Текст книги "День накануне"
Автор книги: Корнель Филипович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)
Шаровая молния
(перев. Е. Барзова, Г. Мурадян, 2002 г.)
Раздался резкий короткий треск. Такой звук, будто в воздухе, прямо рядом с нашим окном, сломалась сухая ветка. Было воскресенье, мы обедали. Окно открыто, на подоконнике сидит наш большой серый кот. Погода непонятная – вроде бы собирается дождь, но светит солнце. Ветра не было, деревья стояли неподвижные, только мелкие серебристые листья осины дрожали, ловили легкий ветерок, которого другие деревья не чувствовали. Когда раздался этот треск, кот спрыгнул с подоконника и застыл у стены, перепуганный и удивленный. Я как раз смотрел на кота. Можно было подумать, он за секунду до того знал, что произойдет: ведь когда затрещало, кот был уже на полу. Все повернули головы и посмотрели в окно. На улице было тихо.
– Что это было? – спросила мама.
– Шаровая молния, – ответил отец.
Я встал из-за стола и подошел к окну. Хотя светило солнце, было как-то мрачно. Напротив, на маленькой лужайке, поросшей пыльной травой, стояла белая коза. Она была привязана к колышку, но не паслась, просто стояла неподвижно и тяжело дышала, поводя большим, обвислым брюхом. Я высунулся в окно и посмотрел вверх по улице; там было светло, как будто солнце еще только всходило. Отчетливо виднелись растрескавшиеся плиты тротуара, бурые кучки лошадиного навоза на мостовой и островки травы вдоль бордюра. Над воротами котельщика Сантария висел на трех цепях черный железный котел. Потом я посмотрел вниз по улице; там было темно, как будто уже вечер. Улица была пустынна, только от ресторации Польдера шел сержант из военного оркестра. Его фамилия была Мазурек, он был очень толстый, и жена у него тоже была толстая. Они медленно шли вверх. Мазурек держал в руке фуражку, его жена несла большую черную сумку. Шли они врозь, как будто поссорились.
– Возвращайся за стол! – строго сказала бабушка.
Я сел за стол и начал есть бульон. Отец смотрел в окно. Бабушка сказала, что, когда была маленькой, видела уже такую молнию. Тогда тоже было воскресенье, и после обеда все вышли из дома полюбоваться на розы, которые расцвели в ту ночь. Бабушка помнила, что еще были ее братья и маленькая сестренка, которую мама держала на руках. И две собаки, они лежали на траве и тяжело дышали, потому что было очень жарко. Отец – значит, мой прадед – как раз закурил сигару, и тут вдруг как грохнет! – и в воздухе взорвался большой светящийся шар. Все это видели и слышали, но ни с кем ничего дурного не случилось. Только на второй или на третий день нашли в лесу убитого человека. Поначалу никто не знал, кто это такой, даже отец ходил на него смотреть, а потом одна старая женщина сообразила, что человек – здешний, деревенский, он возвращался домой через двадцать с лишним лет. Служил в армии, мотался по свету – и все для того, чтобы найти смерть на родной земле.
– Не вижу никакой связи с шаровой молнией, – сказал мой отец.
– Кто знает… В мире столько удивительного, – заметила мама.
Взрослые спорили, связаны эти вещи между собой или нет; отец считал, что из-за таких странных событий лучше запоминаются и другие, случившиеся одновременно. После обеда я долго стоял у окна и высматривал что-нибудь необычное. Но ничего не происходило. Я видел, как знакомый мальчик по имени Рудольф, в голубой рубашке, зеленых брюках и новых желтых ботинках, быстро перебежал улицу, отвязал козу и помчался с ней домой. Он всегда так делал в это время. Потом я увидел идущего вниз по улице человека, который не умел говорить. В будни этот человек подметал улицу; сейчас он был в черном костюме, на голове черная шляпа. А еще я увидел, как идет знакомый подмастерье столяра, он давал мне задаром обрезки досок для игры. Сейчас подмастерье был пьян, шел опустив голову, а у велосипеда, который он катил, было перевернуто седло, и велосипед выделывал всякие выкрутасы. Все как обычно в воскресный день.
Мне наскучило смотреть в окно; впрочем, вскоре пришел мой школьный друг, и мы до самого вечера играли в солдатики.
Я уже лежал в постели и засыпал, когда услышал, как бабушка кричит, чтобы закрывали все окна, потому что поднимается страшный ветер. Потом засверкало. Я лежал с открытыми глазами и ждал, когда сверкнет, чтобы на миг увидеть ярко освещенную комнату, стол, покрытый клетчатой клеенкой, серебряную сахарницу посередине стола, пустые стулья, на стене – маленькую картину в овальной рамке, которую нарисовала сестра моего отца. Еще я видел сквозь приоткрытую дверь кровать, на которой спал отец, и даже его черные ботинки, стоящие под кроватью. Но тут же снова становилось темно, и несколько секунд я, даже широко раскрыв глаза, ничегошеньки не видел, словно все переставало существовать, а я – один на дне пропасти.
Утром я проснулся и удивился, что никто не велит мне вставать и идти в школу. Неужели еще так рано? В комнате светло, я отлично выспался, из кухни слышны голоса и звяканье посуды. Странным был только шум, доносившийся вроде бы с чердака. Я вскочил с кровати и подбежал к окну: на улице шел дождь. Трудно сказать «шел», потому что такого дождя я еще никогда не видел. С неба на землю текли без продыху тонкие частые струи воды. Вниз по улице бежала мутная пенная река, прокладывая глубокие борозды в гравии. Плиты тротуара уже вымыты дочиста, но их непрерывно поливает водой. Кирпичная ограда и трава – такие яркие, словно только что покрашенные. Я стоял и смотрел, и мне казалось, я вижу совсем не то, что видел за окном еще вчера. И вдруг я заметил нечто небывалое: высокое дерево, которое всегда, с тех пор как я сюда приехал, стояло прямехонько, лежало на земле, вырванное с корнем. Ствол, падая, задел забор и проломил его; огромная гора листьев высилась на чужих грядках, прикрывала чью-то беседку. Я побежал в кухню рассказать про это маме и бабушке и там узнал, что сейчас девять часов и что я не пошел в школу, так как отец сказал, что льет как из ведра и подобное случается раз в пять лет.
С неба лило с короткими перерывами еще два дня, а на третий после полудня разъяснилось. На улице появились люди. Они шли быстрым шагом; встречаясь, раскланивались и здоровались за руку, словно увиделись после долгой разлуки. В тот день мне недосуг было бежать к реке, потому что в нашем подвале случился потоп. Отец стоял на лестнице со свечой, а я в его сапогах бродил по воде, вылавливал разные утонувшие вещи и подавал ему. Потом я успел еще сбегать на площадь перед церковью. Уже стемнело, около мрачной протестантской церкви дул холодный ветер, но дальше, между деревьев, было спокойно. На земле лежали толстые сучья, сбитые ветром. На изломе древесина была белая, как кость, и светилась в темноте. Черные, покрытые шершавой корой ветви лежали среди листьев на каменных плитах. Было тихо, пахло мхом и известкой. Наверху, на макушках деревьев, перекликались дрозды. Я хотел выследить, где они сидят, но не смог отыскать ни одной птицы. Между кронами проглядывало прозрачное как стекло небо. Из дома пастора неслись тоскливые, дребезжащие звуки фисгармонии.
Следующие два дня мы почти не учились, все говорили о ливне и наводнении, учителя делились воспоминаниями, мы приводили в порядок школьный сад. После занятий бежали к реке, которая с ревом несла доски, ветви и даже целые деревья, вырванные с корнем. Мутная, покрытая белой пеной вода перехлестывала в нескольких местах через дорогу и растекалась по огородам. На мосту стояли солдаты и баграми отпихивали деревья, зацепившиеся за каменные опоры. Стволы покачивались, не хотели отцепляться, потом течение подхватывало их и утягивало, как щепочки, под воду. Они выныривали далеко за мостом, подпрыгивали, переворачивались, показывая то черные корни, то зеленые листья. Потом, успокоившись, плыли дальше и исчезали за поворотом реки.
Позже уровень воды в реке начал быстро спадать, и туда уже незачем стало ходить, тем более что вода, отступая, оставила на берегу вязкую, топкую грязь. Зато, возвращаясь из школы, я мог понаблюдать за пожарниками, откачивавшими воду из затопленных подвалов. Красная пожарная линейка с насосом и бензиновым мотором стояла на нашей улице. Один конец толстой трубы входил через окно в подвал, из другого конца выбулькивала желтая вода. Возле мотора стоял пожарник и курил трубку. Мотор работал без перерыва, грязная вода текла по сточной канаве и уходила в забранный решеткой сток.
Когда это началось, пожарная линейка стояла как раз рядом с угловым домом, в котором была ресторация Польдера, и откачивала воду из его подвала. Из подвала пахло вином, из окна квартиры Польдеров выглядывал младший Польдер. Он был мой ровесник, но учился на класс старше. Подперев голову руками, он смотрел на мотор. Я уже собирался идти домой, поскольку ничего любопытного не происходило, когда вдруг кто-то сказал, что, должно быть, труба засорилась, потому как вода не идет. Пожарный остановил мотор и пошел посмотреть в подвал. Он не возвращался очень долго, я решил, что, наверное, что-то сломалось, и пошел домой обедать. Потом я делал уроки и только вечером узнал от ребят, что случилось.
Оказывается, труба забилась, и пожарнику пришлось надеть высокие резиновые сапоги и лезть в воду. И тогда он обнаружил того младенчика, который заткнул трубу. Младенчик был голый, совсем крошечный и уже протухший, как говорили ребята. Пришли полицейские и тайный агент Грабовский, собралось много народу, все начали строить догадки, откуда в подвале Польдеров мог взяться мертвый ребенок. Тут кто-то и сказал, что евреи похищают младенцев на мацу; кладут живого ребенка в бочку, утыканную изнутри гвоздями, и катают бочку и таким вот образом выпускают из ребеночка кровь, а потом на этой крови пекут мацу.
Я очень удивился, когда это услышал, потому что не знал, что Польдеры – евреи. У Польдера не было ни пейсов, ни бороды, он не ходил в халате и не носил ермолку, как те евреи, которых я помнил, в наших краях, – хотя, правда, в субботу вечером Польдеры не зажигали электричества, только свечи, и над белыми занавесками на окнах двигались по стенам таинственные тени.
Мы всем скопом побежали к ресторации Польдера. Дверь была заперта, стекла в окнах квартиры Польдеров выбиты; острые осколки еще торчали в оконных рамах. Внутри было темно и пусто, как будто там никто не живет. На тротуаре стоял толстый полицейский и беседовал с военным жандармом. Мы хотели заглянуть в открытое черное подвальное оконце, но полицейский закричал: «Чего вам? Чего?! Марш отсюда!» – и мы убежали. Пришел один мальчик, который, как и я, приехал недавно с востока, и сказал, что стекла выбили студенты Сельскохозяйственной академии и какие-то солдаты, потому что полицейский не хотел их пускать внутрь. Мы узнали, что и в синагоге тоже повыбивали стекла и что студенты хотели расколотить окна еще и у пастора за то, что тот защищал Польдера и говорил, чтобы протестанты не лезли не в свое дело.
Мы побежали на другой конец города, к синагоге, посмотреть на разбитые окна. Потом вернулись к дому Польдеров. В квартире по-прежнему было темно, у дверей стоял полицейский и разговаривал с каким-то гражданским. Тогда мы пошли в парк и залезли на дерево, у которого ветви росли очень низко. Стемнело. Из дома пастора доносились звуки фисгармонии, на деревьях перекликались дрозды и скворцы, но все реже. Только один скворец верещал без умолку и очень странно: как будто кто-то точил нож на мокром вращающемся точильном камне. Мы сидели на ветках, как птицы, а мальчик, который недавно приехал с востока, рассказывал, как евреи мучают христианских младенцев, и говорил, что все это описано в их книгах, но такими буквами, что только евреи и могут прочесть. Но один человек, знакомый его отца, научился читать эти буквы и все рассказал. Потом один мальчик постарше стал рассказывать про свою сестру, что у нее уже начались месячные, и говорил всякие разные вещи, которые я плохо понимал.
Уже совсем стемнело, когда я услышал, что меня зовет отец. Он шел по парку и время от времени громко хлопал в ладоши. Деревья отражали эхо, и хлопки было слышно очень отчетливо, но я притворился, что не слышу. И только когда отец отошел довольно далеко, откликнулся.
За ужином я стал рассказывать о младенчике в подвале Польдеров. Отец пил чай и читал газету. Когда я дошел до того места, как евреи похищают христианских младенцев на мацу, отец заметил, не прерывая чтения:
– Не говори глупостей.
– Почему? Все так говорят.
– Потому что дураки, – ответил отец, не глядя на меня.
– И все-таки что-то здесь не то. Нет дыма без огня, – сказала бабушка.
– Прекратите, меня, честное слово, тошнить начинает, когда я такое слышу.
– Когда я была маленькая, я очень часто слыхала о таких вещах, – сказала бабушка.
– Это только мы, дикие люди с востока, способны выдумывать такие истории, – сказал отец и зевнул.
На второй то ли на третий день отец сказал за обедом, что слышал от знакомого судьи, будто ребенок был прислуги Польдеров, а отец – один солдат. Прислуга эта удушила младенца и закопала в подвале, а потом сбежала в деревню. Как раз сегодня ее арестовали и привезли в тюрьму. Но она не хочет признаваться в том, что сотворила с младенцем. А солдат служит здесь, в полку, и ему совсем недолго осталось до гражданки. Но его, скорее всего, ждет не гражданка, а тюрьма, потому что вроде как это он уговорил девушку избавиться от ребенка.
Мама хмыкнула и спросила отца, зачем он рассказывает при мне такие вещи. А я между тем нисколько не верил тому, что говорил отец. То, что рассказывали ребята про младенцев в бочке с гвоздями, было куда интереснее; это было загадочно и пугающе. Впрочем, ребята рассказывали и другие интересные вещи, которые взрослые от меня скрывали. Их истории были необычные, но наверняка правдивые; я это чувствовал, и мои наблюдения это подтверждали. Так, конечно, было и с евреями, только отец не хотел открыто сказать. И вел себя подозрительно: делал вид, будто ему скучны разговоры на эту тему. Он поглядел на меня, снова зевнул, взял газету и ушел к себе в комнату.
Я стоял у окна и смотрел на улицу: было пусто, дома отбрасывали тень на тротуар. Ветра не было. Деревья стояли спокойно, даже на осине не дрожали листья. На лужайке паслась белая коза.
Я тебя не люблю!
(перев. М. Курганская, 2002 г.)
Конец июня. Через несколько дней нам должны выдать школьные табели. Все в классе уже прекрасно знают, у кого какие оценки, кто закончит с отличием, а кто останется на второй год. Учебы никакой нет. Со свернутой тетрадкой в кармане мы тащимся в школу только затем, чтобы узнать, к которому часу явиться завтра. После второго урока выходим и шатаемся по городу. Ужасно жарко, сухо и душно. Мы едим мороженое и пьем лимонад в киосках. После обеда тоже нечего делать. Вообще, время дурацкое: и не учишься, и каникулы не начались. Еще не получив полной свободы, мы уже начинали скучать, как в конце каникул.
В последнее время я снова подружился с Владиславом. Мы ходили в один класс, хотя Владек был на полгода младше. У него была сестра Аня, старше меня на год. Они жили неподалеку, в двухэтажном домике. Парадная дверь там всегда была закрыта, и идти приходилось через мастерскую их отца. Помню две длинные вывески по обеим сторонам двери в мастерскую: на одной нарисован молодой человек с пробором в волосах, бачками и черными усиками, одетый в светлый летний костюм, на другой – пожилой господин в клетчатом пальто реглан, зеленой шляпе и с бамбуковой тростью в руке. Владек был протестантом; его отец – член приходского совета – пел в хоре и играл на фисгармонии. Владек и Аня тоже играли на фисгармонии. Не знаю, почему я дружил с Владеком. Это был очень спокойный мальчик, говорил он тихо и медленно, по поведению всегда имел пятерки, круглый год страдал от насморка и страшно боялся отца. У него, и у его сестры тоже, был большой нос – не столько большой, сколько длинный – и бледные узкие губы, нижняя спрятана под верхней. В общем, они были очень похожи и отличались только цветом волос и глаз: Аня – блондинка с голубыми глазами, а Владек – брюнет с карими. Мы с Владеком собирали марки и книжки и выменивали их на разные штуки. Я всегда верховодил: был сильнее и лучше учился. Рассказывал ему всякую всячину, а он слушал и молчал, только смотрел на меня. Его сестра была некрасивая и вечно на всех дулась. Она слегка сутулилась, у нее были толстые косы и длинные руки. В прошлом году, когда она вернулась с каникул, я заметил, что у нее выросли маленькие круглые груди. Один раз, когда мы играли в саду в жмурки, я случайно их коснулся. Глаза у меня были завязаны; в обступившей меня тишине я различал только какие-то шорохи и хихиканье. Медленно, с растопыренными руками, часто останавливаясь и прислушиваясь, я направился в угол сада, куда всегда удавалось кого-нибудь загнать, как рыбу в сак. Услышал чье-то частое дыхание, какую-то возню, потом сдавленный смешок. Я чувствовал, что кто-то попался – из закоулка между оградой и беседкой не уйти. Вытянув руки, я раздвинул высокие стебли флоксов и коснулся ладонями двух округлых твердых выпуклостей, обтянутых шелком. Получил по рукам, кто-то заржал, а я крикнул: «Аня!» – и сорвал с глаз повязку. Аня сидела на корточках в траве, заслонив глаза руками, и смеялась. Лицо у нее было красное как бурак.
Повернув ручку двери, ведущей в мастерскую, я услышал три нисходящих по тону звука колокольчика, а когда закрывал дверь, раздался тот же перезвон в терцию, только в обратном порядке. В мастерской, как всегда, было холодно и пусто. Я остановился около прилавка, произнес: «Здравствуйте!» – и услышал, как отец Владислава отозвался дважды: «Здравствуйте! Здравствуйте!» Потом портьера раздвинулась, он вошел и поклонился. Очень маленького роста, он, кланяясь, делался еще ниже. Мой отец заметил как-то, что чем человек меньше, тем ниже ему приходится кланяться. Мать тогда сказала, чтобы отец не сбивал ребенка с толку своими социалистическими глупостями. А все же отец Владека был так мал и вместе с тем так вежлив, что, если бы я хотел с ним сравняться, мне понадобилось бы, наверное, ходить на четвереньках. Я уж пробовал по-всякому, сгибал ноги в коленях, но тогда болели икры, втягивал живот, но так тоже было очень неудобно, тем более что один раз отец Владека поинтересовался, не заболел ли я. Теперь он стоял за прилавком и улыбался. Я спросил:
– Владек дома?
– Пошел катать белье, сейчас вернется. Иди наверх, подожди, – ответил он, улыбаясь и кивая головой. Отодвинув портьеру на латунных кольцах, он открыл мне дверь. Я вошел боком, зачем-то поклонившись, потом быстро взбежал по лестнице наверх. Ступени были покрашены в желтый цвет, посередине лежал красный половик. На окне цвели белым какие-то растения с темно-зелеными, твердыми, как жесть, листьями. Слышались дребезжащие звуки фисгармонии. Я постучался и вошел в комнату. Аня сидела за инструментом. Вытерла платком руку и поздоровалась со мной.
– Что делаешь? – спросил я.
– Играю, – отозвалась она и снова стала раскачиваться, нажимая на мехи. Руки она держала на клавишах почти неподвижно и лениво перебирала пальцами. Звуки медленно текли, фисгармония ворчала и бренькала. Аня была в лиловой блузке, на ее сутулой спине лежали две толстые лоснящиеся косы.
– Что играешь?
– Баха, – ответила она, не прерывая игры, и подняла на меня влажные покрасневшие глаза.
– Скукотища, – сказал я. Я немного учился играть на фортепиано, но никто не принуждал меня к регулярным занятиям. Игру по нотам я считал ерундой. Пока Аня все тянула свой аккорд, я, улучив момент, одной рукой негромко и очень быстро сыграл «Бублики». Это было довольно забавно, не так, как на рояле, где нужно ударять по клавишам: здесь достаточно слегка их коснуться, и воздух уже выходит, как из большого надутого шара, выдувая звук. Аня ничего не сказала, лишь посмотрела на меня. Я оставил в покое фисгармонию и принялся ходить взад-вперед по узкой комнатке, где было очень чисто, ни пылинки, ни пятнышка. На стене над фисгармонией висели фотографии родителей на конфирмации. Над Аниной кроватью – Христос в Гефсиманском саду, над кроватью Владека – распятие, над столом – длинная белая салфетка с красиво вышитой надписью: «Смотрите, бодрствуйте и молитесь, ибо не знаете, когда наступит час…» На подоконнике стояли горшочки с розовыми пеларгониями; все их бледные листья были обращены к свету. Я выглянул из окна: мать Ани, высокая, худая, собирала в корзинку смородину. Я терпеть не мог смородину: она кислая и от нее у меня оскомина. Сейчас Анина мать вернется, угостит меня смородиной, и я не смогу отказаться.
– Владек когда придет?
– Скоро придет, – ответила Аня, перевернула страницу и заиграла дальше.
Было ужасно скучно. В комнате мало места, стулья твердые, неудобные. Анина постель высоко взбита и накрыта кружевным покрывалом. Однажды, когда родителей не было дома, мы с Владеком стали бороться, и я повалил его на кровать сестры. Получилась большая яма, все перемешалось и помялось. Владек прервал возню и сказал, что нужно немедленно поправить постель. Сделать как было, потому что Аня очень рассердится и еще маме скажет.
– Вы что будете на каникулах делать?
– Опять поедем к тетке.
– На все каникулы?
– Да.
– Там небось еще скучнее, чем здесь.
– Почему? Там гуси, коровы, лошади.
– Когда едете?
– Послезавтра, как только выдадут табели.
Мне стало немного жаль, что они уезжают. Подойдя поближе, я взглянул на Аню. На лбу у нее выступили капельки пота, хотя в комнате было прохладно.
– Помнишь, когда мы были маленькие, мне хотелось поиграть с тобой в лошадки и я дергал тебя за косы?
Я взял в руки ее толстые косы и слегка потянул за левую, а потом за правую:
– Тпру! Н-но!
– Перестань! – шикнула Аня, но без злости, и тряхнула головой. Я был уже не маленький и, вовсе не желая сделать ей больно, дергал тихонько. Осторожно положил ей косы на спину и отошел. Я совсем не хотел ее обидеть, но и любезничать с ней мне тоже было неохота. Она была некрасивая и несимпатичная. Остановившись возле полки с книгами, я вытащил Владькин альбом с марками. Стал листать его, новых марок не было, все я уже видел – так себе были марочки, большинство я сам ему дал. Только одну не стоило бы отдавать; я потом пожалел, но не отбирать же. Аня играла раскачиваясь, будто ехала в гору на велосипеде. Я пошел к окну посмотреть, не идет ли Владек. Его не было. На лавочке в саду уже стояло блюдо с большой горкой розоватых ягод. Анина мать продолжала собирать смородину в корзинку. Я нарочно представил себе: вот я беру и кладу в рот целую горсть, и сразу почувствовал, как кривится мое лицо. Вдруг я услышал, что Аня громко и очень отчетливо произнесла:
– Ты вообще зачем сюда приходишь?
Я повернулся и посмотрел на нее. Она сидела теперь выпрямившись, глядя не в ноты, а вверх, в потолок, и продолжала играть, только как будто тише, чем раньше.
– Как это зачем? – рассмеялся я.
Аня перестала играть. Вид у нее был какой-то странный, не такой, как обычно. Наморщенный лоб, побелевший кончик носа, верхняя губа приподнялась, открывая зубы. Мне стало не по себе. Я отвернулся к окну. Услышал, как она сказала:
– Я тебя не люблю, понимаешь? Ни капельки тебя не люблю!
Я не знал, что отвечать и как себя вести. Оставалось только обидеться. Сунув руки в карманы, я не спеша вышел из комнаты, потом сбежал по ступенькам и пулей пролетел через мастерскую, не попрощавшись. Зазвонили колокольчики над дверью, я выскочил на улицу. Кругом стоял гомон, ослепительно светило солнце, в воздухе носилась пыль. Я промчался по улице, пересек площадь перед костелом и свернул к парку.
Только очутившись среди деревьев, около мельничного ручья, прячущегося в тени кустов, я замедлил шаг. Ручей бесшумно струился в глубоких берегах между корней и обросших мхом свай. Опершись о перила, я смотрел на быстро бегущую, пронизанную светом воду. Я был подавлен, пристыжен; меня словно побили: не физически – я будто проиграл какую-то игру, в шахматы или в карты, только более серьезную. Пройдя чуть дальше, я остановился и подумал: «Черт, ведь это я не люблю ее. А вот она скорее должна бы меня любить». А потом снова: «До чего же нужно меня не любить, чтобы сказать мне об этом. Ведь я, хоть и не люблю ее, – никогда бы ей этого не сказал!»