Текст книги "День накануне"
Автор книги: Корнель Филипович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)
Айкене двинулся в обратный путь. Он вдет самой короткой дорогой, по боковой аллее, и постепенно к нему возвращается хорошее самочувствие. (Пожалуй, «хорошее самочувствие» – слишком сильно сказано: о каком вообще самочувствии может идти речь на шестом году войны в стране, которую только чудо могло бы спасти от окончательного краха?) Слышны, правда, выстрелы, но день выдался настолько погожий, что начинает казаться: пули, выпущенные из винтовок, никого не убьют, а артиллерийские снаряды не наделают разрушений. И что уже сегодня, ну самое позднее завтра, произойдет долгожданное: выстрелы смолкнут, дома, деревья, животные и люди вернутся на свои места – даже встанут погибшие из могил, – и снова наступит мир и покой, дни будут становиться все длиннее и теплее – ведь дело вдет к весне, за ней придут лето, осень, зима, мы будем стариться, а не погибать, наши дети подрастут, у них появятся свои дети. Разумеется, Айкене не думал о таких вещах и в таких категориях – но как иначе описать его состояние и то, что среди кошмара войны он на мгновение снова обрел хоть и иллюзорную, но такую по-человечески понятную надежду, позволяющую людям выдерживать все самое ужасное?
Айкене поднимает глаза и видит едущего от ворот ему навстречу почтальона, старого Зерматта, того самого, который доставляет сюда почту вот уже пятнадцать лет. По всему видно, он намеревается вручить Айкене нечто, требующее расписки, – может, наконец пришло заказное письмо от жены и дочек? Почтальон подъезжает, останавливается, но с велосипеда не слезает, только одной ногой опирается о землю. Зерматт говорит: «Добрый день, господин директор!» – и, спустив очки со лба на кончик носа, лезет в сумку.
– Есть что-нибудь из Дрездена, господин Зерматт?
– Нет, из Дрездена, к сожалению, ничего. Но, сдается, отчизна вас зовет… – говорит почтальон и подает Айкене довольно большой желтый пакет с крупными печатными буквами «Штаб обороны города». Слова «обороны города» зачеркнуты, и сверху проставлен штамп с надписью «Штаб крепости». В правом верхнем углу стояло: «Секретно!». Айкене расписался, взял из рук Зерматта остальную корреспонденцию и сказал:
– Нет, меня не отчизна зовет, а какой-то менее приятный голос.
– Чего они от нас хотят, скажите на милость, господин директор? Мало им еще трупов?
Айкене пожал плечами:
– Боги войны ненасытны…
Ответ весьма уклончивый, но, хотя Айкене с Зерматтом знакомы пятнадцать лет, еще год назад такой разговор вообще был бы невозможен. Развернувшись, почтальон уехал по направлению к воротам. Айкене тоже идет в сторону главных ворот, но, не дойдя до них, садится на скамейку, там, где обе дорожки соединяются с главной аллеей. В этой части зоосада, разбросанные живописными группками, растут кусты форсиции, которые первыми объявляют о приходе весны. Бывало, еще холодно, мороз, снег – а кустики уже покрываются желтыми цветами. Айкене любит это место. Отсюда виден дом, где находятся дирекция и лаборатория и где живет Айкене, а также въездная аллея с воротами. Ворота, разумеется, заперты на ключ, открыта только калитка. Почтальон слез с велосипеда и, ведя его за руль, вышел через калитку, прикрыл ее за собой и уехал, исчез. В голову Айкене вдруг приходит совершенно нелепая мысль, что Зерматт забыл отдать ему письмо от жены, что письмо затерялось между чужой корреспонденцией, лежит себе сейчас на дне почтальонской сумки и будет вручено ему, Айкене, только завтра, если не произойдет чего-либо непредвиденного – ведь как-никак идет война, хоть и выдались несколько спокойных дней, ну а если опять начнут бомбить и, не дай бог, Зерматт, разорванный на куски вместе со своей сумкой, погибнет? Конечно же, всякое может случиться – но что за идиотская мысль! А вдруг жены уже нет в Дрездене, она уже в другом месте, где-нибудь в деревне? Айкене просматривает всю корреспонденцию, но находит только два письма из дирекции Гамбургского зоопарка – оба шли больше десяти дней, и Айкене совсем не интересно их содержание. Еще есть проспект фабрики по производству комбикормов из рыбной муки, наверняка с припиской: «В настоящее время доставка нашей продукции осуществляется в ограниченных количествах и исключительно по предварительным заявкам». Среди корреспонденции – открытка с западного фронта, адресованная одному из работников зоопарка по фамилии Редигер, который месяц назад был мобилизован и неизвестно, где он сейчас. Есть и два номера газеты. А письма от жены нет. Айкене поднимает глаза и смотрит в ту сторону, откуда должен появиться фон Решински, но его пока не видно, и тогда Айкене вскрывает желтый пакет и читает:
Штаб крепости
Дир. д-р. Хансу Айкене
СТРОГО СЕКРЕТНО!
В связи с полученным телефонограммой распоряжением командующего восьмым ВО генерала Мерпаха о срочном окончании подготовительных работ по обороне города-крепости приказываю полностью ликвидировать находящийся в Вашем ведении зоологический сад.
Завтра в 8.30 утра на территорию зоосада прибудет специальное подразделение. В соответствии с санитарными нормами туши животных, не пригодных к употреблению, должны быть зарыты на территории зоосада на глубине не менее 1,50 м. С этой целью к Вам будет направлена группа из 60 иностранных рабочих. Их привезут по окончании ликвидационной акции в 10.30.
Вы как директор учреждения несете личную ответственность за все необходимые приготовления и оказание помощи.
Хайль Гитлер!
Комендант полк. СС Ронке
Айкене прочитал, понял, о чем идет речь, но не принял к сведению. Будто был не одним цельным существом, а состоял из двух самостоятельных половин: одна от имени другой выполняла все неприятные обязанности, не ставя об этом в известность другую, словно желая оградить ее от огорчений. Айкене поднимает голову и видит приближающегося к нему фон Решински. Тот идет легкой, непринужденной походкой. Кто не знает о его увечье, и не заметит сразу, что Решински хромает. На какое-то мгновение Решински задерживается возле кустиков форсиции, которые вот-вот должны распуститься, потом идет дальше, подходит и останавливается у скамейки. Смотрит на директора Айкене.
– Что случилось, господин директор?
Айкене молча подает ему прочитанное минуту назад письмо, потом опускает глаза и смотрит на руки. Он необычайно отчетливо видит свои пальцы, ногти, прожилки на коже, усеянной старческой гречкой и поросшей светлыми волосками, видит широкое обручальное кольцо на правой руке, которое вдруг кажется ему чем-то ненужным. До него доносится голос Решински:
– Гм, разумеется. Это можно было предвидеть, господин директор.
– Да-да. Но мы никогда об этом не думали. Психологически не были готовы.
– И все-таки этого следовало ожидать.
– Как вы думаете, еще можно что-нибудь сделать? – помолчав, говорит Айкене.
– Я, господин директор, думаю, что ничего. Это приказ.
Айкене с Решински идут в дирекцию. Сидят там некоторое время в молчании. Когда входит Гродец и спрашивает, будет ли господин директор сейчас есть суп, Айкене отвечает, что пусть Гродец накроет суп тарелкой, он съест его позже.
В 12.30 фон Решински поднимается, берет каску и вещмешок и говорит:
– Мне пора. Завтра буду ровно в восемь.
– Да-да, приходите завтра в восемь. И очень вас прошу – замените меня во всем, что будет требоваться от меня как от директора. Вы понимаете, что я имею в виду. Не думаю, что у меня на это завтра хватит сил и энергии…
– Так точно, господин директор. До свидания.
После ухода фон Решински Айкене пытается связаться по телефону с полковником Ронке из комендатуры крепости. Сделать это ему удается только спустя час. Айкене не очень-то представляет, что он скажет полковнику, но когда наконец военная телефонистка соединяет его с Ронке, произносит:
– С вами говорят из дирекции зоосада. На проводе директор доктор Айкене. Хайль Гитлер!
– Ронке слушает. Хайль Гитлер! Что вы хотели?
– Я только что получил подписанное вами уведомление.
– Так. Ну и?
Айкене не знает, что сказать. Мямлит в трубку:
– Речь идет животных, о редких животных…
– Вы еще тут будете рассуждать о животных, в то время как гибнут люди… Побойтесь бога!
Айкене опять не знает, что сказать. И вдруг выпаливает ни к селу ни к городу:
– Да, но животные невиновны…
– А люди виноваты, так, что ли? Опомнитесь, господин… э-э, как ваша фамилия?
– Айкене.
– Опомнитесь, господин Айкене. Хайль Гитлер!
Разговор окончен. Айкене потом еще пытается дозвониться нескольким высокопоставленным особам, одного из них он знает лично – тот большой любитель животных. Частенько посещал зоосад, фотографировал зверей, знал всех наперечет, не раз повторял, что их обожает. Но, кроме слов сочувствия, он, к великому сожалению, сейчас ничем не может помочь Айкене. Другие вообще сочли, что Айкене не иначе как повредился в уме, коль скоро в момент, когда решается судьба Германии, думает о животных.
В тот день Айкене больше не выходит из дома; сидит до наступления сумерек в служебном кабинете. Иногда поглядывает на часы и констатирует, что время бежит слишком быстро, учитывая, что он, Айкене, ничем не занят. В последнее время с ним такое случалось довольно часто, возможно, потому, что Айкене уже давно не питался как следует, даже, можно сказать, голодал. В девять он ложится. Засыпая, сквозь дремоту, в тишине своего дома он отчетливо слышит артиллерийскую канонаду, треск автоматных очередей, разрывы бомб. Звуки эти как бы образуют кольцо, посередине которого он, Айкене. Кольцо сжимается, но не рвется, поскольку изнутри оказывается сопротивление. Айкене пытается вообразить, что произойдет, прорвись кольцо в каком-нибудь одном месте. Ведь это может случиться в любой момент, в ту самую секунду, когда он об этом думает, либо, допустим, через час или два. Айкене несмело представляет себе, что все уже позади, и на короткое время забывается, нервное напряжение спадает, и его охватывает чувство почти физического счастья. Но он прекрасно сознает, что счастье и спасение достижимы только ценой краха. И снова слышит грохот орудий и рев летящих в темноте над городом самолетов.
Ровно в восемь утра доктор Решински входит в служебный кабинет Айкене. Он застает его уже одетым, сидящим за письменным столом. Они здороваются, фон Решински, человек тактичный, первым не заговаривает, ждет, когда начнет Айкене, но у Айкене нет охоты разговаривать, поэтому оба молчат. Решински выходит за чем-то в неотапливаемую лабораторию. Вскоре в столовой напольные часы бьют два раза, а спустя три или четыре минуты со стороны ворот доносится топот не менее двух десятков пар ног. Въездная дорога заасфальтирована, поэтому шаги звучат отчетливо. Отряд останавливается – недружно, как будто марширующие не услышали команды. Фон Решински говорит:
– Ну, я пошел, господин директор.
– Да-да, идите. Если обо мне будут спрашивать, скажите, что я приболел.
– Есть, господин директор, – отвечает фон Решински и выходит, но через минуту возвращается.
– Ну что там? – спрашивает Айкене.
– Забыл картотеку.
– Ах, это, – произносит Айкене.
После ухода Решински Айкене выдвигает ящик письменного стола, в котором держит подручную аптечку. Роется там, но что он ищет? Ох, да ничего особенного. Просто достает пачку ваты и, скатав два тампончика, затыкает себе уши. Потом идет в спальню, ложится на кушетку и закрывает глаза. Теперь он абсолютно выключен из окружающего его мира образов и звуков. Некоторых усилий потребует еще борьба с собственными сознанием и памятью, а еще придется заглушить в себе голос своего alter ego, демона, который в том или ином виде живет в каждом человеке. Два или три раза этот другой Айкене пробует что-то сказать или даже просто подумать, но тут же получает в морду от того, первого Айкене, который желает только одного: чтоб его оставили в покое. Тот, другой, сворачивается клубком, поскуливает, потом замолкает и не отваживается больше напоминать о своем существовании. Достигнув полного внутреннего спокойствия, Айкене умудряется в таком состоянии дождаться возвращения Решински. Он, Айкене, скорее чувствует, чем слышит присутствие Решински в комнате. Открывает глаза и видит перед собой своего молодого коллегу: на его белом как мел лице застыло выражение той особого рода серьезности, которая сопутствует очень сильным переживаниям, но есть там и что-то двусмысленное: словно бы улыбочка, словно бы Решински собирается рассказать Айкене веселую историю, которая произошла минуту назад. Айкене вынимает тампоны из ушей и спрашивает:
– Закончили?
– Да, – отвечает Решински.
– Это длилось не очень долго.
– Да, недолго.
Айкене встает и говорит:
– Давайте пройдем в кабинет, хорошо?
Проходя через столовую, Айкене заглядывает под диван, но, чтоб увидеть Эмми, ему приходится нагнуться – львенок забился в самый дальний угол своего укрытия и натянул на себя какую-то тряпку или коврик, как это делают все кошки, когда им холодно или они чем-то напуганы.
– Прошу вас, садитесь, дорогой мой, – говорит Айкене, усаживаясь за письменный стол. – И рассказывайте.
Поскольку фон Решински молчит, Айкене прибавляет:
– Расскажите, как все происходило.
– У командира ликвидационного отряда был при себе подробный список животных.
– Откуда?
– Не знаю.
– В соответствии с реальным положением вещей?
– Скажем так. Ну и от имени руководства зоопарка я подписал акт о ликвидации всех зверей, – говорит Решински с нажимом, особенно, как показалось Айкене, подчеркнув слово «всех». Неужели дает понять, что вопрос закрыт и Айкене может быть спокоен за судьбу Эмми?
– Так, значит.
На минуту воцаряется тишина. Похоже, Решински не очень понимает, чего хочет от него Айкене. Айкене приходит ему на помощь:
– Расскажите все подробно, с самого начала.
– Ликвидацию начали с крупных животных, – говорит Решински. – Первым погиб Грума. Его смерть была ужасной.
– Ужасной? Почему?
– Солдаты плохо целились, мазали без конца, может, пьяные были. Стреляли сразу двое из ручных пулеметов, но, как видно, пули попадали в мышцы, потому что Грума не рухнул, а только осел на колени и страшно затрубил. Ничего подобного в жизни не слышал, это был как будто сигнал тревоги, знакомый всем зверям. Такое возможно, как вы думаете?
– А? Да, вполне возможно. Нечто подобное существует.
– Это особенно действовало на нервы и чертовски долго длилось. Они стреляли, а Грума все еще был жив.
– По-видимому, у них нет опыта умерщвления зверей. Ну и как это закончилось?
Решински взглянул на Айкене и произнес:
– Командир отряда выстрелил ему в глаз из автоматического пистолета.
– Так, – сказал Айкене и невольно закрыл глаза. Решински продолжал:
– Затем пришла очередь львов. Львица после первых же выстрелов спокойно растянулась на земле, а он стал бросаться, нападать. Силища у него была дьявольская. Верно, они с первого раза не попали – там расстояние не маленькое, метров тридцать.
– Больше тридцати.
– Один из них вошел в клетку, потому что молодняк забился в боксы и надо было…
– Понятно.
– Вообще, многие звери попрятались. Но все рычали, выли, скулили. Все это сливалось в один хор.
– Возвращаясь к Архе – вы говорите, он достойно умирал, отчаянно сражался?
– Да.
– А Эльвира – спокойно?
– Я уже сказал вам, господин директор: осела, повалилась на бок и больше не встала.
– А наши медведи?
– Без особых осложнений. Они были снаружи, в них стреляли с близкого расстояния. Не было проблем и с обезьянами. Они не мучились. На их счастье, у них довольно тонкая шкура. Бозе хватило одной пули.
Айкене не открывает глаз. Слушает, что рассказывает ему Решински, и видит, как звери под градом пуль шатаются, валятся, пробуют встать, потом мягко оседают на землю. Некоторые погибают молниеносно – падают как подкошенные. Другие умирают мучительно долго – лежат без сознания, но еще дышат, их тела напрягаются, дергаются, ноги пытаются оттолкнуть землю, хотя уже не в состоянии поднять тяжелого как свинец тела. Понемногу все успокаивается. Слышны только отдельные выстрелы. Солдаты разбрелись добивать оставшихся мелких животных. По просьбе командира Решински сообщает, мясо каких животных пригодно в пищу. И в этом он выручает директора. В десять карательная акция закончена. На территорию зоопарка входит колонна иностранцев, как их называет Решински, и приступает к выкапыванию ям. Иностранные рабочие выволакивают животных из клеток и вольеров, кидают в ямы и засыпают землей. Айкене слушал рассказ коллеги и, чем больше деталей доходило до его сознания, тем менее реальным ему все это казалось. В какой-то момент он перестал слышать, о чем говорил Решински. Не столько, может, слышать, сколько понимать. Но Решински продолжает рассказ, и его слова снова начинают доходить до Айкене. Айкене слышит:
– Одного иностранца застрелили.
– Человека? – глупо спрашивает Айкене.
– Да, кажется, поляка. Он хотел украсть какого-то зверька.
– Украсть – зачем?
– Да чтоб съесть. Они все время голодные.
– Ах так.
– Это все, – произносит Решински. И, помолчав, добавляет изменившимся голосом: – Поверьте, господин директор, мне было очень тяжело смотреть на эту бойню. Если бы нас предупредили заранее, можно было бы в корм подмешать яду, звери спокойно уснули бы. Облегчили бы страдания – и им, и нам.
Айкене открывает глаза и смотрит на Решински. Видит его худое лицо с тонким, породистым носом, гладко выбритые щеки, голубые глаза, опушенные темными ресницами. Решински уже не так бледен, как в тот момент, когда сюда пришел. Кровь вернулась в сосуды, и кожа даже чуть порозовела. Голова Решински четко выделяется на фоне стены, оклеенной синими в серебряных веночках обоями, и выглядит как-то невероятно реально. Есть в ее очертаниях что-то прекрасное, человеческое, вызывающее доверие. Глядя на этого человека, невозможно допустить, что он способен совершить что-либо плохое, даже в мыслях.
Затаившееся существо, которое иногда просыпается в Айкене, снова пытается подать голос и коварно нашептывает: «Вот до чего вы дошли, вы – чудовища, собственными руками уничтожившие то, что любите!» – но, получив пинок, умолкает. Айкене не желает выслушивать такое, он хочет довольствоваться тем малым, что у него осталось и на что он имеет право: Эмми. Благодаря Решински, который оказался порядочным человеком, Эмми уцелела, и у нее есть шанс пережить войну.
– Пуля надежнее, результативней. Вам ведь известно – яд действует очень индивидуально, – произносит Айкене.
– Да, но большинство животных избежало бы страданий. В случае чего можно было бы добить выстрелом.
Машина с хлебом
(перев. К. Старосельская, 1978 г.)
Оба моих товарища шатались от слабости. Говорили, что устали. Дремали по целым дням в палатке, которую мы поставили среди кустов можжевельника и елок, либо, расстелив одеяло, лежали в тени растущего на краю поляны дуба. Часто повторяли, что освобождение отняло у них остаток сил, а может, просто пришло в последнюю минуту. Запоздай оно на два-три дня, их бы уже не было в живых. А у меня еще кое-какие силы сохранились. Немного. Столько, чтобы можно было, волоча ноги и опираясь на палку, выходить ежедневно на поиски пропитания.
Сначала я шел краем поляны, потом вдоль шоссе, того самого бегущего среди лесов шоссе, на котором неделю назад мы обрели свободу. Я кружил по лесу, постоянно возвращаясь на дорогу или подходя к ней достаточно близко, чтобы видеть в просвете между деревьями ее ровную безопасную поверхность. Часто останавливался, озирался по сторонам и прислушивался. Напрягши зрение и слух, всматриваясь в глубь леса, замирал, словно поджидая возвращения посланных на разведку лазутчиков. Лес был тих и пуст, и я плелся дальше. И снова смотрел на землю. Вероятно, я смахивал на человека, ищущего вчерашний день. Приостанавливаясь, я ворошил палкой хвою, кучки сухих листьев, тряпки, бумагу. Обходил вокруг деревья, обшаривал канавы, ямы, воронки от авиабомб. Иногда я натыкался на трупы немецких солдат. Еще недавно эти солдаты, тяжелораненые, брели из последних сил в надежде найти среди деревьев убежище, спасение или спокойную смерть, лишь бы подальше от шоссе и открытого поля. Их лица, руки и пятна крови на мундирах были облеплены роями мух. На меня эти трупы особого впечатления не производили, но все же я старался к ним не приближаться. Нередко мне попадались следы тех, кто забирался в лесную чащу, чтобы переодеться в гражданское и уйти как простые люди. От них, словно от насекомых, которые вывелись из куколок, остались пустые выползки: раскрытые чемоданы, брошенные мундиры, белье, горстки пепла от документов и фотографий. Порой рюкзак или вещевой мешок. Оружие. Винтовки, пистолеты, патроны. Я разгребал палкой этот хлам, искал что-то – сам не знаю что. Прежде всего, конечно, еду, но еду найти было трудно. Пистолеты я осматривал, брал в руки, взвешивал на ладони, проверял в действии. Несколько дней назад, когда у меня еще не было оружия, произошла встреча, которая могла для меня плохо кончиться. В тот раз я отошел довольно далеко от нашего бивака и на железнодорожной ветке, заканчивающейся в лесу тупиком, наткнулся на несколько товарных вагонов. До меня здесь уже побывали другие. Открыли вагоны, повытаскивали солому, вспороли ножами мешки с цементом, разбили ящики с артиллерийскими снарядами. Я шел вдоль вагонов, взбирался на подножки, заглядывал в темноту, потом шел дальше. В последнем пустом вагоне я увидел сидящего в углу человека. Он был в полосатой лагерной робе, лицо бледное, обросшее. В меня впились два сверкающих глаза. Человек сидел неподвижно, на коленях у него лежал вещевой мешок; правая рука была в мешке. Вдруг, неожиданным рывком, он вытащил из мешка руку: я увидел дуло пистолета и услышал грохот выстрела. Я непроизвольно отклонил голову – быстрее нельзя было бы и моргнуть, да и пули не летят так быстро, – и пуля просвистела мимо. А может, я сделал это движение на секунду, на долю секунды раньше, может быть, моя интуиция, разгадав намерения этого человека, заставила меня отвернуть голову, когда его рука была еще в мешке? Не знаю. Знаю только, что тогда я избежал смерти. Кто был тот человек? Умирающий лагерник, отыскавший укромное место, чтобы распрощаться с жизнью? Спокойная смерть – ведь мы о ней мечтали! Она, казалось, позволит нам спастись либо воскреснуть! А может, это был немец, преследуемый, как и мы когда-то, переодевшийся в нашу лагерную форму? Или он сидел на ящике с консервами и потому готов был убить всякого, кто мог на этот ящик посягнуть? Кем бы ни был человек в полосатой одежде – он хотел меня убить. И поэтому в тот же день я занялся поисками оружия. Первый пистолет я просто поднял с земли, он лежал в траве. Но это было не то, что мне нужно: «бэби», старый, со стершейся нарезкой, да и заедал к тому же. Так что я продолжал искать. Мне хотелось найти пистолет, который пришелся бы мне по руке, достаточно массивный, но не слишком тяжелый. Несколько раз попадались парабеллумы, однако я даже не прикасался к ним. Эти пистолеты мне были известны, у них чересчур длинное дуло, они тяжелые, оттягивают карман, кроме того, выбрасывают вверх гильзы. Правда, бьет парабеллум как пушка и без промаха, но его мощь превосходила мои потребности. Среди брошенных офицерских мундиров я часто обнаруживал миниатюрные браунинги в изящных кожаных кобурах, но то были игрушки, которые хороши в сутолоке, когда цель близко, или если захочется пустить себе пулю в лоб. А я использовать оружие подобным образом не собирался: пистолет мне был нужен скорее для защиты своей жизни. Иногда, если найденное оружие казалось подходящим, я его испытывал: заряжал обойму, досылал патрон, прицеливался и стрелял разок-другой в ствол дерева или консервную банку. Через мои руки прошло несколько десятков пистолетов. Я забавлялся, привередничал – пока наконец не нашел то, что искал. В кабине перевернутого грузовика, из которого высыпалась груда бумаг – счета и накладные, так вот, в кабине этой машины, среди промасленных грязных тряпок я нашел плоскую картонную коробку, скрывавшую в себе то, что было изображено на цветной наклейке: пистолет «стейер 7,65». Пистолет был средней величины, новый, черная оксидированная поверхность отливала благородной синевой. Две запасные обоймы оказались пусты, но у меня в кармане лежало несколько патронов нужного калибра, да и такого добра везде было вдоволь. Война закончилась, но еще много боеприпасов осталось нерасстрелянными. Вся земля, словно семенами, была ими засеяна. Они поблескивали в траве, валялись в песке, прятались под соломой. Вскоре я убедился, что мой новый пистолет – превосходное оружие: его механизм действовал идеально, без заминки выбрасывая патроны. Он был настолько точен и меток, что, казалось, обладал каким-то таинственным устройством, исправляющим ошибки стрелка и автоматически наводящим пули на цель. Наконец я получил то, что мне было нужно. По примеру человека, пытавшегося меня убить, я носил пистолет в мешке, который висел на груди, и при плохой видимости, приближаясь к незнакомым местам, засовывал в мешок руку и обхватывал пальцами холодную рукоятку. Но по лесам я бродил не затем, чтобы искать оружие. Прежде всего я был голоден, и оба моих товарища были голодны и больны. С едой, однако, дело обстояло хуже, чем с пистолетами и патронами.
Сегодня, например, я возвращался к своим товарищам с пятью картофелинами, которые мне удалось откопать в куче прелой, заплесневевшей соломы; картофелинки эти, после того как я оборвал с них белые корешки, выглядели весьма плачевно. Еще у меня была горсть муки, вытряхнутой из пустого мешка на газету, и два тонких ломтика хлеба, переложенных чем-то черным. Этот бутерброд, завернутый в бумагу, я нашел торчащим в развилине дерева. Хлеб был твердый как камень, по нему ползали муравьи. Так что обед у нас сегодня был скудный. Пять тертых картошек и хлеб, опаленный над костром и раскрошенный, варились с кубиком «магги» в котелке – из этого должен был получиться суп. Под конец мы засыпали туда горсть муки, прокипятили еще раз и съели. Было вкусно, но через час снова захотелось есть. Стефан сказал, что чувствовал себя сегодня немного лучше и, пока я бродил по лесу, совершил первое небольшое путешествие, а именно обошел вокруг всю поляну. Трое пожилых лагерников и женщина, живущие в шалаше на другом конце поляны, сказали ему, что завтра перебираются в город. Советовали к ним присоединиться. Но до города было восемь километров, а Казимеж был еще так слаб, что не прошел бы и одного. Стефану от них перепала половина толстой сигары. Он высушил ее, разрезал на дощечке, и после обеда каждый из нас с удовольствием выкурил свою часть. Однако к вечеру Казимежу снова стало хуже и есть очень хотелось. На ужин мы съели по сухарю и запили чаем. Когда уже лежали в палатке, Стефан сказал, что если и дальше так пойдет, то на свободе мы сдохнем с голоду, хотя выжили в лагере. Я сказал, что завтра встану пораньше и попробую пойти в другую сторону. Сначала туда, откуда мы пришли, на юг, потом сверну влево, к большому озеру, которое мы видели издалека, с дороги. На берегу этого озера стояло несколько домов, по которым тогда била американская артиллерия, а вечерами в той стороне висело зарево пожара. Теперь мы зарева уже не видели, вероятно, гореть было больше нечему. Наверняка оттуда все убежали. Когда людям валится крыша на голову, они убегают, спасая жизнь, и не думают о еде. Я схожу туда завтра утром, пороюсь среди пепелищ и развалин и что-нибудь, конечно, найду. В любом доме должны быть хоть какие-нибудь, пускай самые скромные, запасы: картошка, мука, сало, хлеб. Я возьму рюкзак – вдруг отыщу кусок обугленного сала, а то и буханку хлеба? Буханка хлеба сразу прибавила бы нам сил. Мы б ее разделили на три равные части, соскребли уголь и золу и съели, запивая чаем. А если не будет хлеба, то уж картошка непременно найдется. В буртах либо в подвале. Так что, может, мы наедимся досыта картошкой? От нее тоже набираешься сил.
Ночью я несколько раз просыпался и засыпал. Шел дождь, я слышал, как барабанят капли по палатке. Но утром, когда я встал, дождя уже не было. Я размочил полсухаря в холодном чае, который отдавал ржавчиной. Проходя мимо бивака соседей, увидел, что там уже пусто. Костер догорал, над ним вились белые струйки дыма. Люди, видно, ушли, едва рассвело. Пустое логово, если прежние обитатели его покинули или умерли, нужно немедленно обыскать, там всегда найдется что-нибудь полезное, однако я не стал задерживаться, зная, что это наверняка сделают мои товарищи. Миновал опустевший бивак, где валялись солома, бумага и банки из-под консервов, вышел на шоссе и двинулся по обочине прямо на юг. В лес я не сворачивал, мне хотелось поскорей оказаться среди разрушенных домов над озером. Я знал, что по дороге доберусь туда быстрее, чем если пойду лесом. И так последние полкилометра до поселка на берегу придется идти через лес или по опушке. Шоссе было пусто, по нему как метлой прошлись. Неподвижные танки и машины, между которыми неделю назад мы вынуждены были пробираться, спихнули в канавы. Исчезли трупы немецких солдат и лошадей. В одном месте я увидел в канаве нечто напоминающее человеческую фигуру в полосатой лагерной робе. Скрюченное, высохшее как щепка, втоптанное в глину тело утратило свою материальность – это был лишь отпечаток, след человека. Никаких чувств труп не вызывал, ни страха, ни отвращения; даже мухи на эти мощи не хотели садиться. С правой стороны лес отступил, открылись зеленые, раскинувшиеся вдаль и вширь луга со спаленными до седого пепла стогами сена и огромными закопченными танками, остановившимися в своем бегстве там, где их настигли снаряды. За лугами виднелись вспаханные поля, за ними поля озимых. Мирно светило солнце, пели жаворонки. Слева еще долго тянулся высокий лес, но я помнил, что, когда лес кончится, до озера будет уже недалеко. Я тогда сверну влево и пойду по опушке, пока не приду на берег озера, где стоят те пять или шесть домов, к которым я держу путь. Стоят? Когда я их видел, они еще были целы, но потом там разгорелся бой; уже когда мы проходили мимо, дома обстреливали. Мне было интересно, как выглядит это место теперь. Шоссе еще долго оставалось пустынным, потом появился открытый американский джип, обогнал меня, скрылся и умолк, и снова стало тихо. В голове мелькнула какая-то мысль об американских солдатах, которые сидели в машине с автоматами наизготовку, но тут же улетучилась; потом я подумал, что и сам неплохо вооружен и, пока передо мной открытое пространство, никакой враг мне не страшен. Обойма моего пистолета полна, да еще в стволе один патрон, всего на восемь выстрелов, а если считать запасную обойму – на пятнадцать. Здесь, на пустом шоссе, мне ничто не угрожало, никто не мог застать меня врасплох. В случае чего я всегда успею ретироваться, отскочить в лес, а уж в лесу меня голыми руками не возьмешь. Опасность скрывалась только там, среди развалин, в полуразрушенных домах, в темной глубине подвалов и бомбоубежищ, которые придется обшарить, если я не хочу вернуться к товарищам с пустым рюкзаком. Однако сознание того, что я вооружен, что я имею право и возможность выбирать обстоятельства и момент, когда надо пустить в ход оружие, придавало мне сил. Я чувствовал себя спокойнее и увереннее. Мне хотелось как можно скорей попасть туда, на берег озера. Да вот только ноги меня не слушались, я едва плелся, цель, казалось, нисколько не приближается. Поэтому время от времени я переставал смотреть вперед и по сторонам, опускал глаза и глядел только на свои башмаки, на асфальт, на растущую вдоль обочины траву. А снова подняв глаза, видел, что кусочек пути все-таки пройден. Конец леса был уже близко. Влево уходила в лес узкая дорога, которую я раньше не заметил. На краю этой дороги, среди деревьев, лежала опрокинутая полевая кухня. Земля в лесу была усеяна обуглившейся соломой, бумагами, тряпками. Еще полсотни шагов – и я увидел большое бледно-голубое, широко разлившееся озеро, окруженное полями и окаймленное зарослями тростника и камыша. Но разноцветных, крытых красной черепицей домов на высоком, прилегающем к опушке берегу не было. Не было стен, деревянных балкончиков, овинов и беседок в садах. Одни только черные трубы и скелеты безлистных деревьев торчали над пепелищем. Вся земля от шоссе до самого леса и озера была вспахана снарядами и бомбами, изуродована гусеницами самоходок и танков. На дне воронок и в колеях стояла вода. Край леса больше не обозначался чистой, отчетливой линией – опушка была завалена обгоревшими и перекореженными стволами деревьев. Видно, вскоре после того, как мы прошли, здесь разыгрался танковый бой. Немцы, вероятно, пытались оборонять шоссе и подступы к лесу, но были отброшены, зажаты между лесом и озером, разбиты, уничтожены. Идти по опушке было уже невозможно. Вернее – поскольку нет такого бездорожья, по которому нельзя пройти, – на это потребовалось бы слишком много времени. Если я хотел побыстрее добраться до развалин на берегу, мне следовало пойти назад, свернуть на ту дорогу, которую я только что миновал, и идти по ней, пока она меня не выведет к озеру со стороны леса. Так что я повернул обратно и пошел по лесной дороге. В песке и опавшей хвое отпечатались следы автомобильных и мотоциклетных шин, некоторые совсем еще свежие. На минуту я задержался возле перевернутой полевой кухни, но в котле были только остатки засохшего, шелушащегося супа, по которым ползали муравьи и черные жуки, и я пошел дальше. Дорога была сухая, но местность понижалась, и вскоре я очутился в овраге, по дну которого протекал ручей. Ручеек был неглубокий, вода быстро бежала по песку. Я сел на пень, чтобы разуться, и тут увидел очень близко, может быть в метре или полутора от себя, американскую консервную банку, а немного подальше – несколько окурков сигарет «Кэмел». Мяса было еще много, чуть не полбанки, во всяком случае три-четыре добрых куска. А сигареты – выкуренные только до половины, сухие, брошенные несомненно сегодня, уже после дождя, может, минуту назад? Я чувствовал, как безграничное счастье переполняет мое сердце, оживляет его, заставляет быстрее биться. Обшарив все окрестности в радиусе нескольких десятков метров, я обнаружил вторую банку с цветной картинкой, изображающей разрезанный пополам окорок, правда пустую, но зато подобрал еще два окурка. Такая удача превосходила самые смелые мои мечты. Ведь мясо дает силы. Я радовался за себя, радовался за своих товарищей: я их осчастливлю, принесу им добычу. Вырезав ножом из банки маленький кусочек мяса, я смыл с него в ручье муравьев и съел. Это было нечеловечески вкусно! Не удержавшись, я съел еще два крохотных кусочка, потом закурил самый коротенький окурок. Сигарета оказалась чертовски крепкой, после первой же затяжки у меня закружилась голова. Не хотелось вставать и идти дальше. Охотнее всего я посидел бы здесь и даже немного вздремнул, а потом вернулся к своим товарищам. Добыча у меня уже есть, и неплохая, не следует ли без лишнего риска возвратиться с нею в палатку? Я сидел, слушая негромкий шум деревьев, в который врывались резкие, звонкие голоса птиц, несущиеся с разных концов леса. И вдруг услышал, поначалу даже не услышал, а скорее почувствовал, что где-то, еще далеко от меня, есть люди. Не один человек, не двое, а много людей. Прислушавшись, я понял, что человеческие голоса доносятся со стороны озера и что различимы они лишь тогда, когда оттуда дует ветер. В них не было ничего угрожающего, они звучали беззаботно – как голоса людей, отправившихся на прогулку или в лес по грибы. Близость людей меня встревожила, но одновременно пробудила любопытство. Инстинкт приказывал немедленно убираться – и вместе с тем толкал в ту сторону, откуда доносился гул голосов. Я спрятал банку американских консервов в рюкзак, окурки положил в жестяную коробочку. Зашнуровал ботинки, постоял, прислушиваясь и осматриваясь, потом спустился на дно оврага и очень медленно двинулся вниз по ручью в направлении озера. Каждые два-три шага я останавливался, вслушивался. Открыл рюкзак, вытащил пистолет, зарядил, поставил на предохранитель. Положил пистолет обратно, но застегивать рюкзак не стал. Овраг поворачивал и расширялся, течение воды в ручье замедлялось, почва становилась топкой. Мне приходилось все время смотреть под ноги, чтобы не увязнуть в болоте. Я старался шагать по кочкам, поросшим мхом и густой травой. Выход из оврага был загроможден поваленными, вырванными с корнем деревьями, переломанными сучьями и, словно занавесом, заслонен ветками с вянущими листьями. Осторожно раздвинув ветки, я увидел в открывшийся просвет луга и озеро. Пожарище было еще далеко и несколько в стороне. Оно как будто переместилось влево и оказалось в другом месте, не там, где я впервые увидел с шоссе дома. Передо мной лежал большой, спускающийся к озеру луг. Я не заметил его раньше, потому что он был загорожен выступом леса. Луг не был пуст – он представлял собой огромное поле битвы, кладбище подвод, мотоциклов, автомобилей. Посреди этого нагромождения железа лежал на боку большой автобус с закрашенными белым окнами и красным крестом на крыше. Некоторые грузовики и телеги, как бы в попытке укрыться на дне озера, по оси ушли в воду. Две черные санитарные машины, пустые внутри, заехали дальше других, но не успели спрятаться целиком и, погрузившись наполовину, торчали из воды. В камышах, покачиваемые волной, плавали вздутые конские трупы, бочки из-под бензина, доски, пустые ящики. Большой обоз, который неделю назад длинной колонной проезжал мимо нас по шоссе, теперь недвижимо лежал в болоте. Везде, словно муравьи, копошились люди. Сближались, расходились, сталкивались, взбирались на подводы, заползали внутрь машин. Кое-где сбивались в кучу, над чем-то наклонялись, что-то подбирали, их руки были в постоянном лихорадочном движении, к чему-то тянулись, что-то подносили ко рту, что-то прятали в рюкзаки и мешки. Над этим скопищем кружили белые чайки. Они садились на воду или на торчащие из озера железные остовы, взлетали и снова описывали круги в воздухе. Сам не знаю, когда я пустился бегом. Я бежал в сторону этой гигантской кормушки, мне хотелось попасть туда как можно скорее, я боялся, я знал, что чем позже добегу, тем меньше на мою долю останется. Но луг был подмокший и, по мере того как я приближался к увязшим посреди него машинам, превращался в сплошное болото. А тут еще пришлось перебираться через пойму ручья. Я тяжело дышал, хотя двигался еле-еле, мне казалось, что я стою на месте, меся ногами размякшую глину. Но наконец я добрался до ближайшего большого грузовика с открытым кузовом, полным буханок хлеба. Полным? Когда мне удалось туда вскарабкаться, хлеба осталось уже немного, от силы сотня буханок – смятых, растоптанных, раскрошенных. В кузове хозяйничали несколько человек, молодых и сильных, они запихивали хлеб в мешки. Те, у кого сил было еще меньше, чем у меня, обступив грузовик, цеплялись за борта, протягивали руки, просили хлеба у тех, кто был наверху. Им доставались лишь упавшие вниз ошметки, крохи. Кругом, под ногами, полно было хлеба, втоптанного в грязь. Самые слабые ничего не просили и ничего не пытались урвать, они только ели то, что подобрали с земли, вместе с грязью и илом. Меня задевают, пинают, отталкивают, сбивают с ног, я снимаю рюкзак и, стоя на коленях, засовываю в него первое, что удается схватить: две помятые, но целые буханки и еще несколько кусков хлеба, растоптанного, облепленного грязью, однако же – хлеба. Я завязываю рюкзак, надеваю на спину. Теперь у меня есть хлеб. Много хлеба. Больше мне ничего не нужно. Возможно, где-то здесь есть еще хлеб, а то и консервы, сигареты, водка, может быть, даже чай или кофе, но я знаю, что, если останусь, могу потерять то, что уже имею – хлеб, который нам, мне и моим товарищам, очень нужен, ибо мы должны набраться сил, тронуться с места и дойти до города, а потом вернуться на родину. А значит, мне необходимо выбраться отсюда с хлебом в рюкзаке, я должен отступить, убежать, скрыться с глаз людей, которые попытаются у меня этот хлеб отобрать. Но для чего же мне тогда пистолет?