стола, стаканы и тарелки выскальзывают из рук и чересчур стремительно, чтобы удалось этому помешать, летят вниз, на кафельный пол. Когда меня нет дома, моя бедная мама пытается стереть следы своих неловких действий – прячет осколки на дно мусорного ведра, и не столько из опасения рассердить меня, сколько от стыда. Порой сваливает ответственность за содеянное на кота (кот, чертенок, снова разбил глиняную кружку), а то еще виноват бывает сквозняк, внезапно распахнувший окно, или даже чей-то неожиданный настойчивый звонок в дверь. Сосуществование моей мамы с предметами превращается временами в отчаянную борьбу с ними, и, к сожалению, все чаще победителями выходят они. Иногда столы вдруг сами собой двигаются, сужая проход, стулья подставляют моей маме ножки, а стены отступают, лишая ее опоры. Происходит это чаще всего в мое недолгое отсутствие. Когда же через пару часов я возвращаюсь домой, то застаю маму лежащей в ее комнате на полу. Я поднимаю маму и вижу ссадины у нее на лице и руках.

– Что случилось?!

– А ничего, упала в прихожей.

– Но ведь ты у себя в комнате!

– Упала в прихожей, а потом доползла до комнаты. Ты долго отсутствовал, у меня было время, чтоб потихоньку доползти.

Но бывают дни, когда силы и власть над окружающими предметами возвращаются к маме. Ее взаимоотношения с вещами снова налаживаются. Чуть свет она уже на ногах, и я слышу шарканье ее тапочек. Мне хочется еще поспать, но мама входит в мою комнату, стоит смотрит на меня. Вид у нее довольно бодрый. Она говорит:

– Ты собираешься сегодня выходить в город? Купи мне в киоске порошки от головной боли и салициловый спирт. Да, еще шпильки для волос, знаешь, в частном магазинчике на Батория.

Мама потом весь день ходит веселая, у нее куча дел. Она укладывает волосы, приводит в порядок ногти, рассматривает фотографии, иногда даже читает книжку. Правда, с некоторых пор все одну и ту же – «Ночи и дни». [5]5
  «Ночи и дни» – знаменитый роман польской писательницы Марии Домбровской (1889–1965).


[Закрыть]
Но наутро или дня через два настроение у нее снова портится, ее начинают одолевать мрачные мысли и печальные воспоминания. Она жалуется, что ей не по себе, что она заболевает, а виной тому человек, приказавший ей, когда она на нарах металась в жару, подняться и идти собирать хлопок – на дворе холод, дождь со снегом, а у мамы вместо сапог подвязанные веревкой калоши. После она тяжело болела, получила осложнение – плеврит, и никогда уже ей не стать такой здоровой, как прежде. А еще мама потом будет солдатом, но это ничего, это даже здорово. Знай наших! Только вот вчера было минус сорок по Цельсию, а сегодня уже плюс сорок, и моя бедная мама не знает, возвращаться ей в эту Восточную Европу или нет. В такие дни мама плохо спит, поздно встает. Лежит с открытыми глазами, уставясь, должно быть, на какую-то картинку, которая снова рвется, ускользает, а она пытается ее удержать и выстроить события в логическую цепочку. Но собственные воспоминания и пережитое как бы перестают ей принадлежать, становятся самостоятельными, отлетают и кружат в пространстве. По своей воле соединяются с чужой жизнью и чужими воспоминаниями. Моя мама долго живет на свете и нажила огромное богатство – воспоминания, но распоряжаться им уже не в силах. Она как богатая помещица, которая сама не знает, сколько пахотной земли, лугов и лесов в ее владениях, и давно потеряла им счет.

Где-то там, в США или еще где, врачи, возможно, умеют как-то успокоить и привести в порядок мысли старых людей. Медсестры в розовой или небесно-голубой униформе с улыбкой подают старушкам белые, кремовые или лиловые таблетки, помогающие справиться с сумбуром в их бедных старых, сбитых с толку головах. И вот уже словно ластиком стерты все ошибки и промахи, вымарано все ненужное, плохое, всякие гадости, которые загромождают память. Говорят, одновременно эти таблетки сохраняют и оживляют то, что осталось еще здорового и нормального в организме. Старушки глотают таблетки, запивая их апельсиновым соком, и вскоре начинают улыбаться. Оставшиеся в их головах мысли куцы и убоги, зато сами они безмятежны и веселы. Старушки приветливо улыбаются, то и дело улыбаются, улыбаются… С аппетитом едят, писают, с удовольствием смотрят на деревья и цветы в горшках; потом укладываются в кровать и спокойно засыпают.

У моей мамы, живущей в Восточной Европе, старость под стать беспокойной и мятущейся стране, в которой она родилась. Мама бьется с парализующими ее силами, сражается с демонами забвения, призывает на помощь ангелов памяти. Ангелы превращаются в демонов, и мама блуждает по своей памяти, словно в незнакомом лесу. Но поддаваться не желает ни за что! Все стремится куда-то в поисках хоть какой-нибудь дороги, какого-нибудь выхода. Падает и подымается. Ощупью ищет чего-то. Смотрит – в пустоту. Молится – и проклинает. Благословляет «доброго» дворника, который выдал ее сорок лет назад, и ругает злого мужика, который шестьдесят лет назад ее спас. Бывают моменты, когда она не сознает ни того, что было, ни того, что есть или может еще произойти, потом сознание к ней возвращается, и тогда она чувствует себя совсем несчастной, ибо понимает, насколько стара, слаба и немощна. Но, как мне кажется, она ни от чего не хотела бы отречься, даже от того, что ее мучает и унижает. С утра пораньше, богохульствуя, она попрекает Бога за то, что не помог ей, когда она больше всего в этом нуждалась. К вечеру с Богом мирится. Я вижу, как она подолгу молится, беззвучно шевеля губами, как подходит к окну и осеняет крестом улицу, по которой снуют чужие люди, будто бы прощая всех скопом, поскольку не знает, кто виноват, а кто нет. Потом мирно укладывается в постель. Берет в руки книжку, но на второй же странице – засыпает.

Бывает, среди ночи мама просыпается – как раз в то время, когда я крепко заснул. Входит в мою комнату, зажигает свет. На меня не глядит, смотрит куда-то в окно. По лицу ее текут слезы. Я вскакиваю на постели с криком:

– Что стряслось? Почему ты плачешь?

Она задумчиво, ровным голосом говорит:

– Мне приснилась моя мама, твоя бабушка. Пришла, гладила меня по голове, говорила: знаю, Стасенька, как тебе плохо, как ты мучаешься, какая у тебя жизнь, мало ты видела в своей жизни хорошего, никто тебя не понимает, ты сейчас одна-одинешенька… как… перст. Все понимаю, да помочь ничем не могу…

Я сижу на тахте, смотрю на мою маму и не знаю, что сказать, что сделать. И длится это долго. Потом мама говорит:

– Что сегодня у нас, вторник? Будешь в городе, купи мне три булочки, но только хорошо пропеченные. Ну спи себе, спи.

Моя мама медленно поворачивается и уходит, вытянув перед собой руки как слепая. Но не потому, что у моей мамы плохое зрение, просто глаза ее все еще полны слез.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю